Полная версия
Разин Степан. Том 2
В борт, где стоял Чикмаз, стукнул крюк с веревкой, въелся в дерево. По веревке привычно ловко вползла коренастая фигура с трубкой в зубах, пышущей огнем.
– Во, не узнал! Все мекал – куды мой Федько сгинул?
– Пути не боюсь, хоша бы стрелил. – Коренастый, покуривая, встал поодаль, голова на черном широкоплечем теле повернулась на нос корабля.
– Стой ближе… не чую… – сказал Чикмаз.
Коренастый придвинулся почти вплотную, прошептал:
– А ту, досказывай про себя… Я тебе на пиру все сказал…
– Скажу и я! Ведомо ли тебе, Федор, служил я боярам на Москве в стрельцах, от царя из рук киндяки да сукно получал за послуги?
– То неведомо…
– Вот! Перевели в палачи – палачу на Москве дело хлебное: за поноровку, чтоб легше бил, ежедень рубли перепадали…
– Вишь ты!
– Да… Вскипела раз душа, одним махом кнута на козле засек насмерть дворянина, а за тое дело шибнули меня в Астрахань, вдругорядь в стрельцы… В стрельцах, вишь, обидчик был: полуголова, свойственник Сакмышева, коего нынче в Яике утопили, обносчик и сыском ведал, – рубнул я его топориком, тело уволок в воду, башку собаки сгрызли, а гляжу – мне петля от воеводы! Я к атаману… Да зрю, и здеся в честь не попадешь. Сам знаешь: вместях бились с гилянским пашой, Дербень зорили, а все без добра слова… Норов же мой таков: выслуги нет, значит, держи топор на острее. Петруха Мокеев атаману зор застит – силен, что скажешь, в Астрахани его силу ведал, да мы чем хуже его?
– За себя постоим!
– Как еще постоим! Иному так не стоять… Хмелен я был, а во хмелю особенно злой деюсь и не бахвалю – от моей руки, Федор, никто изжил… Людей кнутом насмерть клал неполным ударом… Ядрен Мокеев, да с пяти боев не стать и ему. Атаман в него, что девка, влюблен: вишь, чуть не посек и, знаю, будет в худчем гневе от Петрухиной смерти. Утечи мне надо! Без тебя утечи – в горах пропасть, что гнусу в море; в горах – знаю я – кумыки с тобой водят приятство.
– Ясырь им менял, дуваном делился.
– Тебе за твою удаль тоже не велика от атамана честь.
– Не велика? А забыл в Яике, как и меня чуть не посек?
– Вот то оно… Пили, клялись, надумал утечи. Идешь?
– А ино как? Я только что на берегу двух аргамаков приглядел: уздечки есть, кумычана в горах седла дадут. Свинец, зелье, два пистоля и сабля запасены…
– У меня справлено тоже – пистоль и сабля. Текем, друг? По спине мураши скребут: а ну, как атаман наедет? Мокеев же в худом теле сыщется – беда!
– Куда ладишь путь?
– В Астрахань. Ныне другой, Прозоровской, воеводит, битого полуголову не сыскали.
– Я на Дон к Васе Лавреичу…
– Кто ен?
– Сказывал тебе про Ваську Уса?
– О, того держись, Федор! В Астрахани будешь, сыщи меня: в беде укрою, в радости вином напою.
Чикмаз снял с плеча пищаль, поставил к борту.
– Прости-ко, железная жонка, в Астрахани другую дадут!
Коренастая фигура, царапнув борт, стукнула ногами внизу. Высокая за ней тоже скользнула в челн. Когда черное плеснуло в ширину синевы, на носу дозорный крикнул:
– Э-эй!
– Свои… тихо-о…
– Пошто караул кинули-и?
– Проигран-ное Мо-ке-е-еву ви-но-о добы-ть!
Казаки заговорили, пошли по борту:
– Задаст им Сергей Тарануха – наедет дозор проверить!
– Чикмаз, а иной кто?
– В костях приметной, ты не познал?
– Не, сутемки, вишь…
– Федько Шпынь, козак!
– О, други, то парни удалые – вино у нас скоро будет!..
