
Полная версия
Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 2
Один находил, что когти медведя в болезни Андрея Васильевича не имеют почти никакого значения, что они коснулись только поверхности; все дело в том, что Андрей Васильевич был придавлен. Поэтому, по приведении его в себя, можно надеяться видеть его полное, скорое и совершенное исцеление. Другой находил, напротив, что самая летаргия и бесчувственность происходят от разрыва нервных волокон, весьма близких к мозжечку, и полагал, что результатом такого расстройства должна последовать несомненная смерть. Он даже утверждал, что Андрей Васильевич не может прийти в себя, что астения, которая его уже охватила, должна последовательно распространяться на весь организм и погасить последние вспышки жизни. Третий, напротив, обещал непременно физическое выздоровление, но сопряженное с сумасшествием, ибо, по его мнению, последовало расстройство мозговых покровов. Четвертый отстранял несомненность сумасшествия, но признавал непременным следствием в будущем нервные припадки. Один обещал вечную головную боль, другой – спазмы конечностей и слабость зрения. Все, наконец, пришли к тому, что никто из них ничего не может сказать верного.
Слушая эти противоречащие одно другому рассуждения и заключения, молодой доктор молчал. Он видел, что ни одно из них не имеет точного основания. Все эти отвлеченные рассуждения, все эти выводы а priori для него были, видимо, не более как диалектические упражнения, которые ровно ничего не доказывали, ровно ни к чему не приводили. Стало быть, вопрос излечения должен был опираться только на эмпирические опыты, которые случайно могли примениться удачно и неудачно, на чистый риск. А затем ясно, что и слушать эти рассуждения было нечего. Он и не стал слушать. Он пошел к больному и стал вглядываться в его бледное, неподвижное лицо.
Естественно, что молодому, недавно окончившему курс врачу хотелось зарекомендовать себя, хотелось отличиться. Ведь если благодаря его усилиям князь опомнится, потом выздоровеет, то не только он, не только весь околоток, но даже все собратья его будут смотреть на него иначе, чем если окажется, что он неспособен ни на что, кроме пустой болтовни, да разве еще уничтожения вкусной закуски и здоровой выпивки. Он видел уже, что его опытные собратья знают не больше его и рассуждают так же, как и он мог бы рассуждать. Поэтому нужно приниматься за дело; но как? Придумать нужно; но что?
Молодой доктор продолжал пристально смотреть в лицо больного, в его закрытые, будто спящие глаза; он смотрел на его сжатые, будто замершие губы, на приподнявшиеся на висках и слегка дрожавшие жилки и следил за слабым, нервным дрожанием его пульса.
В комнате он был не один. Подле самой постели больного стоял и также смотрел ему прямо в лицо камердинер Андрея Васильевича, француз.
Он думал:
«Если князь умрет, то я потеряю хорошее место. Нужно бы чем-нибудь за то себя вознаградить, чем-нибудь себя обеспечить. Нужно воспользоваться чем-нибудь из того, что у меня на руках. Чем же? Бриллиантовыми пуговицами с кафтана, или которым-нибудь брегетом, или тростью, вот с набалдашником из яшмы, с вставленными крупными бриллиантами? Лучше всего и тем, и другим, и третьим, а если можно, то и табакерку захватить, которую мы в Париже для той молоденькой актрисы заказывали, да не успели отдать. Эти олухи пока хватятся – я далеко буду!»
Нечто подобное, только в несравненно скромнейших размерах, думала барыня из мелких соседок, явившаяся незвано-непрошено ходить за больным и уставлявшая в это время на столике в холодную воду со льдом различные банки и склянки с лекарствами. Ее очень соблазняли серебряные ложечки, брошенные там и сям, которые в суете так легко можно было взять.
Ничего подобного не приходило в голову старой Силантьевне, вынянчившей всех трех княжат и любившей Андрея Васильевича, как старшего и наиболее к ней приветливого. Она сидела на скамеечке и тихо плакала. Ей очень хотелось бы повыть, поголосить, как она называла. Смолоду же говорили, что она мастерски умеет выть. Но увы, ввиду строгого запрета и страха перед немедленным изгнанием, она должна была плакать молча.
