Полная версия
Новый Робинзон
Так как теперь наступил прилив, то я отвязал свой плот и двинулся к берегу. Прибыв на остров, я вторично осмотрел его с целью найти наиболее удобное место, где можно было устроить свой лагерь.
Во время этого обхода я сделал открытие, которое привело меня в ужас и глубокое отчаяние. Сначала мое внимание было привлечено человеческим черепом, который лежал около круглой ямки в песке около двух футов глубины. Рассмотрев ее внимательнее, я пришел к заключению, что яма могла быть вырыта цивилизованными людьми, заступом. Я начал разрывать пальцами песок с одной ее стороны и, не успев раскопать в глубину и нескольких дюймов, нашел множество человеческих костей.
Вид их поразил меня в самое сердце и вызвал самые тяжелые предчувствия. «Скоро и мои кости присоединятся к этой куче»! – подумал я. Моя душевная мука была так велика, что я должен был оставить это место и постараться заняться чем-нибудь, чтобы отвлечься. Но через какое-то время, когда мне удалось несколько побороть свое расстройство, я возобновил раскопку, и через час, или около того, вырыл из земли 16 полных человеческих скелетов; 14 из них принадлежали взрослым людям, а два были несколько меньше, – вероятно, детские или, быть может, женские.
В это утро я позавтракал яйцами чаек, но воды достать себе не мог. Между девятью и десятью часами, когда вода стояла очень низко, я опять отправился без особенных затруднений на корабль и набрал столько различных вещей, сколько только мог перетащить на берег. Спускался я в каюты с большой опасностью, потому что вся внутренняя часть корабля была наполнена водой, и вытащил оттуда топор и свой лук со стрелами: я всегда очень любил заниматься стрельбой из лука и еще задолго до своего отъезда из Швейцарии славился там как отличный стрелок. Кроме того, я взял с собой кухонный котелок. Все эти, по-видимому, ничего не стоящие вещи имели для меня тогда важное, в буквальном смысле жизненное значение, особенно топор и лук, которые в последующие годы несколько раз спасали мне жизнь.
Я очень радовался, когда перетащил свой лук и стрелы, потому что с ними мог быть уверен, что всегда добуду себе в пищу морских птиц. На корабле был также большой запас пороху и много винтовок и ружей; но так как порох оказался совершенно негодным, то не стоило брать и ружей. При помощи топора я обрубил некоторые деревянные части корабля, которые могли служить мне топливом, и бросил их за борт, рассчитывая, что течение принесет их к берегу. Когда я опять вернулся на свой островок, то сразу же постарался добыть огонь. С этою целью я расщипал кусок веревки, затем начал сильно тереть друг о друга два куска дерева, обложив их легко воспламеняющейся паклей. Но у меня ничего не вышло из этого; после получасового трения куски дерева чуть только нагрелись, и, сколько я ни тер их, не получил ни одной искорки. В изнеможении опустился я наконец на землю, удивляясь, как же это дикари, о которых я раньше читал, ухитряются добывать огонь таким способом.
До сих пор у меня не было никакого убежища. Ночью я спал под открытым небом на песке, закутавшись в одеяло. На третье или четвертое утро я с восторгом нашел, что во время отлива можно было пробраться к кораблю пешком, идя по скалам. Благодаря этому я мог перетащить на берег несколько бочонков драгоценной воды, бочонок муки и множество разных припасов. И действительно, все это, а также паруса, брусья, канаты и прочее, я благополучно перенес на остров и после обеда устроил себе из брусьев и парусов нечто вроде навеса, который должен был служить мне спальней. В числе вещей, которые я перенес с корабля в следующий мой приход туда, был каменный топор, взятый нами у австралийцев просто как любопытная вещь, и множество особой породы дерева с берегов Новой Гвинеи; оно имело свойство тлеть в течение нескольких часов, не загораясь пламенем.
