
Полная версия
Новый Робинзон
Наше видимое довольство несказанно радовало Ямбу: она теперь была вполне убеждена, что я окончательно поселился с ее народом и уже не мечтаю о возвращении в среду таких же белых людей, как я сам. Между тем мои чернокожие, при всем своем благоговении ко мне и расположении, питаемом ко всем нам, не могли положительно выносить нашей музыки и пения. Им нравились резкие звуки двух деревянных дощечек, которые с силой ударялись одна о другую, или же дикий вой и громкие песни, какими они услаждали себя на празднествах; наше же пение они сравнивали с воем австралийских волков (динго). Правда, это было не совсем лестно для нас, но что же делать?!
Огорчая периодически своих чернокожих друзей нашим невыносимым для них пением или музыкой, я вознаграждал их тем, что отправлялся с ними в охотничьи экспедиции и всегда принимал живейшее участие в их торжествах и празднествах, оставляя на это время своих барышень под охраной Ямбы и других женщин, так как они боялись оставаться одни. Как я уже упоминал, мне часто приходилось охотиться на диких кошек, которых ловили в особые ловушки, вроде верш. Раз я сам проткнул своим копьем одно такое дикое животное, как не хотелось мне взять его живым, на утешение барышням: но дикую представительницу нашей «киски» нечего было и думать приручить…
Теперь мне хочется сказать, как мы проводили воскресные дни. Конечно, как они, так и я, давно уже потеряли счет дням. Но мы решили выделять из каждых семи дней один и посвящать его по преимуществу молитве и религиозным беседам, назвав этот день воскресеньем. В этот день поутру мы устраивали в нашей просторной жилой комнате вроде богослужения, к которому допускался, кроме двух барышень, Ямбы и меня, только наш домашний женский персонал, потому что я тщательно старался избегать обращения туземцев в христианство.
Обе девушки были очень религиозны, в лучшем смысле этого слова: они знали на память почти весь Ветхий и Новый Завет и в воскресные дни читали наизусть по целой главе, после чего начиналась беседа на тему прочитанного, и, признаюсь, они научили меня многому, чего я раньше не знал.
Бланш, старшая из барышень, с особым, трогательным чувством читала вслух самые лучшие места из Священного Писания, и я сейчас помню ее кроткое, бледное личико и тихий, мелодичный голос. Кроме Священного Писания обе девушки знали на память все богослужение по обряду англиканской церкви, и множество церковных песен, псалмов и молитв, которые они поочередно пели и читали, уходя всей душой и всеми помыслами в свою молитву. Я пел все эти гимны и молитвы вместе с ними и вскоре сам запомнил их все.
Иногда, охваченные религиозной ревностностью, девушки хотели было идти проповедовать дикарям Евангелие, но я всегда отговаривал их, так как не видел толку в проповеди и боялся навлечь если не вражду, то недоброжелательство со стороны большинства чернокожих.
Так мы проводили воскресенье; в будни же мы часто забавлялись различными играми, преимущественно в мяч. Последний я изготовил из двуутробковой кожи, набив его мягкой, легкой корой папайи и обшив кишечным пузырем. Барышни научили меня играть в крокет, а я, в свою очередь, попробовал было привлечь к этой игре чернокожих, но попытка моя не увенчалась успехом. Мы изготовили необходимые для крокета шары и молотки из твердой акации, которую я вырубил своим топором. Туземцы скоро научились отлично отбивать мяч, но зато никак не могли примириться с необходимостью бегать за шаром. «Так бегать за шаром, – говорили они, – дело, пригодное лишь детям и женщинам, но унизительное для достоинства мужчины». Ямба и я продолжали еще некоторое время играть, но вскоре и нам эта задача пришлась не по силам, благодаря огромным расстояниям, которые нам приходилось идти за шаром. Мы забросили эту национальную английскую игру и заменили ее игрой в мяч, а именно в ножной мяч, оказавшуюся несравненно более успешной. Но и тут мои чернокожие партнеры остались недовольны, так как эта игра, по их мнению, требовала слишком много сил и движения, которые могли быть употреблены с гораздо большей пользой для добычи пищи. Заставить их смотреть на игру с другой, европейской точки зрения, конечно, я не мог.