В комнате стоял еще Гвозделом, одетый в княжескую ливрею, которая сидела на нем, как на корове седло. Он был позван сюда, потому что мог поднимать и ворочать князя, пожалуй, вместе с кроватью. Стояли еще: комнатный дежурный и два казачка, на случай необходимых посылок. В раскрытых дверях виднелись еще: старый дворецкий, ключница, Федор, несколько лакеев и женщин из домовой прислуги, а также несколько посторонних любопытствующих с села, имевших случай сюда пробраться: старая дьяконица – вдова умершего дьякона, пономарша, харчевница и еще кое-кто, кому дома делать нечего, а везде совать свой нос – страсть.
– А что, коли умрет, наймут плакать? – спросила старая дьяконица у харчевницы, зная ее давнишнюю дружбу с Силантьевной, дворецким, ключницей и вообще с аристократией домовой прислуги.
– Как чать не нанять! – отвечала харчевница. – Ведь заправский князь, большой барин. Нельзя же такого барина да в молчок, как нищего какого, хоронить.
– А ведь как батюшка-то его, князь Василий Дмитриевич, помер, – тоже ведь большой барин был, – а не то что плакальщиц не нанимали, и своим-то голосить не дали. Я хорошо помню. Мужа читать позвали, а нас ни-ни! – заметила пономарша.
– Он тогда запретил, – ответила харчевница, махнув рукою на постель. – Из чужих земель тогда воротился и говорит: «Нехорошо, неприлично!» В чужих землях, вишь, не плачут, и не велел.
– В чужих землях! Да там о ком плакать-то? – рассудила дьяконица. – Все немцы, хранцузы да басурманы разные живут. Еще бы о них плакать! Коли умер который, так туда ему и дорога; одним басурманом меньше! А по нашем, заправском, православном князе, да как не плакать? Хоть бы и не платили, так все же поневоле голосить пойдешь.
– Вишь ты! А вот не велел! – резюмировала харчевница. – Матушка-то его, княгиня Аграфена Павловна, потом очень сердилась и огорчалась. Дескать, неужели сто рублей пожалеть на плакальщиц, а отца хоронить, будто какую мелкую сошку-помещика? А он все свое: дико, говорит, и грех. А какой тут грех? По-моему, бедным людям работа. Ну да и то, перепадет им что за вытье, ко мне горло промочить зайдут, – высказалась харчевница.
– Зато как княгиня-то Аграфена Павловна побывшилась, – начала рассказывать пономарша, – его-то не было, в каком-то настранном государстве, говорят, звезды считать учился. Похоронами-то распоряжался молодой княжич Дмитрий Васильевич, – князь Юрий с матерью-то в разладе был и только в самый день похорон приехал, – так тот не только что всех своих баб сгоном на вой согнал, да и чужих плакальщиц чуть не с сотню нанял. Четыре дня голосили без устали. На похоронах, впереди гроба-то, чуть не с версту все плакальщицы шли и во всю мочь голосили. Таково жалостно было, как по матери родной плакали. А тут была одна из Пенькова; как начнет она причитать да приговаривать, откуда что берется, кажись, камень и тот бы расплакался.
– Да, бывают иные. Так, пожалуй, и теперь плакать велят, коли князь Дмитрий Васильевич хоронить станет.
– Береги только бог от Юрья Васильевича, коли делиться станут! Не приведи бог! Такой аспид, что и сказать нельзя! И в кого только он уродился. Кажись, и в роду-то у них эдакого аспида не бывало.
Молодой доктор все время продолжал всматриваться в бесчувственное лицо больного, прислушиваться к нервному вздрагиванью, обозначавшемуся в его дыхании то перерывами, то каким-то урканьем, слышным даже для непривычного уха. Он смотрел и думал, но придумать после принятых уже мер не мог ничего.
В это время, плотно закусив и хорошо выпив, вошли и другие доктора. Благодарные за роскошное угощение, они подумали: «Однако, ведь мы здесь не для того, чтобы угощаться, нужно и дело делать».
– Ну что? – спросил один из них у молодого доктора, но тот не отвечал.
Ему пришла в голову идея, и он весь отдался ей, отдался так, как отдаются идее только в годы первой деятельности. Устремляя горячий, пристальный взгляд в лицо больного, он не видел и не слышал ничего. Ему показалось, будто он заметил нервное сотрясение в зрачках князя, и он смотрел и смотрел, смотрел и думал.
– Он кончается, слышите «колоколец»? Не послать ли за священником? – спросила незваная и непрошеная для хождения за больным соседка, полагавшая, что приметила предсмертное хрипение больного.
