Полная версия
Под развалинами Помпеи. Т. 1
Таким голосом взывала она к фуриям, к мрачному Стиксу и хаосу, желающему поглотить бесконечные миры, и к Плутону, нетерпеливо ждущему смерти богов, и к паркам, вьющим нить человеческой жизни, заклиная и умоляя всех этих богов оживить лежавший перед ней холодный труп, дабы он мог открыть судьбу, какая ожидала Помпея в предстоявшей битве. От молитв она перешла к угрозам, клянясь, если ее молитвы не будут услышаны, вывести из мрака фурий, открыть бесстыдства Гекаты, разбить цепи Плутона и призвать на помощь страшного Демогоргона, живущего в глубокой пропасти, и по одному знаку которого дрожит земля и трепещет сам ад. Эту ужасную клятву услышали адские боги, и вскоре мертвец ожил; он встал, бледный, блуждая вокруг глазами и удивленный своему вторичному появлению на свет. Тогда колдунья, усиливая свое чародейство, стала спрашивать его относительно войны, обещая ему – если он скажет правду – устроить для него такие заколдованные похороны, сжечь его труп на костре из такого таинственного дерева, что впредь ни один маг не побеспокоит его тени. Говорят, что этот несчастный, простонав, предсказал Сиксту Помпею смерть его отца и погибель всего его семейства.
– Ужасна эта история, Неволея.
– Колдунья, которая жила в доме пирата, была, как я тебе сказала, дочерью Эриктоны.
Она отгадывала будущее, глядя нам в лицо и рассматривая наши руки; она умела приготовлять яды; ее боялись мужчины, а влюбленные женщины заискивали в ней, чтобы приобрести от нее средство, с помощью которого побеждается сердце любимого человека. К нам обеим она питала особенное расположение и заботилась о нас, почти как мать.
Старушка была рабой и называлась Филезией; родом она была из Ламии и куплена Тименом и любима им за качества маги.
Он никогда не предпринимал ни одного дела, не посоветовавшись прежде с ней. Поэтому она пользовалась в доме сирийского пирата большим авторитетом и, со своей стороны, была сильно к нему привязана.
Несколько раз намеревалась она посвятить меня в свою науку, говоря, что эта наука сделает меня могущественной и страшной для других. Я слушала ее со вниманием, пока то, что она говорила, было результатом ее наблюдений и знакомства с человеческим сердцем и характером, так как на том и другом основываются знания и наших мудрецов; но я выражала ей свое отвращение к шарлатанству и обману, и старуха, опуская голову, сожалела обо мне, по ее мнению отталкивающей от себя свое счастье.
Однажды, когда Фебе и я только что вышли из купальни, – нам дана была в доме Тимена возможность купаться ежедневно, – моя подруга, желая ободрить меня, начала было рисовать мне счастливую будущность…
– Будущность, – прервала я ее, – может быть счастлива для тебя, если только уста Тимена тебе не солгали; но я, несчастная, которая ничто для его сердца, я предвижу участь, меня ожидающую.
– Участь, которая тебя ожидает, – прервала меня ламийская колдунья, подслушавшая наш разговор, – я не променяю на ту, какая предназначена твоей Фебе. Да, наконец, не называешься ли ты Тикэ? А такое имя, о Тикэ[22], тебе идет, как нельзя более.
– Так Тимен меня не любит? – спросила тогда с волнением дочь Леосфена.
– Да, любит по-своему, – отвечала ей таинственным тоном Филезия.
– Буду я вечно его рабой? – спросила я ее в свою очередь, желая знать свою судьбу.
– Ты – голубка воздушного пространства; ты, милетская красавица, рождена свободной, и твоя грация возвратит тебя вновь к свободе.
Таковы пророческие предсказания фессалийской колдуньи.
Фебе объясняла себе предсказания Филезии, как подсказывала ей ее любовь к Тимену; что касается меня, то, ободренная словами колдуньи, я с той минуты доверилась моей судьбе и спокойнее ждала предназначенное мне будущее.
Все, с которыми мне приходилось говорить, уверяли меня, что Филезия никогда не ошибалась в своих предсказаниях; да и немного прошло времени, как начали сбываться ее слова относительно нас.