В то же время мои барышни научили меня танцевать разные танцы, которые очень быстро были усвоены мною; вскоре я так усовершенствовался в них, что приводил в восторг не только туземцев, но и моих юных учительниц.
Иногда мне приходила фантазия пройтись вальсом с младшей из двух сестер, между тем как старшая насвистывала или напевала нам один из старинных знакомых вальсов. И каждый раз, когда я танцевал, туземцы собирались большим кружком вокруг меня, а те, что находились в первом ряду, впереди остальных, с особым удовольствием принимались выбивать темп, ударяя в барабаны, которые я сделал и подарил им.
Барабаны эти я делал из поперечного сечения ствола дерева, сердцевина которого была выедена муравьями. Эти удивительные крошечные насекомые ухитряются дочиста выесть всю сердцевину, оставляя только одну внешнюю кору, которая под влиянием австралийского климата быстро высыхает и делается необычайно легкой. Остатки источенной сердцевины я удалял своим ножом и подчищал кое-какие шероховатости, после чего оба сечения затягивал тончайшей кожей животного (валлаби), которую натягивал с помощью жил, добытых из хвоста двуутробки.
В такого рода занятиях проходило у нас время, но не было дня, когда мы не глядели целыми часами на безбрежную даль океана, призывая всеми силами души какое-нибудь судно. И вот однажды какое-то судно направилось прямо в наш залив с северной стороны, но вдруг, без всякой видимой причины, повернуло на другой галс и ушло обратно. То был одномачтовый корабль, окрашенный серо-белой краской, вместимостью около 50 тонн. Он шел под британским флагом, – это мы видели ясно. В тот момент, когда мы увидали это судно, мне кажется, мы на самом деле не только потеряли головы, но положительно лишились рассудка: мы громко кричали от радости и, как сумасшедшие, бегали взад и вперед по берегу, махая огромными ветками над головой, с громким воем и криком, точно все мы помешались. Мало того, я даже развевал по ветру свои длинные волосы. К несчастью, ветер был противный; затем нам помогала в наших безумных демонстрациях целая толпа туземцев с громадными ветвями в руках, – и я считаю весьма вероятным, что даже если нас и заметили с судна, то приняли наши призывные сигналы за враждебные демонстрации дикарей, что вполне понятно, принимая во внимание небольшие размеры судна, на котором, стало быть, был маленький экипаж, и громадную толпу туземцев, сопровождавших нас. Естественно, что корабль боялся нападения…
XX
Когда уже судно почти скрылось из вида, я вдруг сообразил, что сделал ужасную ошибку, позволив чернокожим участвовать с нами в призыве судна. Не будь их, а будь только мы одни, то есть две девушки и я, на берегу, я уверен, что офицеры судна разглядели бы нас в свои подзорные трубы и признали бы за белых людей. А в толпе туземцев они весьма легко могли и не заметить нас…
Как бы то ни было, когда судно повернуло назад и плавно стало уходить из вида, страшная сцена отчаяния разыгралась на моих глазах. Девушки бросились лицом на землю и громко, порывисто рыдали, проклиная свою судьбу, в припадке безумного отчаяния. Я положительно не в силах передать, каким смертельным, горьким испытанием был для нас этот переход от безумной радости и возбуждения при виде судна, идущего прямо в наш залив, к неизъяснимому отчаянию, когда оно на наших глазах стало уходить.
Мы долго не могли очнуться от этого поразительного для нас удара. Время стало тянуться мучительно медленно; недели казались нам месяцами, а мы, по-видимому, все еще ни на шаг не приблизились к желанной цели, и цивилизованные страны были все так же далеки от нас, как и прежде.
Тем не менее мы по-прежнему предпринимали небольшие прогулки, чтобы испытать, могут ли девушки решиться на попытку добраться сухим путем до Порт-Дарвина. Но, к несчастью, я имел неосторожность описать им, притом в самых живых красках, все те страшные муки, какие мне пришлось вытерпеть от жажды и томления на пути к мысу Йорк, – и теперь они ужасно боялись покинуть свое насиженное местечко, свой надежный кров и променять его на нечто неизвестное, страшившее их.