Молодой доктор не отвечал и ей. Он не слыхал вопроса. Он всем существом своим отдался созерцанию больного, был весь внимание. Вдруг глаза его как-то особенно сверкнули, выражение лица оживилось. Совершенно вне себя, будто под влиянием какого-то наития, он совершенно неожиданно воскликнул:
– Шампанского! Дайте шампанского!
Все шесть докторов переглянулись.
Через минуту молодой доктор влил в полбокала принесенного шампанского немного бобровой струи, взял ложечку этой смеси и начал вливать ее по несколько капель в рот больного через каждые пять минут.
Доктора поняли его мысль и стали ему помогать.
Между тем один из казачков, по приказу непрошеной соседки, бежал во весь дух по селу за священниками. Но в то время как священники из обеих сельских церквей с Святыми Дарами и причтом прибыли в княжеский дом, Андрей Васильевич начал приходить в себя.
– Какой кошмар… как он налег… как давит… – проговорил он, не раскрывая глаз.
Вероятно, Андрей Васильевич находился под впечатлением тяжести медведя и, видимо, бредил, потому что вслед за этим перешел к продолжению тех мыслей, которые его занимали прежде, чем он встретил медведя.
– Давит всех нас крепостничество, – проговорил он. – Ведь только крепостное право, развращая, может давить… Оно всех задавило, в том числе и наше родовое значение… Став крепостниками, мы перестали быть русскими князьями…
Проговорив эти слова, он светло и легко взглянул кругом. Но через секунду глаза его опять помутились, и он зажмурился. Потом он приподнялся и сказал отчетливо, будто споря с кем:
– Какой тут род, когда для того, чтобы быть господином, нужно быть прежде лакеем?
Проговорив, будто отрезав, эту фразу, Андрей Васильевич снова опустился на подушку и не то сквозь сон, не то в каком-то нравственном оцепенении проговорил опять без связи, опять как бы в бреду:
– Рабочая пчела… трутень… сословность естественная… кастрация… мысль…
Но вслед за тем он поднялся и сказал твердо и как бы в виде докторального вывода своих мыслей, которые перед тем его одолевали:
– Да! Нет и не может быть благословения Божия в крепостном праве, в каком бы виде это крепостное право ни существовало. Бог осенит своим покровом в роде и потомстве его, только того, кто его разрушит совсем!
После этих слов он заснул, тяжело, лихорадочно, с какими-то нервными подергиваниями, но сон его был не летаргия, не бесчувственность, это был настоящий сон. Не прошло, однако ж, и получаса, как он опять закричал:
– Почва!.. Почва!.. Я, князь Зацепин…
Молодой доктор через небольшие промежутки времени продолжал давать ему шампанское с бобровой струей.
Через час или немного более Андрей Васильевич совсем опомнился.
Он всех узнал, в глазах его обозначилось сознание. Он поблагодарил молодого доктора, видимо понимая, что сознанием своим обязан его усердию, но было заметно, что он чувствовал чрезмерную слабость, полное истощение.
Собравшись с силами, он сказал слабым голосом:
– Мне не встать, я это чувствую! Хочу умереть, как следует князю Зацепину, на своей родовой почве. Позовите ко мне Чернягина да пошлите карету за отцом архимандритом, – скажите: умираю и прошу.
Молодой доктор, ободренный успехом придуманного им способа привести больного в себя, в то время как другие, более опытные его собратья только хлопали глазами, хотел было, в полноте увлечения, высказать ему несколько слов надежды, но Андрей Васильевич перебил его:
– Нет, доктор, моя песенка спета, мои минуты сочтены. Вот я опомнился, слава Богу! Могу умереть настоящим Зацепиным, если не умел жить им. Благодарю вас за то и не забуду в своем завещании.
Доктор огорчился и вспыхнул:
– Князь, я не с тем…
Андрей Васильевич махнул рукой.
– Молодой друг, – сказал он, – я не хотел вас обидеть. Но умирающий без прямых наследников ничем иным не может выразить своей благодарности. Пошлите же Чернягина.
Вошел старый управляющий его дяди, человек испытанной честности и аккуратности. Князь велел ему сесть подле своей постели и просил оставить их вдвоем.
– Вот и мне умирать приходится, Чернягин, – начал говорить Андрей Васильевич, стараясь выразить привет старому и заслуженному слуге его дяди, освобожденному и награжденному за верность и добросовестность, но не оставившему своей службы как при дяде, так и племяннике. – Думали ли вы, Чернягин, что меня переживете?