Самой настоятельной необходимостью для меня было раздобыть огонь, и я попробовал еще следующий способ: ударял стальным топором о камень, наложив сверху целую кучу легковоспламеняющегося материала, приготовленного мною из раздерганного куска шерстяного одеяла. На этот раз мой терпеливый труд увенчался успехом, и к невыразимой моей радости и успокоению скоро запылало яркое пламя костра около моей импровизированной палатки. Я очень заботился о том, чтобы огонь не потухал у меня никогда за все время моего пребывания здесь. Огонь всегда был моей главной заботой, я поддерживал его и днем и ночью, хотя бы только тлеющим, при посредстве новогвинейского дерева, о котором я уже говорил. Да и сам корабль, должен заметить, снабжал меня количеством топлива, вполне достаточным для обыденных нужд; кроме того, я постоянно находил на берегу куски разбитых судов, приносимые сюда неутомимыми волнами. Часто – о, очень часто – с содроганием думал я о том, какова была бы моя участь, если бы мой корабль потонул в глубине моря: долгая, мучительная агония, голод, доводящая до безумия жажда, и в конце концов ужасная смерть на этом далеко заброшенном клочке земли, – вот что ожидало меня!
Дни медленно проходили за днями; я не имел ни малейшего понятия о том, в какой части света был заключен: но понимал, что мой островок лежал в стороне от обычного пути кораблей, и вследствие этого мои надежды на избавление были очень сомнительны; эта мысль чисто причиняла мне мучения гораздо более ужасные, чем какая бы то ни было физическая боль.
Тем не менее я все же укрепил флагшток на самом возвышенном месте острова, – бедный островок, на очень небольшое число дюймов подымалась его высочайшая точка! На флагшток я навесил флаг низом вверх в надежде, что этот сигнал горя, быть может, будет замечен каким-нибудь заблудившимся кораблем и объяснит, что на этом берегу живет несчастный заброшенный. Каждое утро я ходил к флагштоку и тщательно осматривал горизонт в надежде увидеть какое-нибудь судно, но возвращался всегда разочарованным. Я уже привык к этому, но так живуча надежда в человеке, что хотя это разочарование повторялось изо дня в день в течение долгих недель и месяцев, но каждый раз оно причиняло мне острую боль. Вставал я обыкновенно с восходом солнца; я знал, что в этих тропических странах солнце всходило в 6 часов утра и заходило в б часов вечера, с самыми небольшими отклонениями в течение года. Ночью обыкновенно выпадала сильная роса, и воздух делался приятно освежающим; но днем стояла такая страшная жара, что я не в состоянии был выносить тяжести обыкновенной одежды и заменил ее шелковой шалью, которая покрывала мои плечи и тело.
Позже я совсем отказался от какой бы то ни было одежды. Я заметил, что когда на ней появлялась какая-нибудь прореха, то солнце так припекало незакрытое место, что на нем появлялись мучительные пузыри. Между тем, когда я стал ходить совершенно нагим и постоянно купался в море, то почти перестал страдать от палящих лучей тропического солнца. Все свои силы я посвятил остаткам «Вейелланда» из опасения, что с ним может что-нибудь случиться. Я очень старательно перетаскивал с него на берег все, что только было мне под силу. Эта работа заняла у меня несколько месяцев, но я успел перетащить даже большую часть жемчужных раковин. Работа была особенно трудна потому, что палуба была под водой и, кроме того, пройти к кораблю по скалам можно было только во время полнолуния и новолуния, затем судно начало ломаться, и я сам помогал этому своим бесценным топором.
Мука в бочонках, которые я вытащил на берег, была очень мало попорчена от погружения в воду; вода проникла в них только дюйма на два от краев и там образовала из муки род теста, которое защитило ту часть, которая находилась внутри, так что там мука осталась совершенно сухой. Впоследствии большую часть ее испортили долгоносики. Был у меня также запас драгоценных хлебных зерен, но они также, по крайней мере отчасти, были испорчены, несмотря на то что я просушивал их на солнце. Кроме того, я перенес на берег целые мешки бобов, рису, маису, ящики с консервами, молоко и овощи и множество других запасов пищи; был также небольшой бочонок с маслом и ромом. Мало-помалу я забрал с корабля все, так что через девять месяцев на скалах остался почти только голый остов его. Вещи эти я переносил изо дня в день, соображаясь с временами приливов и отливов. В большом сундуке, который приплыл из капитанской каюты, я нашел большой запас различных семян, и мне пришло в голову попробовать посеять их на островке. Я, конечно, знал, что соленая вода не может питать растения, знал также и то, что мне невозможно расходовать на них свой запас пресной воды, но мысль о посеве не выходила у меня из головы, и я напряженно думал, как бы это устроить.
