
Полная версия
Тайна леди Одли
Письмо было таким же коротким, как и послание сэра Майкла. Оно содержало лишь несколько строчек:
«Дорогой мистер Одли!
Священник дважды навещал Маркса – человека, спасенного вами при пожаре в гостинице „Касл“. Он лежит в тяжелом состоянии в коттедже своей матери, недалеко от Одли-Корта, и вряд ли долго проживет. Его жена ухаживает за ним, и они оба выразили сильнейшее желание, чтобы вы навестили его, прежде чем он умрет. Умоляю, приезжайте незамедлительно.
Искренне ваша Клара Толбойс.
Маунт-Стэннинг, 6 марта».Роберт Одли благоговейно свернул письмо и опять положил его к той части тела под жилетом, где предположительно находилась область сердца. Затем он уселся в свое любимое кресло, набил и закурил трубку, и выкурил ее, задумчиво глядя на огонь в камине. Ленивый свет, мерцавший в его красивых серых глазах, говорил о мечтательной задумчивости, ни в коем случае мрачной или неприятной. Его мысли поднялись за голубоватые клубы табачного дыма и унесли его в яркую страну грез, где не было места смерти и тревогам, горю и позору: только он и Клара Толбойс в мире, сотворенном могуществом их любви.
Только когда был выкурен последний лист турецкого табака и из трубки выбит серый пепел о каминную решетку, прочь улетела очаровательная греза в ту великую сокровищницу, где видения, коих никогда не бывает в жизни, надежно заперты и охраняются суровым чародеем, который лишь время от времени поворачивает ключ и приоткрывает дверцу в свою кладовую к недолгому восторгу человечества. Но мечта улетела, и суровое бремя мрачной реальности вновь легло на плечи Роберта. «Что нужно от меня этому Марксу? – подумал адвокат. – Возможно, он боится умереть, пока не признается в чем-то. Он хочет сказать то, что я уже знаю, – историю преступления госпожи. Я уверен, что он знал о тайне. Я убедился в этом уже в тот вечер, когда впервые увидел его. Он знал о тайне и наживался на этом».
Роберту Одли очень не хотелось возвращаться в Эссекс. Как он встретится с Кларой Толбойс теперь, когда знает о тайне судьбы ее брата? Сколько лжи он должен ей наговорить или как увиливать, чтобы скрыть от нее правду! И все же будет ли правильно рассказать ей ту ужасную историю, что должна бросить мрачную тень на ее юность и убить всякую надежду, какую она еще втайне лелеяла? Он знал по собственному опыту, как можно надеяться вопреки всему, надеяться бессознательно; и мысль о том, что ее сердечко должно быть так же разбито знанием правды, как и его собственное, была для него непереносима. «Пусть лучше она понапрасну надеется до самого конца, – думал он. – Пусть лучше живет в поисках какого-нибудь ключа к тайне ее пропавшего брата, чем я сам дам ей в руки этот ключ и скажу: „Наши худшие опасения подтвердились. Брат, которого ты так любила, был подло убит в пору своей многообещающей молодости“».
Но Клара Толбойс писала ему, умоляя как можно скорее возвратиться в Эссекс. Разве мог он отказать ей в просьбе, как бы болезненно ни было это для него? К тому же человек, возможно, умирает и умоляет его приехать. Не будет ли жестоко отказаться ехать, без необходимости оттягивая время? Он посмотрел на часы. Без пяти минут девять. После ипсвичского почтового, отправлявшегося из Лондона в половине девятого, поездов до Одли больше не было; но из Шередита был поезд, отбывающий в одиннадцать и делающий остановку в Брентвуде между двенадцатью и часом ночи. Роберт решил ехать этим поездом и дойти пешком из Брентвуда до Одли, около шести миль.
У него оставалось еще много времени, и он сидел, мрачно размышляя у огня и удивляясь тем странным событиям, что заполнили его жизнь за последние полтора года, вставшим словно сердитые тени между его ленивыми привычками и им самим.