8Трубами и барабанным боем сзывались казаки на ханский корабль. Разин сидел с Сережкой и Лазункой, пил вино на ханском ложе. Вошли к атаману Серебряков, Рудаков и новый есаул Мишка Черноусенко, красивый казак, румяный, с густыми русыми бровями. Наивные глаза есаула глядели весело, девичьим лицом и кудрями Черноусенко напоминал Черноярца. Разин сказал:
– А ну, Лазунка, поштвуй гостей есаулов вином.
Лазунка налил ковш вина, поднес севшим на коврах внизу есаулам. Подошел самарский казак Федько, приглядчик за атаманским добром и порядком.
– Батько, Петра Мокеев подымается.
– Радость мне! Должно, полегчало ему?
– Того не ведаю – лекарь там.
Медленно, с толстой дубиной в руке по корме к атаману шел Мокеев.
– Добро, Петра! Иди, болящий.
– Иду, Степан Тимофеевич, да, вишь, ходила становят.
– Все еще худо?
– Зор мой стал лучше, только в черевах огневица грызет.
Мокеев подошел, сел тяжело.
– Пошто в колонтаре? Грузит он тебя!
– В черевках огняно, так железо студит мало, и то ладно…
– Лазунка, вина Петре!
– От тебя, батько, спробую, только в нутро ништо не идет.
Мокеев, перекрестясь, хлебнул из поданного ковша, вино хлынуло на ковер.
– Вишь вот! Должно, мне пришло с голодухи сгинуть.
– Что сказывает лекарь?
– Ой, уж и бился он! Всю ночь живых скокух для холоду на брюхо клал, и где столько наимали – целую кадь скокух! Мазями брюхо тер, синь с него согнал, и с того зор мой стал лучше, а говорит: «В кишках вережение есть, то уж не ладно…»
Казакам, дозору на корме судна, Разин крикнул:
– Гей, соколы! Чикмаза астраханца взять за караул.
Из дозора вышел казак, подошел, кланяясь.
– Батько, сей ночью Чикмаз утек с козаком Федькой Шпынем, дозор кинули, текли в сутемках. Сбегая, дали голос: «Что-де идем к бусурманам вина добыть!» Становить их было не мочно. Утром ихний челн нашли, взяли с берега, был вытащен до середины днища на сушу.
– И тут сплоховал! Перво – дал играть игру, кою еще под Астраханью я невзлюбил, другое – не указал палача имать тут же… В мысли держал оплошно, что-де из чужих, гиблых мест сбегчи забоится, да про Шпыня недомекнул – бывалый пес! Горы ему ведомы, горцы, должно, знают его. Эх, сплоховал Стенько! Воры убредут без накладу. Иди, сокол!
Казак ушел.
– А не горюй, Степан Тимофеевич! Чему быть – не миновать. Сколь раз я бой на бочке высиживал, и ништо было… Тут же сел, как рыбина, – рот не запер… Игра эта тогда ладно сходит, когда человек напыжится, тогда брюхо натянуто – дуй, сколь надо… Я, вишь, перепил и обвиснул, удары ж были не противу иных.
– Эх, Петра! Не легше от того мне, что обвиснул ты. Воры убрели, и не пора нынче ногти грызть… Созвал я вас, есаулы молодцы, вот: иные из вас ропщут, пошто я не держу слова, не посылаю послов шаху. А надо ли? Пущай круг решит: хотим мы сести на Куру-реку, то путь от Шемахи… Горы перешед, подхватит степь, той степью в ступь коня два дни ходу… Зде Кура-река течет ширью с Москву-реку, по той реке деревни, торги есть, базары… Сказывали мне бывалые люди: тут через реку долгой паром слажен, как мост на цепи сквозной… На том перевозе купцы деньги дают с вьюка. Только сядем за шаха, на промысел гулебный нам не ходить… То еще проведал я: шах много зол на разоренье Дербени. Хан гилянской, не дождав его указу, сам наскочил. Дербень же мы наскоком разгромили. Не серчаю на Петру Мокеева и названого брата Сергея – их дело Дербень, только после ее шаху посольство не надобно. А думаю я еще разгромить берег и, укрепясь в заповеднике, перезимовать в Кизылбаше да на Куру-реку отплыть, а там уплавить на Дон.