Вскоре возвратился в Адрамиту Тимен, привезя с собой целую толпу похищенных им в Греции девушек и несколько фригийских юношей, этих самых, которые тут со мной. На другой день по его возвращении шушуканье между собой нашей прислуги заставляло предполагать, что нас ожидает какая-то перемена. И действительно, в тот же день Фебе разлучили со мной. Тимен, показывая вид, что любит ее, сказал ей в моем присутствии, что он не может более жить без нее. Принужденная расстаться со мной, Фебе залилась слезами и умоляла своего пирата иметь ко мне сожаление. Он обещал, что до тех пор, пока я останусь под его кровлей, со мной будут обращаться по-прежнему.
По прошествии трех месяцев со дня нашей разлуки я решилась спросить у фессалийской старухи об участи Фебе.
– То, что я тебе говорила, милая дочь Тимагена, непременно сбудется; возлюбленная Тимена живет в большом городе.
– Женой Тимена?
– Дитятко, – отвечала мне на это старуха с печальной улыбкой, – едва распустившаяся роза, сорванная утром, украшает и окружает благоуханием твою грудь, ты ее любишь и целуешь; но прежде, нежели наступит вечер, ты ее бросаешь увядшей в сорную яму.
– Что ты хочешь сказать этим? – спросила я ее, боясь за участь Фебе, так как иносказательная речь старухи не предвещала ничего хорошего.
– Тимен ценит еще менее любящих его женщин, и чем скорее он оставляет их, тем лучше бывает для них.
– Что же сталось с Фебе?
– Он ее продал.
– О ужас! Что будет со мной? – вскрикнула я, обливаясь слезами. – Если он поступил так с любимой им девушкой, то какая участь после этого может ожидать меня?
– Твоя участь, дитятко, – отвечала на это старуха, – участь драгоценного товара.
Я закрыла свое лицо руками от ужаса и горя.
Тут Филезия, засмеявшись добрым смехом, повторила слова, сказанные уже ею мне однажды:
– Ты – голубка воздушных пространств; ты милетская красавица, рождена свободной, и твоя грация возвратит тебя вновь к свободе.
Прошло еще несколько дней; Тимен возвратился; лицо его было мрачно, говорил он как-то странно, несвязно. Он пугал собой всех, так как никто не знал причины его душевного расстройства. На этот раз он пробыл дома очень недолго. На другой же день, встав до зари, он отдал приказание собираться в путь. Взяв с собой меня, фригийских юношей и нескольких девушек, выбрав из них лишь тех, которые, подобно мне, были из Милета, он посадил всех нас на свою быструю гемиолию и повез нас через Геллеспонт и Пропонтиду в Азию, где уже ждал его Азиний Эпикад, которому Тимен и сдал нас так равнодушно, как будто дело шло о передаче овец. Пересчитав несколько тысяч серебряных монет, полученных им за нас от Эпикада, Тимен, грубо повернувшись от нас, спокойно пошел своей дорогой. Эта бесчестная продажа должна была бы привести меня в отчаяние, но не так было. Тайный голос успокаивал меня, напоминая о предсказании Филезии. Прощаясь со мной и утирая мои слезы, она, также растроганная, но желая в минуту разлуки еще раз ободрить меня, повторила вновь:
– Но будь весела; оставь горе мне. Это начало счастливых для тебя событий; ты голубка воздушных пространств, ты родилась свободной, красавица Милета, и твоя грация возвратит тебя к свободе.
Шепча эти слова, она удалилась от меня, вытирая и со своих глаз слезу, которая, быть может, много уж лет не показывалась на ее ресницах.
Азиний Эпикад по воле богов нанял немедленно твое судно, мой возлюбленный навклер, а все остальное тебе известно.
– И пусть будет, таким образом, Неволея, – сказал тогда Мунаций Фауст, – окончена твоя печальная одиссея; да совершится предсказание адрамитской женщины и да буду я орудием воли судьбы!
Девушка в порыве благодарности пожала руку навклера, который добавил, указывая на голову Минервы, украшавшую собой переднюю часть судна:
– Там, под изображением покровительницы моего судна, я начерчу имя Тикэ, которому улыбается счастье, предсказанное магой.
Глава четвертая
Политика Ливии
Оставим на время Мунация Фауста и Неволею Тикэ, с которыми мы вскоре встретимся, и, не следуя более за купеческим судном, плывущим в Италию и вошедшим уже в Сицилийское море, я поведу читателя в Рим.