«Бог мой! – думал он, куря вторую трубку. – Разве можно сейчас поверить, что это я лодырничал целыми днями, сидя в кресле, читая Поля де Кока и куря мягкий турецкий табак, заглядывал в ложи для прессы, чтобы посмотреть новую карикатуру, и заканчивал вечер чтением „Клушицы и вороны“, отбивными и бледным элем у Эванса. Неужели это для меня жизнь была сплошным вихрем удовольствий? Неужели это я был одним из мальчишек, что катались на деревянных лошадках, в то время как другие ребята бегали босоногие по грязи и трудились в поте лица, чтобы заслужить покататься на лошади, когда работа закончена? Видит Бог, с тех пор я познал науку жизни, и теперь мне непременно нужно влюбиться и исполнять трагические песнопения в добавление к жалким вздохам и стонам. Клара Толбойс! Клара Толбойс! Скрыта ли в глубине твоих карих глаз милостивая улыбка? Что вы мне скажете, если я признаюсь, что люблю вас так же искренне, как оплакивал судьбу вашего брата – что из моей дружбы с убитым выросла новая сила и новые жизненные цели, ставшие еще крепче при знакомстве с вами и удивительным образом изменившие меня. Что она ответит мне? А! Бог знает. Если вдруг ей понравился цвет моих волос или звук моего голоса, быть может, она выслушает меня. Но будет ли она долго внимать мне, если я люблю ее искренней и чистой любовью, если я буду постоянен, честен и предан ей? Едва ли! Это может тронуть ее и вызвать жалость, но не больше! Надеюсь, что бедная маленькая Алисия найдет себе какого-нибудь светловолосого саксонца в путешествии. Надеюсь, что…»
Его мысли устало унеслись прочь и потерялись. Как мог он на что-то надеяться, пока его преследовал ужасный призрак непохороненного тела его друга? Он вспомнил историю – отвратительную, страшную, и все же восхитительную историю, от которой в один зимний вечер кровь застыла в его жилах, – историю о человеке, возможно маньяке, повсюду преследуемом видением непогребенного князя, который не мог покоиться в своем неосвященном укрытии. А что, если эта история повторяется? Что, если его отныне будет преследовать призрак убитого Джорджа Толбойса?
Он отбросил волосы со лба и нервно оглядел небольшую уютную комнату. Ему не очень понравились темные тени в углах. Дверь в гардеробную была открыта, он встал и закрыл ее, резко повернув ключ в замке.
– Недаром я начитался Александра Дюма и Уилки Коллинза, – прошептал он. – Мне хорошо знакомы их фокусы, крадущиеся шаги за спиной, приводящие в ужас белые лица за окном, светящиеся глаза в сумерках. Не странно ли это, когда ваш добродушный друг, за всю свою жизнь не сделавший ничего плохого, способен на любое зло в тот момент, когда становится привидением. Завтра я зажгу газовые лампы и попрошу старшего сына миссис Мэлони поспать в прихожей. Малый хорошо играет на расческе и составит мне приятную компанию.
Мистер Одли устало походил по комнате. Не имело смысла покидать Темпл до десяти часов, и даже тогда он наверняка доберется до станции на полчаса раньше. Он устал от курения. Смягчающее наркотическое влияние само по себе приятно, но нужно иметь чрезвычайно необщительный нрав, чтобы после полудюжины выкуренных трубок не почувствовать потребность в собеседнике, на которого можно задумчиво посматривать сквозь бледно-серый табачный туман и получить дружеский взгляд в ответ. Не думайте, что у Роберта Одли не было друзей, потому что он так часто оказывался в одиночестве в своих тихих комнатах. Та мрачная цель, что так круто перевернула всю его беззаботную жизнь, разъединила его с былыми товарищами, и только по этой причине он был один. Он отдалился от старых друзей. Как мог он сидеть с ними на дружеских вечеринках или за приятными небольшими обедами, где рекой лилось шампанское? Как мог он сидеть среди них, слушая их беззаботную болтовню о политике и опере, литературе и скачках, театрах и науке, скандалах, теологии, когда на нем висел ужасный груз тех темных страхов и подозрений, что неотступно следовали за ним днем и ночью? Он не мог! Он отдалился от тех людей, как будто и вправду был полицейским детективом, имеющим дело с низкими людьми, и уже не был подходящей компанией для честных джентльменов. Он перестал заглядывать в привычные любимые местечки и заперся в своих уединенных комнатах с постоянной тревогой за своего единственного товарища, пока не стал таким же нервным, каким в конечном счете делает постоянное одиночество даже самого сильного и умного человека, как бы он ни похвалялся своей силой и умом.