– Посольство, батько, шаху и так не надобно.
– Вот и я решил то же, Петра.
– Вишь, шах крепко слажен с Москвой… В Астрахани был, ведал, что к шаху от Москвы, от шаха в Москву завсе гончие были: кои с товарами купцы шаха, от нас целовальники, приказчики за товарами. А ну, скажем, шах приберет нас в сарбазы, так ему тогда с Москвой сказать – прости! Знает он, какие головы козаки, а сыщики царские завсе вьют коло шаха, в уши ему злое дуют про козаков! Нет, с шахом нам не кисель хлебать…
– Ты, Петра, видишь правду, я – тоже. Дума моя о том – не слать послов. Да и как кину я боярам народ русский? Кровь отца и брата не смыта – горит на мне, волков надо накормить досыта боярским мясом, и в Москве быть мне, казнить или самому казниться, а быть!
Встал Сережка:
– Батько! В Русии не жить нам – на Дону матерые козаки жмут, тянут вольных к царю… Москва руки на Дон что ни год шире налагает… За зипуном идти к турчину, каланчи да цепи сквозь воду, много смертей проскочить, мимо Азова и ходу нет! На Волге место узко, в Яике, в Астрахани головы да воеводы… Здесь же жить сподручно: Кизылбаша богата, место теплое, жен коих возьмем, иных с Дона уведем, семьи тоже; морем не пустят, то не один Федько Шпынь горы знает – ведаю горцев и я, а на Москву путь нам не заказан!
Встал Серебряков:
– Так, Степан Тимофеевич, и я мыслю, как Сергей, твой брат!
– Соколы! А как шах с нами не смирится?
– Смирится, батько! Что зорили городы, это только силу ему нашу кажет, устрашит: «Не приму-де козаков, разорят Персиду». Примет! Ходил я с Иваном Кондырем веком, много зорили тезиков, а Ивана шах манил, – добавил Григорий Рудаков, старик.
– Эй, соколы, надо бы претить вам, да Серега, Иван и Григорий поперечат, одни мы с Петрой за правду. Ну, кого же брать к шаху?
– А то жеребий! – крикнул Сережка.
– Ждите! Сколь людей наладить: из козаков ли то, или из есаулов?
– Козаки ништо скажут – из есаулов!
– Ладьте, ежели, жеребий двум! Больше не дам, дам третьего в толмачи из тех персов, что без полона добром пришли служить мне… Говор наш смыслит, речь шаху перескажет, того и буде! Тебя, Петра, болящего, не шлю, в жеребий не даю…
– Ставь и меня, батько! На бой я долго негож, може навсегда, а сидя на месте смерть принять хуже, чем за твою правду!
– Вишь вот, други! Петра мекает, что у шаха – смерть… Надо послать людей маломочных; сгинете вы, удалые советчики, мое дело будет гинуть. Тут еще сон видал нехороший, не баба я – снам не верю, только тот сон не сон, явь будто.
– А ну, батько, какой тот сон?
– Скажи, Степан Тимофеевич!
– Да вот… Лежа с открытыми глазами, видел, что свешник у меня возгорелся, а свечи в ем, что посторонь середней, одна за одной зачали гаснуть… Иные вновь возгорались и меркли – долго то длилось… Потом одна середняя толстая осталась, и свет тое свечи кровав был…
Лазунка сказал:
– Тут, батько, Вологженин. Чует он тебя, сны хорошо толкует. Гей, дедко!
Из угла ханской палаты вышел старик в бараньей шапке с домрой под мышкой.
– Ты чул, дидо, сон атамана? Толкуй! – приказал Сережка.
Разин велел дать старику вина.
– Пей и не лги! Правды, сколь ни будет жестока, не бойся.
– Того, атаманушко, не боюсь! Ведаю, справедлив ты. Что посмыслю, скажу. – Старик передал Лазунке пустой ковш, утер мокрую бороду, сказал: – Кровава свеща – сам атаман, свещи посторонь – те, что ближни ему боевые люди: один пал, другой возгорелся…
– Вот ежели правда, соколы, то как я пошлю есаулов к шаху… Что значит, дидо, огонь мой кровав?