Наконец я решил проделать любопытный опыт: взял большую раковину черепахи, наполнил ее песком и глиной, хорошенько смочил эту смесь кровью черепахи, размешал все это и посеял там хлебные зерна. Они быстро взошли и так скоро разрослись, что через самое короткое время я должен был рассаживать их. Этот блестящий результат вызвал во мне желание расширить свои посевы, и я скоро имел изящную маленькую ниву маиса и пшеницы, растущих в двух черепашьих раковинах, поливаемых кровью.
Долго оставался я вполне доволен тем простым навесом, о котором говорил раньше. Но когда начал переносить с корабля жемчужные раковины, то мне пришло в голову воспользоваться ими для постройки себе хижины. На корабле было около 30 тонн этих раковин, и сначала я плавал за ними просто для развлечения. Несколько недель прошло прежде, чем я перетащил достаточное их количество; после этого я приступил к постройке. Я сложил из них две стены, каждую около десяти футов длиной, трех футов толщиной и семи футов высотой. Ветер очень приятно продувал сквозь них. Промежутки между раковинами я замазал смесью глины и песка, внутри покрыл их брезентами и устроил, таким образом, очень удобное жилище. Когда наступило дождливое время года, я пристроил к нему третью стену, а перед входом сделал как бы двойной навес, под которым всегда поддерживал огонь. Сверху я покрыл свое жилище соломой, с гордостью пользуясь для этого соломой от собственных жатв.
Котел, который я взял на корабле, очень долго был у меня единственной кухонной утварью, так что когда мне приходилось готовить себе что-нибудь, я устраивал печь наподобие тех, что видел у дикарей Новой Гвинеи. Рыбы у меня было всегда вдоволь, особенно голавлей; что же касается птиц, то стоило только отправиться в ту часть острова, где они выводились и выкармливались, и можно было просто палкой убить их сколько угодно. Пока у меня была мука, я делал себе пироги.
Для ловли рыбы я имел помощников, – целые сотни пеликанов. Те из них, которые должны были кормить птенцов, улетали рано утром и возвращались после полудня, принося в своих зобах от восьми до десяти фунтов великолепной свежей рыбы. Спустившись на остров, они выбрасывали рыбу из зобов на песок, и надо сознаться, я слишком часто забирал у них все. Пеликаны, не имевшие птенцов, возвратившись с охоты, подбрасывали свою добычу из зоба на воздух и затем ловили и глотали ее. При этом я часто с интересом наблюдал, как вороватые чайки, сидя на спине великана, замечательно ловко и грациозно перехватывали падающую рыбу. Свежая рыба вместе с печеным черепашьим мясом и фруктовыми консервами составляли роскошный обед.
После обеда, во время отлива, я обыкновенно купался, если не замечал поблизости акул, а после купания несколько времени бегал по берегу, чтобы обсохнуть, затем возвращался в свое жилище и громко читал по-английски, просто ради удовольствия услышать собственный голос. Книга была англо-французским Евангелием, я взял ее на судне. Я был тогда очень хорошим лингвистом и особенно хорошо говорил по-английски, еще задолго до моего отъезда из Швейцарии. После завтрака я обыкновенно отправлялся на ловлю особой породы рыб, называемой скатом. Это странное создание имеет около хвоста острый костяной зубец, около двух дюймов длины, который мог служить прекрасным наконечником для стрел. По виду эти рыбы походят на громадных камбал, только хвост у них длинный и суживается к концу. Они подплывают к самому берегу, так что я бил их со скалы просто острогой. Самая меньшая из тех, которые мне удавалось поймать, весила около 10 фунтов, и я никак не мог донести домой сразу более двух этих рыб средней величины. Они имеют способность наносить электрический, как мне кажется, удар, откуда и происходит их название. Во всяком случае, я получил однажды удар такой рыбы и не желал бы испытать его в другой раз. Хорошо еще, что это случилось в то время, когда я был среди дружественных чернокожих; иначе сильно сомневаюсь, был ли бы теперь еще жив.