Часы на церкви Темпла и часы Святого Дунстана, Святого Клемента и сотни других церквей, чьи колокольни возвышались над крышами домов у реки, пробили наконец десять часов, и мистер Одли, надевший шляпу и пальто еще полчаса назад, вышел в маленькую прихожую и запер за собой дверь. Он опять подумал о том, чтобы взять к себе Патрика, как называла миссис Мэлони своего старшего сына. На следующий день юноша будет у него, и если призрак злополучного Джорджа Толбойса вторгнется в эти мрачные комнаты, ему придется проложить себе путь через тело Патрика, прежде чем добраться до комнаты, где спал владелец квартиры.
Не смейтесь над бедным Робертом от того, что он стал ипохондриком, услышав ужасный рассказ о смерти своего друга. Нет ничего более тонкого и хрупкого, чем невидимая грань, на которой всегда балансирует разум. Сумасшедший сегодня и в своем уме завтра.
Кто может забыть о докторе Сэмуеле Джонсоне? Заядлый спорщик в клубе, серьезный, представительный, суровый, безжалостный, строгий наставник мягкого Оливье, друг Гаррика и Рейнолдса сегодня вечером – и уже завтра перед закатом солнца слабый несчастный старик, которого нашли добрые мистер и миссис Трейл стоящим на коленях в своей уединенной комнате, в детском страхе и смятении, молясь милостивому Боженьке, чтобы он сохранил ему разум. Я думаю, воспоминание о том страшном дне должно было научить доктора крепко держать руку, когда он брал подсвечник и с него ручьем тек расплавленный воск на дорогой ковер его прекрасной покровительницы; и воспоминание это могло бы иметь более длительное воздействие и научить его быть милосердным, когда жена пивовара тоже сошла с ума и вышла замуж за того негодяя, итальянского певца. Кто не был безумен в какой-нибудь час одиночества в своей жизни? Кто застрахован от нарушения равновесия?
Флит-стрит была пустынна в этот час, и Роберт Одли, находясь в таком состоянии, когда повсюду мерещатся призраки, едва ли удивился бы, увидев компанию Джонсона, бесчинствующую в свете фонарей, или слепого Джона Мильтона, спускающегося со ступенек церкви Святого Брайда.
Мистер Одли сел в кэб на углу Фарриндон-стрит, и экипаж быстро помчался, громыхая, через открытый Смитфилдовский рынок – через лабиринт закоптелых улиц, выходивших на широкий бульвар Финсбери.
«Никто и никогда не видел привидений в кэбе, – подумал Роберт. – Даже Дюма еще до этого не додумался. Он бы сумел это изобразить, если бы такая мысль пришла ему в голову. „Возвращающийся в фиакре“, честное слово, неплохое название. Рассказ о каком-нибудь мрачном джентльмене в черном, который нанял экипаж и не сошелся в цене с возницей, обманом заманил его в пустынное место и вдруг обернулся каким-нибудь чудищем».
Кэб прогрохотал по крутому подъему к станции Шередит, и Роберт вышел у дверей этого непривлекательного строения. На полуночный поезд было мало пассажиров; Роберт прошелся по длинной пустынной деревянной платформе, читая огромные объявления, длинные буквы которых казались серыми призраками в тусклом свете ламп.
В купе он оказался совсем один. Совсем один? Но разве за последнее время не созвал он то призрачное сборище, самое живучее изо всех компаний? Тень Джорджа Толбойса преследовала его, даже в мягком купе первого класса выглядывала она из-за его спины, когда он смотрел в окошко, неслась впереди быстрого поезда в ту чащу, в неосвященный тайник, где покоились бренные останки мертвеца, позабытые и позаброшенные.
«Я должен достойно похоронить своего друга, – думал Роберт, когда проносившийся над ровными полями холодный ветер обдал его своим ледяным дыханием. – Я должен это сделать, иначе я умру от паники, что охватила меня сегодня. Я должен это сделать, невзирая на опасность, любой ценой. Даже ценой того разоблачения, что вернет безумную женщину из ее укрытия и поместит ее на скамью подсудимых». Он обрадовался, когда поезд остановился в Брентвуде около двенадцати ночи. Только еще один пассажир вышел на маленькой станции – дородный скотовод, ездивший в театр посмотреть трагедию. Сельские жители всегда смотрят трагедии. Им не нужны легкие водевили! Им не нужны красивая гостиная, модная лампа или французское окно, доверчивый муж, легкомысленная жена и изящная служанка госпожи, постоянно вытирающая пыль с мебели и докладывающая о гостях; им нравятся достойные монументальные трагедии из пяти актов.