– Бог не без милости, ваше сиятельство! Будет – Его воля…
– Ну нет! За что Богу ко мне быть особо милостивым? По правде сказать, не за что! Видите, Михайло Иванович потоптал, а наш зацепинский Михайло Иванович шутить не любит. Недаром Топтыгиным прозвали.
– Ваше сиятельство, мы все без ума и без памяти, как услышали…
– Без ума быть не от чего, да и память поберечь не худо. Можно себя утешать тем, что Бог все делает к лучшему. Хуже бы было, например, если бы я вместо медведя попал в лапы хоть к тому же Андрею Ивановичу Ушакову. Медведь только ломит, а тот и ломит, и жжет. Ну да так или иначе умирать, все один конец – смерть! Нужно о живых подумать. Для того я и позвал вас. Вы будете моим душеприказчиком.
– Весь всегда к услугам вашего сиятельства; как дядюшке вашему служил, так и вам…
– Благодарю и надеюсь на вас. Вы увидите, что и я вас не забыл. Вы знаете, что дядя оставил мне все состояние. Он сделал это в надежде, что я буду содействовать возвышению нашего рода, и потому, что не имел права отдать это состояние своей родной дочери. Он, впрочем, считал ее достаточно обеспеченной и во мне был уверен, что в случае чего бы то ни было я не допущу ее нуждаться в благоразумных расходах. Я на братьев своих не надеюсь, поэтому решился просить из всего состояния, доставшегося мне от отца и дяди, сделать заповедное имение, которое должно управляться порядком, мною указанным, и быть предоставлено моей двоюродной сестре княжне Настасье Андреевне Зацепиной в пожизненное владение, с тем чтобы после ее смерти оно перешло к тому из племянников, если они будут, который, по ее мнению, окажется более достойным. Вот ключ… возьмите из правого ящика бюро бумаги. Они готовы и подписаны. Поезжайте в Петербург и от моего имени просите Трубецкого; с поклоном попросите, понимаете?..
– Как не понять, ваше сиятельство; будет сделано!
– Живого меня, по всей вероятности, утопил именно он. По крайней мере, моя ссылка устроилась, наверно, не без его участия. Но для меня, умирающего, он непременно сделает все, особливо если будет видеть свой интерес… Потом, из капиталов, мною оставляемых, я желаю сделать выдачи… записывайте.
И он начал диктовать:
– «По давнему обычаю моих предков, на поминовение моей души, Зацепинскому монастырю, церквам, бедным Зацепинского округа».
Он не забыл никого, ни самого Чернягина, ни камердинера-француза, ни повара, ни Гвозделома, ни Феклу, ни даже служащих в доме казачков, не говорим о дворецком, ключнице и Силантьевне, которым, утвердив вольные, назначил полное обеспечение до смерти. Молодому доктору, кроме платы за время и труд наравне с другими, Андрей Васильевич, щадя его деликатность, не назначил особой выдачи, но оставил ему на память золотой несессер, подарок какой-то герцогини, вроде первой покровительницы его дяди, и его жалованье обратил в пенсию.
Продиктовав все это, он прибавил:
– Поторопитесь же, мой друг, не жалейте денег, главное – скорей! Я чувствую, что недолго протяну!
Чернягин откланялся и через час уехал.
Андрей Васильевич потребовал к себе второго управляющего, архитектора, бурмистра, а потом и метрдотеля. С ними он занялся распоряжением как относительно начатой постройки дома, так и будущими своими похоронами и устройством себе последнего помещения в Зацепинском монастыре, в соборе Всех Святых, подле лежащих там отца его, дяди и всех Зацепиных. Похороны должны были происходить без всякой пышности, но с приличными благотворениями и исполнением служб в сорока церквах, в исполнении старинного обычая. Одним словом, он не оставил без внимания ничего, что могло относиться к последним минутам его жизни и тому порядку, который должен был выполняться до принятия имения новой владелицей. Потом, вспоминая последние минуты своего отца, он приказал раскрыть двери и допускать к себе всех, кто пожелает с ним проститься; причем приказал объявить, чтобы ему свободно высказывали свои просьбы и желания и что по возможности он постарается их удовлетворить. Желание его было исполнено, но заявленные просьбы были столь незначительны, что о них не стоило и говорить. Какой-то отец просил дозволения выдать замуж свою дочь в чужую вотчину, да какой-то мужик – простить недоимку по уважению многочисленности семейства. Русские люди, несмотря на кажущуюся грубость, настолько деликатны по своей природе, что будто чутьем угадали, что просить в это время у Андрея Васильевича значило бы пользоваться слабостью, стоять над душой, поэтому и не признали удобным беспокоить умирающего. На другой день приехал архимандрит отец Ферапонт.