Взойдем на Палатинский холм и вступим в дом Августа, усыновленного Юлием Цезарем, провозглашенного императором и после битвы при Акциуме сделавшегося неограниченным властелином Рима и Римской империи. Так было в действительности, хотя Август никогда не желал, чтобы кто-нибудь, кроме его рабов, называл его dominus, государем; запретил и своим сыновьям, и племянникам величать себя взаимно этим титулом и лишь по настоянию своих друзей согласился принять высшую власть и то только на десять лет, по прошествии которых комедия повторилась: право единодержавной власти было предложено ему на другие десять лет и затем снова, пока он был жив.
Сперва Август жил близ римского форума, повыше так называемых в то время лестниц ювелиров, в доме, принадлежавшем оратору Кальвию; но потом он перешел на Палатинский холм, в дом, столь же почти простой и скромный, Квинта Гортензия, соперника по красноречию знаменитого Цицерона. Этот дом не был замечателен ни по своей обширности, ни по своей архитектуре, и Светоний вспоминает о том, как были тесны его портики и как просты колонны из камня, взятого с горы Альбано; действительно, он казался простым и бедным по сравнению с роскошным дворцом Скаурия или с домами многих других патрициев. В его комнатах не видно было мраморов, на полах не было рисунков и дорогой мозаики, чем отличались в то время жилища всех богатых людей; убранство комнат было так же простое, на стенах не было картин, по углам и нишам не красовались статуи; тот же писатель вспоминает лишь об одном предмете роскоши, тут находившемся и заключавшемся в мурринской чаше, принадлежавшей Птоломею. Будучи прост во всем, Август, по сказанию историков и самого Плутарха, был воздержан и в пище, довольствуясь обыкновенным хлебом, мелкой рыбой, свежим сыром и тем сортом фиг, которые спеют дважды в год.
Какая противоположность по сравнению с роскошью и изысканностью, какой любил окружать себя Юлий Цезарь, от которого перешли к нему власть и богатства!
Не склонный к пышности, Август, по словам Плутарха, не любил также богатой и изящной одежды и не занимался своим туалетом. Когда ему чесали и завивали волосы, он вместо того, чтобы смотреться в зеркало, читал или писал; одевался в платье, сшитое его женой и дочерью, которая умела ткать и была приучена ко всем домашним работам, так что о ней можно было сказать, как о древней римской матроне: domum mensit, lanam fecit, то есть сидит дома и прядет шерсть.
Не занимаясь своим собственным туалетом, он думал, однако же, о туалете других, желая сделать его менее пышным; говорят, он мечтал даже о том, чтобы ввести вновь в употребление простое древнее одеяние. Однажды, присутствуя в народном собрании и заметив множество черных мантий, он воскликнул с негодованием: «Это ли римляне, властители мира, – люди в длинных тогах?»
Но я сомневаюсь, чтобы любовь к простоте была у Августа искренней; она как-то не ладится со следующими словами, которые сказаны были им одному миланцу, угостившему его слишком скромным пиром: «Я не думал, что мы находимся друг к другу в близких отношениях»; не ладится она также с его страстью к азартным играм, к драгоценной мебели и коринфским бронзовым вазам; страсть в Августе к этим вазам была столь общеизвестна, что она побудила какого-то остряка подписать под статуей этого императора: «Отец мой серебряник, а я бронзовщик».
Пройдем без внимания мимо толпы придворных, с раннего утра собирающихся под перистилем дома и тревожно ждущих появления божественного Августа, divus Augustus, – таким титулом позволял величать себя этот скромный человек, – чтобы представиться ему; между тем как он, мало заботясь о них, занимается в своей Сиракузе, или музеуме, – так звал Август комнату в верхнем этаже своего дома, куда уходил всякий раз, когда не желал, чтобы посетители отрывали его от работы.
Последуем лучше вот за той дамой, красивой, молодой и величественной, которой придверник отвесил глубокий поклон и перед которой толпа, наполняющая собой комплувиум[23], почтительно расступилась, хотя и не удостоилась ни одного ее взгляда. Не обращая никакого внимания на прислужницу, возвестившую громким голосом ее имя, и на пение Амианта, анагноста[24] или чтеца Ливии, аккомпанирующего себе на лире, она вступает уж на порог эзедры, то есть залы, предназначенной для разговоров, где Ливия, жена Августа, наслаждавшаяся перед тем красотами песен Гомера, которыми, превосходно передавая их на греческом же языке, упомянутый невольник умел развлекать свою госпожу, встретила свою гостью очень благосклонной улыбкой.