Роберт Одли беспомощно огляделся, выйдя из Брентвуда и спустившись по пустынному холму в долину, лежащую между городком и другим холмом, на котором хрупкое унылое строение – таверна «Касл» – так долго сражалось со своим врагом, ветром, чтобы уступить наконец союзу старого противника с новым и более яростным врагом и оказаться сметенной, словно сухой лист.
– Какая грустная прогулка, – промолвил мистер Одли, глядя на пустынную дорогу, лежащую перед ним, словно одинокую тропу в пустыне. – Грустная прогулка для несчастного бедняги между двенадцатью и часом ночи, в холодную мартовскую ночь, без лунного сияния в черном небе, так что можно и засомневаться в существовании этого светила. Но я доволен, что приехал, – думал адвокат, – если этот бедный горемыка умирает и действительно хочет меня видеть. Я был бы негодяем, если б отказался. Кроме того, она желает этого, она желает этого, и что мне делать, как не повиноваться ей, помоги мне Господь!
Он остановился у деревянной ограды, окружающей дом приходского священника в Маунт-Стэннинге, и посмотрел на решетчатые окна этого простого жилища. Ни в одном из них не горел свет, и мистеру Одли пришлось уйти, найдя слабое утешение лишь в долгом созерцании дома, давшего приют той единственной женщине, перед чьей непобедимой силой пала неприступная крепость его сердца. Только груда черных руин осталась на том месте, где однажды таверна «Касл» дала бой ветрам. Холодный ночной ветерок проносился над несколькими обломками, которые пощадил огонь; кружил над ними, разметал их в разные стороны, швыряя в Роберта кучи пепла и золы, и обуглившиеся щепки.
В половине второго ночной странник вошел в деревню Одли, и только там он вспомнил, что Клара Толбойс не написала ему, в какой стороне искать коттедж, где находился Люк Маркс.
«Доусон рекомендовал забрать несчастного в дом его матери, – мало-помалу вспомнил Роберт, – и наверняка Доусон лечит его. Он покажет мне дорогу».
Следуя своему решению, мистер Одли остановился у дома, где жила Элен Толбойс до своего второго замужества. Дверь в небольшую приемную врача была открыта, внутри горел свет. Роберт толкнул дверь и заглянул внутрь. Врач стоял у конторки из красного дерева, смешивая жидкое лекарство в мензурке, его шляпа лежала рядом. Несмотря на поздний час, он, очевидно, только что пришел. Из маленькой смежной комнатки его помощника доносился звучный храп.
– Извините, что побеспокоил вас, мистер Доусон, – заговорил Роберт, когда врач поднял голову и узнал его, – но я приехал навестить Маркса, который, как я слышал, в плохом состоянии, и хотел попросить указать мне, где дом его матери.
– Я покажу вам дорогу, мистер Одли, – ответил врач, – я сам сию минуту иду туда.
– Он так плох?
– Хуже некуда. Единственное, что может произойти, – это то, что он скоро окажется вне досягаемости любых земных страданий.
– Как странно! – воскликнул Роберт. – Мне показалось, что он не очень пострадал.
– У него мало ожогов. Будь это не так, я бы никогда не посоветовал увезти его из Маунт-Стэннинга. Свое дело сделал сильный шок. Его здоровье было подорвано привычкой к алкоголю, и он полностью его лишился после внезапного ужаса той ночи. Последние два дня он был в сильной горячке, но сегодня он немного спокойнее, и боюсь, что еще до завтрашней ночи мы потеряем его.
– Мне сказали, он хотел видеть меня, – заметил мистер Одли.
– Да, – равнодушно ответил врач. – Фантазия больного, без сомнения. Вы вытащили его из горящего дома и сделали все, чтобы спасти его жизнь. Думаю, несмотря на свою грубость, он думает об этом.
Они вышли, и мистер Доусон запер дверь приемной. Возможно, в кассе были деньги, так как едва ли сельский аптекарь мог опасаться, что даже самый дерзкий взломщик подвергнет опасности свою свободу в поисках голубых таблеток, нюхательных солей или александрийского листа.
Врач повел его вдоль тихих улиц, и вскоре они свернули на узкую дорожку, в конце которой Роберт Одли увидел мерцающий свет, говорящий о том, что кто-то бодрствует у постели больного и умирающего, и казавшийся таким бледным и печальным в глухой час ночи. Он сиял из окошка того коттеджа, где лежал Люк Маркс, у постели которого дежурили его жена и мать.