Порою на девушек находили такие приступы горького отчаяния, что они запирались в своей комнатке и целые сутки не выходили, не принимая никакой пищи. Но в другое время они оставались довольны той пищей, которой мы с Ямбой кормили их; единственное, чего им недоставало, так это молока, – неслыханная в здешних местах роскошь. Впрочем, мы имели нечто, отчасти заменяющее его; то был густой и маслянистый, горьковатый сок, добываемый нами из известного рода пальм. Это «молоко», когда мы успели к нему привыкнуть, казалось нам превосходным, с приправой зеленого хлебного зерна: наша крошечная хлебная плантация была тщательно огорожена от нападения двуутробок и других грызунов; вообще мы всячески оберегали ее и ухаживали за ней.
Чтобы угодить своим барышням, я ухитрился сделать для них вилки и тарелки из нежного пальмового дерева; кроме того, я соорудил для них настоящую высокую кровать с постелью из душистых листьев эвкалипта и мягких шелковистых трав. Для холодных ночей было изготовлено одеяло из пушистых шкурок, с покрывалом, сплетенным из дикого льна.
Барышни мои плохо мирились со здешним палящим солнцем и придумали сделать себе шляпы для защиты от солнца и загара из листьев пальм; наряды их были все те же, из шкур птиц и двуутробок, которые Ямба искусно сшивала.
На холодные зимние месяцы июль и август мы переселялись подальше в глубь страны, в местность, более защищенную от ветров, немного далее к северу, где значительная горная гряда отделяла нас от моря; наиболее выдающийся из этой гряды конусообразный пик весьма живо напоминал по своим очертаниям сахарную голову.
В течение всего этого времени мне часто случалось участвовать с воинами нашего племени в различных походах, сражениях и схватках, но я ни разу не прибегал к содействию ходулей, главным образом потому, что нам ни разу не приходилось иметь дело со столь грозным и могущественным неприятелем, как в тот памятный раз.
Народ мой, как я привык называть, вслед за Ямбой ее родное племя, часто становился победителем, но раза два и мы были побиты. Однако мои чернокожие друзья довольно добродушно сносили свое поражение, никогда не падали духом и не проявляли ни малейшего гнева или неудовольствия по моему адресу; напротив, продолжали относиться ко мне, несмотря на свою неудачу, все с тем же почтением и уважением, как и раньше. Мы по-прежнему оставались с ними в самых дружеских отношениях. Я даже постепенно пытался отучить их от людоедства.
Мне хорошо было известно, что мои чернокожие друзья употребляли в пищу человеческое мясо вовсе не потому, что оно казалось им особенно вкусным, а потому, что они надеялись таким путем переселить в себя доблести убитого воина. Зная это, я с дипломатической хитростью стал доказывать им, что, во-первых, все страшные болезни и недуги, которыми страдал покойный, несомненно, перейдут к ним, в чем их удостоверила подоспевшая как раз к этому времени страшная эпидемия, унесшая немало жертв из числа участников людоедского пира, – затем, я уверил их, что, изготовив из волос покойного доблестного воина ручные и ножные запястья и другие украшения, они в несравненно большей степени могут приобрести храбрость, силу, мужество и другие доблести и добродетели павшего воина.
Кроме того, я убедительно и настоятельно советовал им и просил их никогда умышленно не нападать на белых, бледнолицых людей, но встречать их дружелюбно и радушно. И теперь нередко думаю о том, замечают ли господа исследователи, идущие по моим следам, отсутствие людоедства и дружественное отношение туземцев к белым людям.
Так прошло для нас целых два полутяжелых, полугрустных и вместе с тем полусчастливых и веселых года. За это время нам случилось видеть несколько раз различные суда, проходившие в открытом море. Мы с Ямбой не раз пытались, умудренные предыдущими примерами, вскочить в челн и гнать его изо всей силы несколько миль по направлению к замеченному нами с берега парусу, оставляя на берегу с тревогой следивших за нами девушек. Но каждый раз наши усилия оказывались тщетными, и мы возвращались назад.