Эта гостья Ургулания, молодая римская матрона, как мы видели, изящная красавица и с гордым выражением в лице; она в большом почете у Ливии, ничего не предпринимающей без ее совета, поверяющей ей все свои намерения и все тайны и принимающей ее и в то время, когда двери ее комнат заперты для прочих. Ургулания сумела войти в милость и овладеть доверием Ливии, отгадать ее самые тайные мысли; умела льстить ее гордости и помогать ей в ее темном, бесчестном предприятии, породившем уже злодейские дела и имеющем повлечь за собой новые преступления, которые вскоре разрешатся перед нашими глазами. Вот почему гордая со всеми и презиравшая законы, как рисует ее нам Тацит, Ургулания являлась почтительной и покорной перед Ливией; ей только выражала она свою преданность и любовь, оставаясь бессердечной или полной ненависти к остальным людям.
– Ave[25], божественная Августа! – воскликнула она, входя в эзедру и преклоняясь перед Ливией для выражения ей своего обожания.
– Salve[26], Ургулания, – отвечала любезно Ливия, покоившаяся на ложе, которое, судя по описанию Ювенала, имело некоторое сходство с нынешними длинными кушетками.
– Ты забыла меня сегодня утром, – сказала Ливия, протянув гостье свою руку и, поворачивая голову к Амианту, стоявшему уже на ногах в ожидании приказания выйти из комнаты, она проговорила:
– Перестань, Амиант; прекрати свое пение и оставь теперь свою лиру; в другой раз ты окончишь мне эти божественные слова, которыми богиня-мать утешает своего сына Ахилла, скорбящего о смерти своего друга Патрокла.
Анагност, оставив музыкальный инструмент и отвесив глубокий поклон своей госпоже, вышел из комнаты.
Тогда Ургулания, с манерами избалованной девочки, присев у ног Ливии и целуя ее правую руку, проговорила в извинение:
– Прости, о божественная! Меня задержал надоедливый Луций Пизон, который из-за ничтожной суммы денег, должной ему мной, осаждает меня ежеминутно своими требованиями; и, когда я, желая освободиться от него, сказала, что спешу во дворец по твоему повелению, он дал мне понять, что не станет более ждать и потащит меня к претору.
– Не беспокойся, дитя мое, устроим и это дело, – отвечала жена Августа.
Тут прежде, нежели заставить читателя присутствовать при последующей сцене, я нахожу необходимым сказать ему несколько слов о самой Ливии и познакомить его с некоторыми важными частностями ее жизни, так как эта женщина, как я намекнул в предисловии, играет главную роль в моем рассказе.
Будучи дочерью Ливия Друза Клавдиана, она была очень знатного происхождения, так как Клавдии считали свой род более древним, чем Рим; при рождении ей было дано имя Ливии Друзиллы. Отличаясь необыкновенной красотой форм и лица, в чем, как говорят, она не имела себе соперниц в Риме, наделенная от природы таким умом, наблюдательностью и веселым характером и образованная чтением латинских и греческих писателей, она вместе с тем была горда и честолюбива. Сперва она вышла замуж за Тиверия Нерона, человека также очень образованного и отличавшегося храбростью и прочими достоинствами, обратившими на него внимание Юлия Цезаря, умевшего отличать выдающихся людей. Юлий Цезарь предоставил ему должность высшего жреца, а затем поручил ему управление колониями в Арелате (в нынешнем Арле), в Нарбонне и в прочих городах Галлии; такое назначение соответствовало, между прочим, заслугам Тиверия Нерона, способствовавшего, в качестве начальника римского флота, победам Цезаря в александрийскую войну.
Позднее, когда Юлий Цезарь был убит в сенате Брутом и Кассием и когда Сикст Помпей заключил мир с триумвирами, Ливия с мужем вернулась в Рим. От него она имела двух сыновей: Тиверия Клавдия Нерона, с которым мы вскоре познакомимся и впоследствии увидим императором, и Друза, по прозванию Германик. Тут Август влюбился в Ливию и, бросив жену свою, Скрибонию, дочь Скрибония Либона, бывшую до того женой двух консулов, отнял Ливию у Тиверия Нерона, не обращая внимания на то, что в это время она была беременна третьим сыном, умершим вскоре после рождения. Но так как законы запрещали женщине вступать вторично в брак ранее десяти месяцев со дня смерти мужа или со дня развода, то, не желая открыто нарушать эти законы и семейный порядок, Август, призвав на совет жрецов и спросив, при их помощи, оракула, давшего ему, разумеется, благоприятный ответ, успокоил этим угрызения своей совести и бросил пыль в глаза тем, которые и без того готовы были потворствовать его желаниям. Затем, заставив самого Тиверия Нерона представить ему Ливию, но не иначе как в качестве ее отца, он торжественно отпраздновал свой брак с ней, причем на блестящем брачном пире первый муж Ливии занимал почетное место.