Мистер Доусон поднял щеколду и прошел с Робертом Одли в гостиную этого небольшого жилища. Она была пуста, лишь на столе с шипением потрескивала сальная свеча. Больной лежал в верхней комнате.
– Сказать ему, что вы здесь? – спросил мистер Доусон.
– Да, да, пожалуйста. Но будьте осторожны, известие может взволновать его. Я не спешу и могу подождать. Позовите меня, когда можно будет.
Врач кивнул и мягко поднялся по узкой деревянной лесенке, ведущей на верхний этаж. Мистер Доусон был хорошим человеком, и действительно, приходской врач обязательно должен быть хорошим, деликатным, добрым и мягким, иначе несчастные пациенты, не имеющие золота и серебра, могут пострадать от мелочного пренебрежения и грубостей, которые не так-то легко доказать перед стражами закона, но которые не менее горько переносить в лихорадочные часы болезни и боли.
Роберт Одли сел у холодного очага и печально огляделся. В углах маленькой комнатки притаились тени в тусклом свете сальной свечи. Полустертый циферблат восьмидневных часов, стоявших напротив Роберта Одли, казалось, смущал его своим пристальным взглядом. Ужасные звуки, исходящие от таких часов после полуночи, не нуждаются в описании. В трепетной тишине прислушивался Роберт к тяжелому монотонному тиканью, как будто часы отсчитывали секунды, оставшиеся умирающему, и с мрачным удовлетворением сдерживали их. «Еще одна минута! Еще одна! Еще одна!» – казалось, вторили часы, пока мистер Одли не почувствовал желания швырнуть в них шляпой, в надежде унять этот печальной однообразный отсчет.
Он с облегчением услышал тихий голос врача, выглянувшего с лестницы и сообщившего, что Люк Маркс очнулся и хочет его видеть.
Роберт осторожно, стараясь не шуметь, поднялся по лестнице и снял шляпу, наклонив голову, чтобы войти в низенькую дверцу убогой комнатки. Он снял шляпу перед этим простым крестьянином, потому что ощущал присутствие чего-то еще, более ужасного, что витало по комнате и жаждало, чтобы его впустили.
Феба Маркс сидела у изножья кровати, устремив пристальный взор на лицо мужа. Во взгляде ее бледных глаз не было нежности, лишь острое, тревожное беспокойство: она боялась подступающей смерти, а не потери мужа. У камина старушка гладила белье и готовила бульон, который едва ли будет нужен ее сыну. Больной лежал на кровати, голова покоилась на подушках, его грубое лицо было смертельно бледным, а огромные руки беспокойно двигались по одеялу. Феба читала ему; открытое Евангелие лежало среди бутылочек с лекарством на столике у кровати. Все предметы в комнате были чистыми и аккуратными и несли на себе печать опрятности, что всегда была отличительной особенностью Фебы.
Молодая женщина поднялась, когда Роберт Одли шагнул за порог комнаты, и поспешила к нему.
– Позвольте мне минутку поговорить с вами, сэр, прежде чем вы побеседуете с Люком, – нетерпеливо прошептала она. – Ради бога, дайте мне вначале поговорить с вами.
– О чем эта девица толкует там? – спросил больной с приглушенным рычанием, хрипло замершим на его губах. Он был свиреп даже в своей слабости. Его тусклые глаза замутил глянец смерти, но они все еще следили за Фебой острым недовольным взглядом. – Чего она хочет? – спросил он. – Я не потерплю заговора против меня и сам хочу поговорить с мистером Одли, что бы я ни сделал, я сам за все отвечу. Если я совершил зло, то исправлю его. Что она говорит?
– Она ничего такого не говорит, сыночек, – ответила старушка, подойдя к сыну, явно не очень подходящему для столь нежного обращения. – Она только говорит джентльмену, как тебе плохо, мой хороший.
– То, что я хочу сказать, я скажу только ему, запомни, – прорычал Люк Маркс- И только за то, что он сделал для меня прошлой ночью.
– Конечно, любимый, – успокаивающе ответила старушка.
Она не придавала большого значения настойчивым словам сына, полагая, что это бред. То бредовое состояние, в котором Люку представлялось, как его тащат целые мили сквозь горящий кирпич и известку, швыряют в колодцы, вытаскивают из глубоких ям за волосы и подвешивают в воздухе огромные руки, появившиеся из облаков, чтобы забрать его с твердой земли и швырнуть в хаос; и другие дикие ужасы и галлюцинации, бушевавшие в его расстроенном воображении.