Я подхожу теперь к тому событию, которое смело могу назвать самым ужасным и потрясающим в моей жизни, – событию, о котором я и теперь не в силах говорить без боли. Воспоминание об этом трагическом дне до сих пор вызывает у меня горькие слезы, а щемящий душу упрек невольно подымается в груди, – и я знаю, что этот упрек не умрет во мне, пока я живу. Прошу только об одном, не спрашивайте меня, выслушав мой рассказ и обсуждая мои поступки, почему я не сделал так или иначе то или другое: в минуты подобных кризисов мы как бы утрачиваем способность думать, понимать и обсуждать, а действуем как-то механически.
Так, в один прекрасный, ясный и светлый день мы вдруг увидели судно, медленно проходившее залив в нескольких милях от берега. О, лучше бы мы никогда не видали его!
Мы и на этот раз, как всегда, при виде судна, пришли в неописанное волнение; девушки принялись бегать взад и вперед, метаться из стороны в сторону, как безумные. Я, конечно, решился перехватить судно, если только возможно было, и обе девушки стали просить меня, чтобы я взял и их с собой. Я пытался самым серьезным образом отговорить их, но они стали горько плакать и слезно умоляли меня позволить им ехать со мной. Совершенно против своей воли я уступил их желанию. Каждая минута была дорога, каждая проволочка гибельна, – и терять драгоценное время не было никакой возможности. Пока Ямба готовила мою лодку, я как безумный перебегал от одной группы туземцев к другой, умоляя и уговаривая их помочь мне. Но эти честные дикари и без всяких с моей стороны обещаний всей душой готовы были помочь мне; в одно мгновение, по меньшей мере двадцать катамаранов, из коих на каждом было по одному или по двое туземцев, отчалили от берега и с удивительной быстротой направились прямо к судну, между тем как я с своей стороны так работал веслами, что едва не ломал их напополам. Теперь я понимаю, что мы должны были представлять собой весьма грозный вид для людей, находившихся на судне; эта бешеная гонка на залитом солнечным светом заливе по направлению к судну, при диких криках и возгласах, должна была сильно поразить экипаж судна; весьма понятно, что он полагал, будто на него хотят сделать нападение. Но в то время, в пылу одушевления и увлечения, я даже не подумал об этом обстоятельстве.
Если бы только я не брал с собой своих добрых и преданных дикарей, все, может быть, обошлось бы благополучно. Ямба и я так быстро гнали лодку, что мы прежде других очутились вблизи судна. По мере приближения к заветной цели наших желаний, волнение молодых девушек возросло до того, что на них жаль было смотреть: они едва могли удерживаться от слез; как безумные порывисто размахивали руками и кричали до хрипоты.
Когда мы уже приблизились к судну, я был немало удивлен, видя, что никого из экипажа не видно на судне. Последнее представляло из себя, несомненно, европейское судно, а не малайское.
Мы были теперь на расстоянии не более 50 саженей от него; я вскочил на ноги и, встав во весь рост в лодке, несколько раз окликнул людей на судне. Но на это никто не отозвался, и на палубе по-прежнему не было видно ни души. Все мое радостное возбуждение разом превратилось тогда в горькое отчаяние, тревогу и даже ужас. Между тем следовавшая за мной флотилия катамаранов почти уже поравнялась со мной. И в тот момент, когда я уже снова взялся за весла с намерением еще более приблизиться к судну, раздался громкий ружейный выстрел, – и затем… я положительно не помню, что затем случилось, был ли я ранен этим выстрелом, или же испуганные девушки вдруг вскочили на ноги и заставили меня потерять равновесие, вследствие чего я упал на борт лодки и поранил себе бедро: решить утвердительно я и сейчас не в состоянии.
Во всяком случае, я грузно упал в воду, несмотря на отчаянное усилие Ямбы спасти меня. В следующий за сим момент я совершенно забыл и о судне, и о всем происшедшем; помню только, что Ямба все время плавала подле меня и временами схватывала за волосы, когда ей казалось, что я иду ко дну. Затем я помню, что мы добрались до нашей лодки и взобрались в нее как можно скорее. Я полагаю, что был ошеломлен и потому совершенно неспособен связно мыслить. Когда я, обессиленный, опустился на дно лодки, то вдруг увидел, что мы с Ямбой одни; опустившись на колени, я едва мог прошептать: «Где? Где они? Мы должны найти их!»