Через три месяца после этого брака Ливия родила мальчика, названного Клавдием Друзом Нероном. Не желая удерживать его при себе, что служило бы к подкреплению слухов в обществе, указывавших на него как на настоящего отца новорожденного, Август приказал записать в дневник своей жизни, что Ливия родила в его доме сына, которого он отослал к отцу его, Тиверию Нерону.
Это не помешало, однако же, общественному мнению продолжать считать новорожденного сыном самого Августа, и между сочиненными на его счет шутками и остротами говорилась и следующая: таким счастливцам, как Август, всякая вещь до такой степени удается, что у них и дети рождаются лишь на четвертый месяц после женитьбы.
Некоторые, основываясь на утверждении Светония, что Август всегда питал к Ливии самую нежную любовь и глубокое уважение, и доверяя Тациту, повествующему о том, что в доме Августа чтились свято древние обычаи, хотят во что бы то ни стало видеть в Ливии женщину, одаренную всеми хорошими качествами древней римской матроны, почтительную и снисходительную к мужу жену и гордую мать.
Действительно, в современных ей мемуарах говорится о том, что Ливия, хотя и пылавшая ненавистью и ревностью к Теренции, жене Мецената, возбудившей к себе сильную страсть в Августе, скрывала, однако же, эти чувства и даже была внимательна и любезна в своем обращении с Теренцией, уважая в ней, своей противнице, сердечное влечение Августа.
И Август, со своей стороны, платил Ливии такой же любовью и уважением, выражая открыто свое удовольствие тем, что в честь нее устраивал города, давая им названия Ливиада, или посвящал храмы и алтари, или воспевал в песнях божественную Ливию; для нее он приказал снести с основания дом, принадлежавший Поллиону на via Sacra, и воздвигнуть на его месте великолепный портик, посвятив его ей, величая ее августейшей и матерью отечества.
Но как, между прочим, эта добродетельная и достойная жена поступила с Юлией, дочерью Августа от первой жены его, Скрибонии, и с детьми этой самой Юлии, мы узнаем это из дальнейшего рассказа.
В минуту той сцены, которую я перед этим начал описывать читателю, Ливия Друзилла, называемая также Юлией Августой вследствие того, что вступила в родство с Юлием, но еще проще называемая Ливией, была уже старухой шестидесяти пяти лет, а Август считал себе семьдесят.
Но по виду эта величественная матрона была моложава; щеки ее сохраняли еще свежесть и краску, в ее черных волосах не было заметно седины, а звонкий голос свидетельствовал о сильном и решительном характере; словом, она почти ничего не потеряла из тех качеств, которыми издавна очаровывала своего мужа, умея всегда достигать своих целей и интересов, уступая мужу лишь в вещах, не имевших для нее особенного значения.
– Ну, что же? – спросила Ливия Друзилла свою фаворитку после того, как успокоила ее насчет Луция Пизона. – Узнала ли ты что-нибудь новое об известном тебе предмете?
– Да, ваше величество, и очень серьезные новости.
– Какие же?
– Находятся такие, которые утверждают, что Агриппа Постум скрылся из места своей ссылки.
При этих словах Ливия Друзилла быстро приподнялась на кушетке и, побагровев в лице, воскликнула:
– Ургулания! И ты еще медлила сообщить мне это?
– И кроме этого прибавляют…
– Что еще?
– Что есть такие, которые видели его в Риме.
На этот раз Ливия вскочила на ноги и крикнула:
– Анниолена![27]
В дверях появилась невольница, та самая, которая возвещала имена посетителей.
– Пусть явится немедленно Процилл! – приказала Ливия и затем стала ходить большими шагами по комнате с искаженным лицом и, очевидно, страшно взволнованная.