– То и младеню ведомо, атаманушко! Кровью гореть тебе на Руси… Свет твой кровавой зачнет светить сквозь многие годы. Ты не дождался, когда потухл он?
– Нет, старик!
– Вот ото… и ежели в тебе сгаснет – в ином возгорится твой свет…
– Добро, старой! Пей еще, сказал так, как надо мне, знаю: боевой человек кратковечен, вечна лишь дорога к правде… На той дороге кровавым огнем будет светить через годы, ино столетия наша правда!
Серебрякову, подставившему ковш, налили вина, он поклонился Разину, сказал:
– Ты без жеребья спусти меня, батько, к шаху! Я поведаю ему твою правду так, что и Москву кинет, даст нам селиться на Куре.
– Эй, Иван! А шах тебя замурдует? Ведь легше мне, ежели руку, лишь не ту, что саблю держит, отсекли… Я глазом не двину, коли надо спасти тебя, – дам отсечь руку.
Серебряков поклонился, сказал:
– А все ж спусти!
– Без жеребья не налажу, Иван!
– Сергей, мечи жеребьи!
– Лазунка, черти! Идти Ивану, Григорию, Петру ставить ли, батько?
– Ставь, Сергей! За правду перед шахом мне прямая дорога.
– Петру идти, Михайлу, Сергею, Лазунке.
Разин, хлебнув вина, сказал:
– Легче мне на дыбе висеть, чем слушать, как вы, браты, суетесь в огонь!
Сережка ответил:
– Ништо, батько! Даст-таки шах место, запируем и зорить воевод пойдем, а за горами нас не утеснить.
Лазунка написал имена есаулов, завернул монеты в кусочки материи, вместе с именами кинул в шапку деда-сказочника.
– Тряси, старик! Вымай, Рудаков! Два древних пущай судьбу пытают.
– Пустая! Пустая! Еще пустая! Серебрякову идти! Пустая! Пустая! А ну? Еще пустая! Мокееву Петру идти.
– Вишь вот, кто просился, тот и покатился, – сказал древний сказочник, вытряхивая жеребьи.
– Что, батько? Я еще гож на твою правду! Сказывать ее буду ладом. Одно лишь – шаху не верю: московской царь – Ирод, перской – сатана! Един другого рогом подпирают. Иду, Степан Тимофеевич.
– Эх, Петра! – Разин опустил голову, лицо помутилось грустью, прибавил необычно и очень тихо: – Воле вашей, соколы, не поперечу… – Поднял голову: – Чуйте! О бабах кизылбаши не очень пекутся, как и у нас. Княжну не помянем, пущай Мокеева Петры память со мной пребудет. Но есть полоненник, сын хана Шебынь; удержит кого из вас аманатом шах, сказывайте ему про Шебыня и весть дайте – обменю с придачей.
– Ладно, батько. Теперь нам дай толмача.
– Того берите сами, кой люб и смыслит по-нашему.
9Подьячий, дойдя до старого торгового майдана, не пошел дальше; народ толпами теснился на шахов майдан; рыжий подьячий слышал возгласы:
– Шах выйдет!
– Повелитель Персии идет на майдан!
Рыжий, проходя мимо торговцев фруктами – шепталой, изюмом, винными ягодами и клейкими розовыми сластями, – думал:
«Без дела к шаху не надо… Ходит запросто, не то что наш государь. Наш в карете. Шах, будто палач, норовист по-шальному: кого зря пожалует, ино собакам скормит…»
К середине площади провели нагого человека.
«А, своровал? Казнят!»
Рыжий любил глядеть казнь, потому спешно пошел. На середине площади стоят каменные столбы дважды выше человека, с железными кольцами, в кольцах ремни.
Бородатый палач, голый до пояса, в красных, запачканных черными пятнами крови шароварах. На четырехугольном лице большой нос, приплюснутый над щетиной усов. Оскалив зубы, палач всунул кривой нож в тощий живот преступника.