Феба Маркс потащила мистера Одли из комнаты на узкую лестничную площадку. Она была так мала, что два человека едва могли стоять на ней, рискуя удариться о стену или упасть на лестницу.
– О сэр, я так хотела поговорить с вами, – горячо зашептала Феба. – Вы помните, что я сказала вам в ту ночь, когда был пожар?
– Да, да.
– Я сказала о своих подозрениях и все еще так думаю.
– Да, я помню.
– Но, кроме вас, я ни с кем ни словом об этом не обмолвилась, сэр, и я думаю, что Люк все забыл о той ночи, я думаю он забыл обо всем, что было до пожара. Он был пьян, когда гос… когда она пришла в «Касл», и я уверена, так ошеломлен и напуган огнем, что все начисто стерлось из его памяти. В любом случае, он и не догадывается о том, что я подозреваю, иначе он всем рассказал бы об этом; но Люк так зол на госпожу и говорит, что если бы она купила ему таверну в Брентвуде или Челмсфорде, этого бы не случилось. Поэтому я хотела просить вас, сэр, чтобы вы ничего не говорили Люку.
– Да, да, я понимаю, я буду осторожен.
– Я слышала, госпожа уехала из Корта, сэр?
– Да.
– Она никогда не вернется, сэр?
– Никогда.
– Но там, куда она уехала, с ней будут хорошо обращаться, не будут жестоки?
– Нет, к ней будут хорошо относиться.
– Я рада этому, сэр. Прошу прощения, что беспокою вас этим вопросом, сэр, но госпожа была доброй хозяйкой.
Из комнатки послышался слабый хриплый голос Люка, сердито требующий, чтобы «эта девица перестала зевать», и Феба, приложив палец к губам, повела мистера Одли обратно к больному.
– Мне не нужна ты, – решительно заявил мистер Маркс, когда его жена вошла в комнату, – мне не нужна ты, тебе нечего слушать, что я собираюсь говорить; мне нужен только мистер Одли, я желаю говорить с ним наедине, и чтоб не подслушивала под дверью, дорогуша, можешь спуститься вниз и там остаться, и забрать с собой мать.
Слабой рукой больной указал на дверь, через которую его супруга покорно удалилась.
– Я и не хочу ничего слушать, Люк, – сказала она, – но надеюсь, ты ничего не скажешь против тех, кто был так добр и щедр к тебе.
– Я скажу все, что захочу, – свирепо ответил мистер Маркс, – и не собираюсь выслушивать твои советы.
Хозяина «Касл» ничуть не изменили его предсмертные страдания, как бы ни были они скоротечны и жестоки. Быть может, слабый мерцающий свет, столь далекий от его жизни, пытался сейчас пробиться сквозь черную тьму его невежественной души. Возможно, наполовину сердитое, наполовину угрюмое раскаяние вынуждало его делать яростные попытки искупить свою жизнь, такую эгоистичную, пьяную и злобную. Как бы там ни было, он облизнул свои потрескавшиеся губы и, обратив свои запавшие глаза на Роберта Одли, указал ему на стул у кровати.
– Вы поиграли мной, мистер Одли, – начал он вскоре, – вы вытряхнули из меня душу, топтали и швыряли меня по-джентльменски, пока я стал ничто в ваших руках, и вы видели меня насквозь и вывернули меня наизнанку, пока не стали думать, что знаете столько, сколько и я. У меня не было особых причин быть вам благодарным, если бы не пожар в «Касл» той ночью. За это я вам признателен. Вообще-то я не испытываю особой благодарности к господам: они всегда дают мне то, что не нужно – суп, одежду, уголь, но, господи боже мой, они поднимают такой шум вокруг этого, что я готов швырнуть им все это обратно. Но когда джентльмен идет и рискует своей жизнью, чтобы спасти такого пьяного грубияна, как я, самого пьяного изо всех, то этот грубиян чувствует благодарность к нему и хочет сказать, прежде чем умрет (а он видит по лицу врача, что ему недолго осталось), – спасибо вам, сэр, я вам обязан.
Люк Маркс протянул свою левую руку мистеру Одли (правая была обожжена и перевязана).
Молодой человек обеими руками взял эту грубую ладонь и сердечно ее пожал.
– Мне не нужно благодарности, Люк Маркс, – сказал он, – я был рад оказать вам услугу.
Мистер Маркс ничего не ответил. Он спокойно лежал, задумчиво глядя на мистера Одли.