Ургулания глядела на нее, полная смущения и испуга, не осмеливаясь открыть рта и моргнуть ресницами. Вдруг жена Августа с разгоревшимися глазами, готовыми, казалось, выйти из своих орбит, остановилась перед ней и проговорила:
– И ты назад тому несколько минут беспокоилась лишь о своем долге Луцию Пизону и явилась ко мне напоминать о нем, как будто не имела сказать ничего более важного? Но разве ты забыла, что так как Марцелл, племянник и зять Августа и долженствовавший быть его наследником, устранен уже, что Кай и Луций умерли, а Юлия удалена на остров Пандатария, навсегда потеряв расположение к себе Августа, то остается лишь Агриппа, приемыш Августа, причиняющий мне страх как лицо, могущее оспаривать империю у моего Тиверия?
– Успокойтесь, божественная, успокойтесь! Эти слухи невероятны.
– Пусть будут они невероятны, Ургулания; но они отнимают у меня, как у матери, с давних пор приготовлявшей будущность своему сыну, весь мир и покой, заставляя меня страшиться, что здание, устраиваемое столько лет моими собственными руками, может разом обрушиться. Что же ты сделала, чтобы узнать истину?
– Я доверилась Сальвидиену Руфу, который тебя боготворит и который пользуется расположением Августа, привязавшего его к себе столькими благодеяниями; я поручила ему узнать, действительно ли Агриппа осмелился оставить Сорренто и явиться в Рим.
– А я не доверяю этому человеку. Сальвидиен притворяется перед Августом и боится жены его; ему нравятся волнения партий и революции всякого рода, и он таков, что станет скорее содействовать злодейским намерениям этого грубого и жестокого юноши, чем желать его наказания.
Подумав некоторое время и как будто решившись на что-то, Ургулания отвечала:
– Когда так, о августейшая, то я доставлю тебе верные сведения, хотя бы мне пришлось самой обежать все кварталы Рима до самой Субурры. Да, наконец, к чему бы послужило Агриппе Постуму его появление в Риме? Кто мог бы укрыть его от твоих зорких глаз? Кто избавил бы его от строгости законов и твоей мести?
В эту минуту вошла Анниолена, объявив о приходе Процилла.
Это был очень красивый юноша, принадлежавший к тому классу невольников, которые назывались vernae, как родившиеся в доме своего господина. Проциллу не было еще двадцати лет; вместе с красотой он обладал ловкостью и большим умом. Он был любим Августом и пользовался также милостью Ливии, которая в данную минуту могла положиться на него, так как она не раз уже давала ему серьезные поручения, свидетельствовавшие о ее доверии к этому невольнику.
– Процилл, – сказала она ему, – вот тебе горсть серебряных монет, бери их, и ты свободен на сегодняшний день идти в город позабавиться, но свою свободу ты должен употребить и на важное дело.
– Приказывай, моя госпожа, своему рабу, – отвечал Процилл, низко поклонившись, и затем, подняв быстро голову и устремив свои взоры в лицо Ливии Друзиллы, старался отгадать ее мысли.
– Помнишь ли ты Постума Агриппу, сына Юлии и Марка Випсания Агриппы?
– Сосланного в Сорренто? Помню.
– Узнал бы ты его, если бы увидал теперь?
– Узнал бы среди тысячи.
– Ходит слух, что он в Риме.
– Если он здесь, то я узнаю об этом.
– Ты меня понял, Процилл; ты меня понял, – повторила Ливия, сделав выразительный жест, показывавший, что не следовало откладывать ни минуты для выполнения ее приказания.
Процилл действительно понял Ливию и, не ожидая дальнейших слов, быстро ушел из комнаты, куда в ту же минуту входило новое лицо с видом хозяина дома.
Это был человек полного и крепкого телосложения, роста выше обыкновенного, с широкими плечами и с широкой грудью, но пропорционален во всей своей фигуре, от головы до ног. Цвет его кожи был белый, позади довольно длинные волосы закрывали всю шею, что, кажется, было обычаем в этом семействе. Его красивое лицо было угревато, а очень большие глаза, как утверждали, могли видеть и в потемках, хотя и на короткое время, когда он открывал их ночью, пробуждаясь от сна. Говорили также, что левая рука была у него ловчее и сильнее правой, так что ее пальцами он мог сдавливать крепкое яблоко, а щелчком ранить голову не только детскую, но и молодого человека.