Я медленно ходил по довольно глубокой воде вдоль берега и вдруг почувствовал страшную боль в левой ноге у лодыжки. Казалось, будто это был удар сильной электрической батареи; я упал в полном изнеможении, не будучи в силах шевельнуть пальцем для спасения своей жизни, хотя сознавал, что скоро захлебнусь. К счастью, бывшие со мною чернокожие вытащили меня на берег, и я постепенно оправился. На ноге у меня была только легкая царапина, но долго еще после этого я чувствовал сильную боль во всем теле. Когда я рассказал туземцам все эти симптомы, они объяснили мне, что я получил удар электрического ската.
Но вернемся к моей уединенной жизни на острове. Мясо электрического ската было жестко и безвкусно; я употреблял его только как приманку для акул. Черепахи появлялись на острове в большом количестве и клали свои яйца вдоль берега. На землю они выходили только по ночам, во время прилива, и когда мне хотелось полакомиться, я переворачивал одну из них на спину и оставлял так до утра, а тогда уже убивал ее топором. Раковины их я всегда употреблял на расширение своей нивы, которая постепенно все разрасталась и с течением времени заняла более двух третей острова. Маис и колосистые хлеба росли замечательно хорошо, и я обыкновенно успевал собирать по три жатвы в течение года. Солому я употреблял для подстилок; но так как разные насекомые слишком беспокоили меня, когда я лежал на песке, то я решил попробовать, не лучше ли мне будет спать в гамаке. Я сделал его из шкуры акулы, повесил в своей хижине и нашел, что он прекрасно соответствует своему назначению.
IV
Для меня было крайне важно победить в себе глубокую, тупую тоску, подавленность духа и почти умопомешательство. К счастью, я вообще был очень живого, деятельного характера и, еще будучи в Монтре, любил заниматься гимнастикой как развлечением. Теперь я сделался очень искусным акробатом и мог раза два или три перекувыркнуться, бросаясь с покатой крыши своей хижины. Кроме того, я очень высоко и ловко прыгал с палкой и без нее; наконец, заинтересовался еще устройством солнечных часов.
Долго думал я, как бы сделать себе какие-нибудь более или менее верные часы, и наконец решил устроить на песке солнечные. Укрепив длинную палку совершенно перпендикулярно к земле, я очертил вокруг нее нужное пространство при посредстве жемчужных раковин и деревянных колышков. Часы высчитывались по длине тени, отбрасываемой палкой. Спать я всегда ложился с заходом солнца, вставал с его восходом.
Но, несмотря на все мои старания заинтересоваться чем-нибудь, развлечь себя, все-таки часто мною овладевали приступы такой тоски и отчаяния, что я опасался совсем потерять рассудок и сделаться идиотом. Между прочим, у меня появилась религиозная мания, и как ни сильно старался я бороться с нею, но ум мой постоянно был занят некоторыми кажущимися противоречиями в различных толкованиях Евангелия апостолами. Я постоянно раздумывал над рассказами, которые св. Матфей передавал в одной форме, а св. Лука – в другой, вечно придумывал различные теологические доказательства и теории, пока не сделался почти маньяком. И как ни сожалел я об этом, но в конце концов убедился в необходимости прекратить чтение Нового Завета и, сделав над собою страшное усилие, стал принуждать себя думать о чем-нибудь другом.
Много времени прошло, прежде чем я победил в себе эту религиозную манию, но все же достиг этого в конце концов, и велика была моя радость, когда я увидал, что снова могу читать Евангелие, не вдаваясь в придирчивую критику и сомнения из-за всякой мелочи. Если бы я был заброшен на какой-нибудь богатый остров, покрытый плодовыми деревьями, цветами, населенный животными, то я чувствовал бы себя совершенно иным. Но здесь у меня не было ничего, чтобы спасти мой рассудок от сумасшествия, кроме маленькой полоски песка, которую нельзя было даже и заметить на расстоянии каких-нибудь нескольких сот ярдов.
Но, вопреки кажущейся безнадежности положения, меня никогда не покидала уверенность в том, что когда-нибудь мне удастся спастись с этого острова, и вследствие этого через несколько месяцев после кораблекрушения я занялся сооружением лодки.
Я не имел никакого понятия об этом искусстве, но был убежден, что смогу сделать хоть что-нибудь в этом роде, хоть какое-нибудь судно, которое могло бы держаться и плыть по морю.