– Иа! Иа!
Палач, не глядя на казненного, встав к нему задом, громко закричал:
– Персы! Великий шах наш спросил эту собаку, которую я казнил: «Кто ты?» Он же ответил милостивому нашему отцу Аббасу: «Человек, как и ты, шах!» Непобедимый шах сказал: «Ты – собака, когда не умеешь говорить со мной!» – и велел взять его… Всякого отдаст мне великий, кто со злобой будет отвечать солнцу Персии.
– Слава шаху Аббасу! – закричал рыжий.
Толпа молчала.
– Пусть не кричат про величество дерзких словес, слава непобедимому шаху!
Толпа молча расходилась…
«А, черти крашеные! Не по брюху калач, что шах человечьим мясом собак кормит? Зато и не лезу к нему на глаза. – Рыжий пошел к майдану. – А ну, что их клятая абдалла[36] лжет?»
Подошел к дервишу. Дервиш сидит на песке в углу майдана спиной к каменному столбу, перед ним раскрыта древняя книга. Тело дервиша вымазано черной нефтью от глаз до пят, запах застарелого пота разносится от него далеко. Бородатый, в выцветшей рваной чалме, в ушах на медных кольцах голубые крупные хрустали. Перед дервишем слегка приникшая толпа. Впереди, выдвинувшись на шаг, перс с больным желтым лицом, под безрукавым, цвета серого песку, плащом со скрипом ходит грудь, на тонкой шее трепещет толстая жила, из-под голубой чалмы на лицо и бороду течет пот. Перс с испугом в глаза хрипло спросил дервиша:
– Отец! Поведай, сколько еще жить мне? Бисмиллахи рахмани рахим… скажи?
– Аз ин китаб-э шериф мифахмом, кэ зандегонии ту си у, сэ соль туль микяшэд![37]
Рыжий фыркнул и отошел:
«Клятой, лгет: естество истлело, чем тут жить тридцать лет? Мне бы такое предсказал – оно ништо…»
В другой толпе, окруженный, но на большом просторе, стоял человек, увешанный сизыми с пестриной змеями; змеи висели на укротителе, как обрывки канатов.
Укротитель без чалмы, волосы и борода крашены в ярко-рыжий цвет, бронзовое тело, худое, с резкими мускулами, до пояса обнажено. По голубым штанам такой же кушак.
На песке в кругу людей ползала крупная змея с пестрой головой. Укротитель ударил кулаком в бубен, висевший у кушака: все змеи, недвижимо пестрящие на нем, оттопырили головы и зашипели. Ползущая по кругу тоже подняла голову, остановилась на минуту и поползла прямо в одну сторону. Толпа, давая змее дорогу, спокойно расступилась. Рыжий отскочил:
«А как жогонет гад? Сколь раз видал их и не обык!»
Укротитель ударил в бубен два раза, змея поднялась на хвосте с сажень вверх, мелькнула в воздухе, падая на плечи укротителя. Один человек из толпы выдвинулся, спросил:
– В чем моя судьба?
– Map махазид суй машрик, бояд рафт Мекке бэрои хадж. Ин кисмат-э туст![38]
Рыжий, боясь подойти близко к укротителю, крикнул по-русски:
– Эй, сатана! Наступи гаду на хвост – поползет на полуночь. С того идти не в Мекку, а к бабам для приплоду или в кабак на гульбу!
Не зная языка московитов, укротитель покачал головой, чмокнув губами…
На шаховом майдане ударили медные набаты, взревели трубы – шах вышел гулять. А на торговый майдан входили трое: двое в казацких синих балахонах и третий в золоченых доспехах.
– «Вот те святая троица, Гаврюшка! Хошь не хошь, к шаху путь, – то они!»
Серебряков поддерживал Мокеева. Мокеев с дубиной в руке медленно шел, сзади – толмач из персов.
Рыжий подошел, кланяясь, заговорил, шмыгая глазами:
– Робятки! Вот-то радость мне, радость нежданная… От Разина атамана, поди, до шаха надо?
– От Степана Разина, парень. Тебе чого? – спросил Серебряков.