– Бог милости прислал, многоуважаемый князь и многолюбимый сын мой духовный, – сказал он, входя и подавая Андрею Васильевичу просфору. – Во здравие и благоденствие!..
– Благодарю, святой отец! Здоров я буду, это несомненно! Там нет ни болезней, ни воздыхания… Что же касается благоденствия, то вот моя мольба: помогите мне перейти этот путь, чтобы он привел меня к истинному благоденствию… Я прошу вас, преподобный отец, как предстателя за всех нас, князей Зацепиных, перед престолом Всевышнего: помогите мне сделать этот переход к вечному здоровью и спокойствию достойно моего рода, достойно имени моих предков!
– Что вы этим хотите сказать, князь? – спросил отец Ферапонт серьезно. – Перед всемогуществом Божиим нет ни князей, ни рабов. Все мы одинаково, с чистым сердцем и раскаянием в душе должны будем, по Его неисповедимому промыслу, предстать перед Ним, в надежде на Его милосердие.
Андрея Васильевича укололи эти слова. Он приподнялся немного на постели и стал говорить громче, чем говорил, видимо силясь выразить яснее свою мысль:
– Не сомневаюсь, преподобный отец мой духовный, и не кичусь перед Господом. Но одному Бог дал талант, другому – десять. Не должен ли был последний принести Господу больше в трудах своих? Прося об облегчении мне перехода в лучшую жизнь, я хотел сказать, что если я не умел жить как истинный князь Зацепин, которому был дан не один талант, то хотел бы, по крайней мере, умереть настоящим Зацепиным, сознающим перед великим промыслом Божиим ничтожество свое, грех жизни своей…
Сказав это с усиленной энергией, Андрей Васильевич обессилел и замолчал, облокотясь на подушку. Но через минуту он продолжал слабым голосом:
– Да, в жизни своей я не умел понять того, что от меня требовал сам Бог, указывая на путь разума и добра. Я не понял своих обязанностей к земле Русской, к народу православному, возложенных на меня самим родом моим, самым именем предков моих. Я стремился к недостойному, думал возвысить себя тем, что меня бесконечно унижало. Я хотел идти по дороге, далеко прежде меня проложенной проходимцами и искателями наживы. Я забывал, что не след идти путем этим потомку Ярослава Мудрого и Владимира Мономаха… И Бог наказал меня!..
Он опять замолчал, но через небольшой промежуток времени опять продолжал, как бы боясь, что не успеет всего высказать:
– Теперь, хоть перед смертью, я должен искупить этот грех перед родом моим. Хоть перед смертью я должен встать на ту его родовую почву истинного величия в сознании грехов и ошибок своих и пасть ниц перед правосудием Всевышнего.
И вот я прибегаю к вам, мой духовный отец. Примите душевное раскаяние мое и – постригите меня! Я желаю умереть, приняв ангельский образ инока, желаю умереть в схиме праведных!..
Отец Ферапонт был поражен этими словами.
– Сын мой, подумай, что ты говоришь? Ведь за произнесением клятвы нет возврата. Это великий шаг…
– Да, святой отец, я знаю это и умоляю исполнить мое желание, дозволить мне следовать примеру стольких предков моих, светлых князей дома Рюрика и Владимира Равноапостольного. Да поймут мои родичи, и если Бог сохранит имя князей Зацепиных в достойных потомках, то пусть вникнут, пусть усвоят они, что слава рода, величие имени заключаются не в интригах и крамоле, а в самоотрицании и благости… Постригите меня, святой отец, я уже отказался от всего земного!
– Но ты молод, мой сын! Божьему милосердию нет пределов, ты можешь выздороветь…
– Тогда я приму всякое послушание и буду жить для Бога! Я хотя и был знаком с Вольтером, но не стал атеистом, и верю, что премудрость Божия вразумит и научит меня… Я чувствую, что если Господу Богу угодно будет продолжить жизнь мою, то только в схиме я могу искупить свой грех и стать достойным потомком Ярослава Мудрого! – От оживления и усилий, с которыми Андрей Васильевич говорил, с ним сделались конвульсии. Доктора, обещавшие в будущем нервные припадки, переглянулись. Отец Ферапонт творил про себя молитву.