Весело принялся я за работу, но дорого заплатил за свое невежество горьким разочарованием и бессильными сожалениями. Один раз я сделал киль слишком тяжелым, другой раз употребил для работы дерево, слишком толстое для остова, хотя, конечно, тогда это было неизвестно мне. Разбитое судно снабдило меня необходимыми деревянными частями. Чтобы сделать доски гибкими, я мочил их с неделю в воде, потом высушивал на огне и тогда придавал им нужную форму. Через девять месяцев непрерывного труда, к которому впоследствии еще присоединилось сильное беспокойство, – то счастливые надежды, то болезненные опасения, – я наконец построил достойное, как мне казалось, судно, совершенно годное для плавания; оно имело футов 12 или 13 длины и четыре фута ширины. Это была тяжелая, безобразная на вид лодка, и много потребовалось труда, чтобы самому спустить ее на воду. Наконец, при посредстве катышей и рычагов, я достиг и этого и спустил ее в лагуну, но она сидела в воде страшно глубоко со стороны кормы. Она была совершенно непроницаема для воды, так как снаружи я обил ее кожей акулы, хорошо смазанной стокгольмской смолой, а внутри – толстым брезентом. Я укрепил на ней мачту, сделал паруса и весла. Когда она поплыла, я закричал от дикого восторга, а сочувствующий мне Бруно начал прыгать и визжать вместе со мною.
Когда все приготовления были окончены, я немного прошелся в ней по лагуне и затем решил вывести ее в открытое море. Но тут я сделал страшное открытие, которое почти лишило меня рассудка: она не могла пройти между рифами, окружавшими лагуну; в отчаянии я бил себя кулаками по голове. Когда первый острый порыв отчаяния прошел, я успокоился, и тут во мне зародилась надежда, что, быть может, во время высокого прилива можно будет провести ее над скалами. Я ждал, ждал, но увы! – опять разочарование. Девять месяцев непрерывного тяжелого труда, почти безумные надежды, – все это погибло: я не мог вывести лодку в открытое море через скалы, и так же невозможно было мне втащить ее обратно из лагуны на крутой берег и протащить затем через весь остров на противоположный берег, против которого рифы оставляли значительно широкий проход, через который лодка могла бы пройти. Таким образом, моя дорогая лодка осталась лежать в лагуне как совершенно бесполезная вещь, и вид ее наполнял мое сердце страшной болью и отчаянием. Но скоро в этой же самой лагуне я нашел для себя приятное развлечение. Примирившись, до некоторой степени, со своей неудачей, я начал кататься в лодке по лагуне. Кроме того, здесь же я часто играл роль Нептуна самым странным образом: часто я отправлялся вброд к тому месту, где водились черепахи, подстерегал какую-нибудь особенно большую, фунтов в 600 весом, и спокойно усаживался верхом на ее спине. Испуганное животное старалось, понятно, уплыть, держась, обыкновенно, на один фут ниже поверхности воды. Если она погружалась глубже, я подвигался на ее спине дальше назад, и она тотчас поднималась. Управлял я своим странным конем следующим образом: когда я хотел повернуть налево, то закрывал своей ногой правый ее глаз и, наоборот, если мне хотелось повернуть направо, закрывал ей левый глаз. Когда я одновременно закрывал ей ногами оба глаза, она останавливалась так быстро, что я чуть не падал…
Прежде чем наступило дождливое время года, я покрыл соломой крышу своей хижины, как это уже было сказано, и сделал таким образом свое жилище настолько удобным, насколько это было возможно. Это была крайне необходимая предосторожность, потому что дождь шел по нескольку дней сряду непрерывно. Но я не сидел во время дождя взаперти, а гулял по-прежнему, так как не был стеснен никакой одеждой; мне даже нравились эти дождевые ванны.
Я постоянно изобретал разные средства сделать свою жизнь возможно более сносной и устроил себе качели; они много помогали мне убивать время. Занимался я также и прыганием с двумя длинными палками. Однажды я поймал молодого пеликана и приучил его сопровождать меня в прогулках и помогать мне ловить рыбу. Он же служил мне и в смысле ловушки при ловле птиц: сам я прятался в траву, а он прогуливался в нескольких ярдах от меня и привлекал к себе своих товарищей. Скоро вокруг него собиралась целая стая; тогда я выходил и убивал их палкой или ловил арканом.