– Как чого? Братие, да кто у вас толмач? Ломаный язык – перс? Он завирает ваши слова, как шитье в куделе. Замест услуги атаману дело и головы сгубите – шах человек норовистой.
– Ты-то так, как тезики говорят, смыслишь? – спросил Мокеев, тяжело дыша, пошатываясь. – Горит утроба! Да, жарко, черт его! Водушки ба испить?
– Окромя персицкого надо – так арапский знаю, говор их тонко ведаю, а вы остойтесь: шах еще лишь вышел, не разгулялся, сядьте. Толмач вам воды пресной добудет, здесь она студеная!
– Ты куды?
– Платье, рухледь обменю! К шаху пойдем – шах не терпит людей в худой одежде.
– Поди, парень. Мы дождем.
На каменной скамье казаки сели, толмач пошел за водой. Рыжий юркнул в толпу.
– Начало ладное, свой объявился, по-ихнему ведает – добро! Обскажет толком.
– Как будто и ладно, Петра, да каков он человек?
– Справной, зримо то. Жил тут и обычаи ведает. Вишь, сказал: «Шах не любит худой одежи». А кабы не заботился, то было бы ему все едино – худа аль хороша одежа…
– Оно пожалуй что так!
Рыжий вскоре вернулся в желтом атласном кафтане турецкого покроя, по кафтану голубой кушак с золочеными кистями на концах. На голове вместо колпака летняя голубая мурмолка с узорами.
– Скор ты, брат! – сказал Мокеев. – То добро!
– Хорош ли?
– Ладен, ладен!
– Веди коли ты нас к шаху.
– Я тут обжился и нажился с деньгой – ясырем промышляю, мне все – не то улицы – закоулки ведомы. Ладно стрелись – дело ваше разыграю, во!
Толмач перс молчал.
Рыжий заговорил с толмачом по-персидски.
Серебряков спросил перса:
– Хорошо наш московит знает по-перски?
– Карашо, есаул. Очень карашо!
– Тогда он будет шаху сказывать, ты пожди да поправь, ежели кто солжет про нас… У тебя, вишь, язык по-нашему не ладно гнется, нам же надобны прямые словеса.
– Понимай я! – ответил толмач.
10Шах сидел спиной к фонтану в белом атласном плаще. Голубая чалма на голове шаха перевита нитками крупного жемчуга, красное перо на чалме в алмазах делало еще бледнее бледное лицо шаха с крупной бородавкой на правой щеке, с впалыми злыми глазами. По ту и другую сторону шаха стояли два великана-телохранителя с дубинами в руках. В стороне среди нарядных беков слуга держал на серебряных цепях двух зверей – породы гепардов. звери гладкошерсты, коричневы, в черных пятнах, морды небольшие, с рядом высунутых острых зубов, лапы длинные, прямые – отличие быстроты бега…
Рыжий шепнул Серебрякову, поняв, что он недоверчиво относится к нему:
– Зрите в лицо шаху! Шах любит, чтоб на него как на бога глядели…
– Чуем, парень!
Было очень тихо. Шах начал говорить, но обернулся к бекам:
– Зачем даете шуметь воде?
Шум воды прекратился. Фонтан остановили.
Шах, обращаясь к толпе, заговорил ровным тихим голосом:
– Бисмиллахи рахмани рахим! Люди мои, разве я не даю вам свободу в вере и торге? Я всем народам царства моего даю молиться, как кто хочет! У мечетей моих висят кумиры гяуров – армян, русских и грузин, разве я разбиваю то, что они называют иконой? Нет! Правоверным даю одинаковое право – шиитам и суннитам. Пусть первые исповедуют многобожие, другие единобожие, они сами враждуют между собой. Мне же распри их безразличны!.. Я не спрашиваю у вас, посещаете ли вы мечеть, как творите намаз? Я знаю, что вы платите при разводах абаси на украшение моих Кум[39]. Того мне довольно. Или вам в торге мной не дана свобода? Торгуйте, чем хотите. Я не мешаю, если вы жен своих продадите в рабство, – то ваше право. А вот когда вас шах призывает играть грязью и водой – игру, которой тешились еще предки мои, властители Ирана, мой дед Аббас Первый – победитель турок, завоеватель многих городов Индии, и я, шах Аббас Второй, тогда вижу, что иные из вас приходят играть в худом платье, боясь, что их разорят… Так вы жалеете для шаха тряпок? Берегитесь! Я буду травить собаками или давать палачу всякого, кто пришел играть в старой одежде. Помните лишь: шах прощает наготу и нищету только дервишам, но не вам! Также есть, кто говорит со мной грубо, не преклонив колени, – того казню без милосердия.