Но увы! Девушки, как видно, утонули под блещущими, улыбающимися волнами залива и никогда более их милые образы не появятся из глубины! Хотя они прекрасно плавали и могли очень долго держаться на воде, но я боюсь, что испытанное ими радостное волнение и затем этот неожиданный удар, – этот выстрел, – все это, вместе взятое, было свыше их сил, и они погружаясь обхватили друг друга последним объятием смерти.
Конечно, Бог все делает к лучшему; может быть, и для них, и для всех нас было лучше, что Он призвал к Себе моих возлюбленных подруг и отнял их у меня, чем дал бы им испытать все то, что мне пришлось пережить в ужасные последующие годы.
Но я долго не мог примириться с мыслью, что они потеряны для меня, безвозвратно потеряны! Они мне были более чем сестры.
Ямба, я и добрые туземцы ныряли бесчисленное множество раз, разыскивая их по всем направлениям, но, наконец, Ямба, видя, что я уже окончательно выбился из сил, почти насильно удержала меня от дальнейших попыток, уверяя, что я утону и сам, если только еще раз брошусь в воду. Притом рана моя на бедре сильно сочилась кровью, – и я принужден был позволить увезти себя с этого злополучного места…
Но долго еще я не верил в свою утрату; мне казалось слишком ужасным и несправедливым, чтобы Господь, даровавший мне этих двух прекрасных подруг, в утешение за все вынесенные мною муки и страдания, вдруг теперь, когда спасение, казалось, было так близко, отнял их у меня! Эти две девушки были дороже мне всего на свете; они умели превращать в ясный день темную ночь моего безотрадного существования; умели порадовать меня какой-нибудь приятной неожиданностью, маленьким пустяком, который доставлял мне удовольствие и скрашивал однообразие нашей обыденной жизни.
Много лет прошло со времени этого ужасного события, но и теперь, и по самый день своей смерти я вечно буду испытывать ничем не изгладимое горе и упрек (я не могу простить себе, что позволил им сопровождать меня в тот роковой день) и обвинять себя в этой ужасной катастрофе!
Вернувшись, наконец, к берегу, я, как безумный, целыми часами бегал по взморью в надежде, что, быть может, хоть тела всплывут на поверхность.
Но и это была тщетная надежда. Когда же, наконец, весь ужас постигшего меня несчастья стал мне понятен, то мной овладело такое безграничное отчаяние, такое изнеможение, каких я еще никогда в своей жизни не испытал. Никогда, никогда более эти милые существа не придут разогнать мои грустные мысли! Никогда более мы не будем играть, как дети, на песке, и я уже не увижу их дорогих личиков, не услышу тихих музыкальных голосков! Никогда более мы не станем строить воздушных замков о светлом и отрадном будущем, ожидающем нас по возвращении в цивилизованные страны, и никогда не станем снова сравнивать нашу участь с участью Робинзона Крузо!!
Мой светлый сон исчез, моей отрады не стало, ее отняла у меня жестокая судьба, – и я вдруг, точно в силу какого-то нового откровения, особенно болезненно осознал, что меня окружают отвратительные людоеды, люди низшего класса и развития, среди которых мне, по-видимому, суждено прожить остаток жалких дней моих!
Долгое время я даже не чувствовал никакой благодарности к судьбе за то, что она сохранила мне Ямбу, что, конечно, было крайне дурно с моей стороны. Но я могу только просить сожаления и сочувствия к моему ужасному положению! Что еще более увеличивало мое отчаяние и горе, так это мысль, что, сохрани я тогда хоть каплю самообладания, я никогда бы и не подумал приблизиться к этому европейскому судну во главе целой флотилии катамаранов, управляемых ревущими, кричащими и неистово жестикулирующими дикими туземцами. Что же касается экипажа судна, то я и тогда и теперь вполне оправдываю его образ действий. Будь вы или я на их месте, мы, вероятно, поступили бы точно так же при данных условиях.
Несомненно, что самое разумное было выехать одному навстречу судну, но в такие критические моменты жизни даже разумнейшие люди способны потерять голову. И одному только Богу известно, как дорого я заплатил за это отсутствие самообладания и рассудительности!!
Рана моя, хотя и очень болезненная, была вовсе не серьезна; благодаря уходу и лечению Ямбы она довольно скоро зажила, и я мог снова бродить.