Но все-таки, если бы не собака, – мой Бруно, почти не уступавший в уме человеку, – то я, кажется, умер бы. Я с ним разговаривал совершенно как с равным; мы были решительно неразлучны. Я читал ему длинные проповеди на разные тексты Евангелия, рассказывал подробности о своем раннем детстве и школьной жизни в Монтре; передал ему все свои приключения со дня роковой встречи с бедным Петером Янсеном в Сингапуре; пел небольшие песенки, из которых некоторые ему очень нравились, а других он терпеть не мог; если песня ему нравилась, он начинал жалобно выть. Я убежден, что эти постоянные, громкие разговоры с собакой спасли мой рассудок. Бруно был всегда в таком прекрасном настроении, что мне и в голову не приходило опасаться чего-нибудь с его стороны. Его спокойная и преданная дружба была одним из величайших благ, какие я знал в течение долгих и тяжелых лет. Когда я разговаривал с ним, он садился у моих ног и так умно смотрел на меня, что мне казалось, будто он понимал каждое мое слово.
Когда мною овладела религиозная мания, я говорил с ним о всевозможных богословских вопросах, и это приносило облегчение, хотя, конечно, он ни разу не помог мне разобрать те запутанные вопросы, которые мучили меня в то время. Особенно нравилось ему, когда я говорил ему, что люблю его всею душою, что он для меня значит больше, чем знаменитые сен-бернарские собаки для путников, застигнутых ночью в снежных горах…
Я очень мало понимал в искусстве делать музыкальные инструменты; но часто мне страшно хотелось услышать хоть какой-нибудь шум, который мог бы заглушить доводящий меня до сумасшествия рев вечного морского прибоя; поэтому я придумал наконец сделать барабан из маленького бочонка, на открытый край которого туго натянул шкуру акулы. Я бил по нему двумя палочками в такт своему пению; и когда к этому присоединялась еще и собака, то рыча от неудовольствия, то визжа от радости, то эффект получался, если не музыкальный, то, во всяком случае, живописный. Я готов был сделать все, чтобы только заглушить этот несмолкаемый шум прибоя, от однообразного и заунывного звука которого не мог никуда уйти ни на минуту ни днем, ни ночью!
Прошло семь долгих месяцев; вдруг, осматривая однажды утром горизонт, я высоко подпрыгнул и закричал: «Боже мой! Парус! Парус!..» Я почти обезумел от восторга; но увы! – корабль был слишком далеко в море, чтобы заметить мои сумасшедшие сигналы. Мой островок был очень низок, и все, что я мог рассмотреть на корабле с такого расстояния, были только паруса. Он был от меня, вероятно, миль на пять; но я в величайшем возбуждении бегал как безумный взад и вперед по берегу, сильно крича и размахивая руками, надеясь привлечь этим чье-нибудь внимание на корабле. Но все было напрасно. Корабль, который, по моим соображениям, ехал на ловлю жемчуга, шел своей дорогой и наконец исчез за горизонтом. Никогда не смогу я описать той ужасной, сердечной боли, с которою я, охрипший и полусумасшедший, опустился в изнеможении на песок, глядя вслед исчезающему кораблю. За время своего пребывания на этом острове я видел пять кораблей, проходивших мимо; но все они находились слишком далеко в море, чтобы заметить мои сигналы. Один из этих кораблей был, как я определил, военным судном, плывшим под британским флагом. Я хотел поставить более высокий флагшток, потому что тот, который стоял, не был достаточно высок, как мне казалось, для своего назначения. С этой целью я связал вместе две длинные палки, но, к моему огорчению, они оказались слишком тяжелы, чтобы я мог поднять их. Когда показывался парус, Бруно всегда разделял мой восторг; в действительности, он первый всегда замечал их и начинал лаять и тащить меня до тех пор, пока не привлекал моего внимания. И я любил его еще и за горячее сочувствие моим припадкам сожаления и разочарования. Большая голова его в таких случаях ласково терлась о мои руки, горячий язык лизал их, а верные темные глаза смотрели на меня с такой преданностью и умом, что были более чем человечны; я уверен, что это спасало меня много раз. Кроме того, нужно заметить, что хотя моя лодка была совершенно бесполезна для того, чтобы покинуть остров, но я часто плавал на ней по лагуне с целью приучиться управлять парусами.