Толмач тихо переводил слова шаха Серебрякову.
Мокеев, прислушиваясь, сказал:
– Вишь, Иван, наш московский сказал всю правду про шаха. А мы таки запылились в пути.
– Перво все же пущай наш толмач говорит, Петра! – Серебряков, обратясь к рыжему, прибавил: – Паренек! Наш толмач скажет, а там уж ты.
– Ныне, козак, как захочу: шею сверну или с дороги поверну… хо!
– Нам спокойнее – наш!
– У вас сабли востры – у меня язык. – Рыжий, шмыгнув по толпе глазами, сказал: – Ужли Акимко дьяк зде?
– Кто таков?
– То не вам – мне надобно! Без сатаны место пусто! Пришел курносой…
Бывший дьяк был в толпе, но на вид не выходил.
– Выйди ближе – я тя обнесу перед шахом!
– Ты и нас обнесешь? – спросил Серебряков.
– С чего? Я узрю, как лучше.
Серебряков выдвинул вперед толмача, сказал:
– Молви – послы от атамана!
Толмач, выйдя, преклонил колено, прижал руку к правому глазу:
– Великий шах! К тебе, солнцу Персии, с поклоном, пожеланием здоровья прислал своих козаков просить о подданстве атаман Степан Разин.
– Тот, что разоряет мои города? Беки! Отберите у них оружие!
Два бека вышли из толпы придворных, сказали толмачу:
– Пусть отдадут сабли, и, если есть, пистоли тоже передай нам!
Серебряков и Мокеев, вынув, отдали сабли.
– Пусть тот отдаст дубину! Он – посол, дубина надобна только великого шаха слугам.
– Не дам! Паду без батога – скажи им, толмач.
Толмач перевел слова Мокеева, шах спросил:
– Чего тот в доспехах кричит?
– Хвор он! Сказывает, падет без палки.
– Пусть подходит с палкой!
Мокеев, Серебряков и толмач вышли вперед. Серебряков, как указал толмач, преклонил левое колено.
– Приветствуем тебя, шах!
Толмач перевел, прибавив слово «великий».
– Много вы разорили моих селений и городов?
– Те разорили, кои на нас сами нападали, – ответил Серебряков.
Шах метнул больными глазами на Мокеева, крикнул:
– Зачем не преклонил колен и головы?! Он знает мою волю.
Толмач перевел. Серебряков ответил:
– Шах, ему не подняться с земли преклонив колени, он – хворобый.
– Пущай лежа сказывает, что надо ему. Зачем шел хворый? – заметил шах, мотнув головой, сверкая алмазами пера скороходам.
– Поставьте козака на колени, не встанет – сломайте ему ноги, он должен быть ниже!
Великаны, оставив посохи, подошли к Мокееву.
– Што надо?
Толмач перевел есаулу волю шаха.
– Хвор я, да кабы ядрен был – не встал, оттого царя на Москвы глядеть не мог – не в моем обычае то…
Видя, что Мокеев упорствует, скороходы шагнули к нему, взялись за плечи. Мокеев двинул плечами, рукой, свободной от палки, оба перса отлетели, один упал под ноги шаху.
Толпа замерла, ожидая гнева повелителя. Шах засмеялся, сказал:
– Вон он какой хворый!.. Каков же этот козак был здоровым и много ли у Разина таких?
Толмач быстро перевел. Мокеев крикнул:
– Все такие! И вот ежели ты, шах, не дашь нам селиться на Куре, не примешь службы нашей тебе головами, то спалим Персию огнем, а жителей продадим турчину ясырем!