Должен сказать, что, когда мы вернулись с берега, я не мог войти в нашу хижину, где каждый пучочек травы, каждый увядший цветок, – все, все решительно напоминало мне о моей горестной потере; я немедленно вернулся в лагерь дикарей и оставался там, у них, до того самого момента, когда, наконец, окончательно расстался с ними. В тихие темные ночи я особенно живо ощущал свое горе и плакал, плакал до тех пор, пока не становился слабее малого ребенка. О, как изобразить, как передать снедавшие меня самоупреки, гнетущую тоску и безысходное горе?! Как высказать весь ропот и возмущение, подымавшееся в душе моей против всесильного Провидения?! «Один! Один! Навек один!» – восклицал я в припадке безумного отчаяния. «Где, где они? Их нет! Отдайте! Отдайте их мне, моих возлюбленных прекраснейших подруг! Я не могу, не могу жить без них!»
XXI
Я положительно не мог долее оставаться в этих местах, хотя туземцы относились ко мне очень сочувственно: все напоминало мне о понесенной утрате и растравляло мои душевные раны. Я решил распрощаться с добрыми дикарями и попытаться достигнуть цивилизованных стран сухим путем. На этот раз я решил идти прямо на юг, рассчитывая таким образом, в конце концов, непременно прийти в Сидней, Мельбурн или Аделаиду. Мне и невдомек тогда было, какое необъятное пространство гор, хребтов и безводных пустынь отделяло меня от этих больших городов. Я только знал, что до них могу дойти в несколько недель, и что все они лежат к югу от нашего залива. Спешить мне было не к чему, и потому для меня было несравненно лучше продвигаться, хотя бы шаг за шагом, к вожделенной цивилизованной стране, чем бесцельно скитаться по лесам и пустырям, здесь, у берегов нашего залива, переживая ужасное событие, омрачившее мою жизнь и сделавшее ее еще более нестерпимой, чем она была раньше, до того времени, когда встретились эти две девушки.
Ямба, конечно, сейчас же согласилась сопутствовать мне, – и несколько недель спустя после того, как я потерял девушек, мы вдвоем снова пустились в путь в сопровождении нашего неизменного, верного пса, старого Бруно.
Туземцы к этому времени покинули свое прежнее становище и перекочевали в другое место, так как они вообще не любят оставаться там, где носятся тени усопших, страшась их непрошеных посещений. Расстался я со своим народом в высшей степени трогательно…
Итак, мы тронулись в путь. Ямба захватила с собой свою корзинку, а я свое обычное оружие – топор и стилет на поясе, а также лук и стрелы. Отправляясь в путь, я и не предполагал, что мы забредем в самое сердце неисследованных еще стран Австралии.
Проходил один день за другим; мы все продвигались вперед по намеченному нами пути, направляясь по весьма любопытным приметам. Нашими путеводителями в этом трудном пути были муравьиные холмики, которые всегда обращены лицом, то есть входом, к востоку, тогда как сама верхушка всегда наклонена на север. Кроме того, мы знали, что зарубины на деревьях, сделанные двуутробками, всегда делаются этими животными на той стороне дерева, которая обращена на север.
Итак, мы часто направлялись по жилищам различных насекомых, по гнездам ос и другим, тому подобным приметам, определяя свое положение ночью по гнездам, а днем, при свете солнца, по собственной своей тени. Ямба шла всегда впереди, а я – за ней следом. Мелкий кустарник, которым мы шли, изобиловал плодами и кореньями. Сначала тянулась прекрасная возвышенная местность, богато орошенная и потому изобилующая и дичью и птицей, а затем путь пошел вдоль реки Виктории. Наконец, мы попали в местность, поросшую высокой жесткой травой, весьма близко напоминавшей по виду сахарный тростник, который впоследствии мне приходилось видеть. Трава эта достигала от 10 до 12 футов высоты.
Весьма естественно, что мы не могли постоянно держаться чисто южного направления вследствие положительно непроходимых лесов, гор и скал; нам волей-неволей приходилось следовать по тропам, проложенным туземцами и животными, куда бы они ни вели нас: на запад, на восток, на юг и даже, при случае, на север. Путь туземцев лежит обыкновенно от одного источника пресной воды к другому. Однако, насколько возможно, мы все-таки продолжали придерживаться южного направления.