На обращенном к Неве балконе вновь воздвигнутого графом Растрелли Зимнего дворца, еще только отделываемого, сидели барон Александр Иванович Черкасов и Гедвига, тогда уже княжна Катерина Ивановна Биронова. Они, по приглашению великой княгини, вместе с ней и молодой, только что вышедшей замуж княгиней Дашковой, пришли полюбоваться этим произведением гениального художника, где роскошь и великолепие должны были состязаться с художественностью и изяществом. Великая княгиня с Дашковой пошли осматривать приготовляемую для нее и для ее мужа, великого князя Петра Федоровича, половину, а Александр Иванович и Гедвига любовались чудным видом на другой берег Невы с Петропавловским шпилем, крепостью и зеленеющими, несмотря на осень, островами и садами.
Гедвига сидела задумчиво. Александр Иванович говорил:
– Я слишком уважаю ваши воспоминания, княжна, чтобы мог себе позволить сказать вам что-нибудь, что могло бы вас огорчить. Ваша воля для меня все! Но я говорю не о себе, а о вас. К чему же томить себя только прошлым, когда перед вами будущее? Опять повторю: я не о себе говорю, хотя вы знаете, что за вас я душу готов отдать. Но пусть я буду отверженный, несчастный… Себя-то за что вы губите? Пусть бы перед вами были препятствия, была бы надежда отстранить их… А то ведь ничего такого нет. Все препятствия заключаются в бездушной холодности того, о ком вы думаете, и которую вы признали за ним сами. Зачем же думать только о том, что заслуживает одно ваше презрение?
– Разве можно задать себе, о чем думать, или, лучше, можно ли себя заставить о чем не думать? – спросила Гедвига.
– Нравственные силы души, княжна… – начал было говорить Александр Иванович, но Гедвига его перебила:
– Всегда склоняются перед явлениями мысли. Вы знаете анекдот? Какому-то алхимику принесли верный рецепт жизненного эликсира, рецепт вечной молодости и красоты. Ему сказали, что этот эликсир он должен сварить непременно сам, притом в течение всего времени приготовления ни разу не вспомнить белого медведя. В противном случае эликсир должен потерять свою чудодейственную силу. «Да зачем я буду вспоминать о белом медведе, когда я забыл даже о том, что белые медведи существуют?» – сказал алхимик в ответ на делаемое предостережение. И что же! Двадцать лет сряду, каждый день бедный алхимик принимался варить свой эликсир и ни разу не мог окончить, чтобы белый медведь не пришел ему в голову. Так он и умер, не испробовав чудных свойств этого эликсира. А казалось, так легко… Поэтому, друг мой, – я могу назвать вас этим именем, – не считайте себя ни отверженным, ни несчастным, если в этих словах вы подразумеваете сколько-нибудь меня, но… Если бы вы были отвержены мною, то разве я могла бы подчинить вам себя в такой степени, что каждая минута моей жизни, каждое движение моей мысли я приношу на ваш суд. Вы скажете: я подчиняюсь не вам, а доктору. Да, доктору; но такому доктору, которому верю, которого уважаю, которого люб… да, люблю, но только еще не той любовью, которою полюбила… Вам неприятно это воспоминание, и я не продолжаю. Скажу только: перестанем об этом говорить. Теперь еще не время, теперь рана еще слишком свежа! Когда придет это время, я и сама не знаю! Когда оно наступит, я скажу вам, как сказала когда-то и… Видите, я беспрерывно наталкиваюсь на воспоминания. Но что же делать, когда я не могу… – Она замолчала. Александр Иванович тоже замолчал.
– Но настанет же это время? Скажи, Гедвига! Дай хоть надежду, подари хоть взгляд!
– Ах, барон, – сухо ответила Гедвига. – Я сказала уже, что теперь я не могу, что это выше сил моих! Что теперь я и сама ничего не знаю! И зачем вы зовете меня Гедвигой? Я хочу даже забыть, что была когда-то Гедвига. Я Катерина! Если хотите, Катерина Ивановна. Это имя так хорошо! Оно мне так нравится!