Полная версия
Грачевский крокодил
– Да ты про что это говоришь-то? – спросила Анфиса Ивановна, не совсем понимавшая отца Ивана. – Про что говоришь-то? Про крокодилов, что ли?
– Про них, сударыня, именно про них, ибо твари эти и суть крокодилы. Глотать, пожирать, забыть совесть, лопать без разбора, помышляя лишь о своем маммоне. Чего же вам еще, скажите, бога ради!.. Точно, не опровергаю, и в старину водились крокодилы, жадные были тоже, но до таких размеров не доходили!.. Помню я очень хорошо… Была, в мое время, в Питере инвалидная касса разграблена, так виновный – мучимый угрызениями совести, жизни себя лишил, а нынешние расхитители не только не лишают себя жизни, а даже обижаются, что их суду предают. Что же это за времена такие?.. Как тут быть? Как жить?.. Как горю помочь?.. Следовало бы за разрешением всего этого прибегнуть к тому, кто все разрешает и устрояет, к царю небесному, но небесный царь отвратил свое лицо от нас! Мы к нему, а он вопрошает нас; «Вам что угодно, господа? Зачем пожаловали? Ведь у вас иной бог есть, к нему и идите!» А идти к иному богу, к златому тельцу, все одно что самому в крокодила превратиться.
Анфиса Ивановна все это слушала, слушала и, наконец, вышла из терпения.
– Ну, – проговорила она, вставая с места: – правду сказала нянька твоя, что с тобой сегодня говорить невозможно! Ты из города-то совсем дураком воротился! Пил, что ли, много, – бог тебя знает! Только ты, сударик, такую чепуху несешь, что даже уши вянут. Златому тельцу я, друг любезный, не поклоняюсь, – стара я веры-то менять! – живу по-старинному, как отцы жили, а заехала я к тебе вот зачем. Желаю я, чтобы ты завтра утром у меня в доме молебен с водосвятием отслужил и хорошенько всю усадьбу святой водой окропил… Слышишь, что ли?
– Слышу, матушка, слышу…
– А коли слышишь, так, значит, и приезжай часов в девять утра. Да смотри! служить без пропусков и все, какие есть на этот случай, молитвы привези и прочти. А то ведь я знаю тебя! – прибавила она, грозя пальцем: – про золотого-то тельца ты толкуешь, а сам первый, с позволения сказать, пятки у него лижешь…
И, проговорив это, Анфиса Ивановна бросила на отца Ивана гневный взор и вышла из комнаты. Отец Иван словно замер на месте, не понимая, чему именно приписать гнев старушки. Только немного погодя, когда завернул к нему г. Знаменский и принялся толковать о появившемся в Грачевке крокодиле, отец Иван сообразил, в чем именно дело, и, забыв на этот раз и полученное из Москвы письмо, и обанкротившегося купца, и кражи банков, разразился неистовым смехом.
– Ой, – кричал он, – ой, не могу!.. Постой, дай отдохнуть!.. Отвернись на минутку, чтобы я твоего смешного лица не видал…
И, упав на кресло, он крепко схватился руками за готовый выскочить кругленький живот свой.
– Теперь я понимаю! – проговорил он немного погодя, отирая ладонью катившиеся по щекам слезы. – Так вот по какому случаю молебен-то требуется!.. Теперь понимаю!.. А я-то с ней аллегории разводил!..
И затем, вдруг вскочив с кресла и подбежав к г. Знаменскому, удивленно смотревшему на него и словно ошеломленному всею этою сценою, он ударил его по плечу и проговорил:
– А знаешь ли, приятель, какой я дам совет тебе…
– Какой? – спросил Знаменский,
– Брось-ка ты все свои занятия да ложись-ка поскорее в больницу, а то у тебя что-то глаза нехорошие.
Знаменский оскорбился и, не простясь даже с отцом Иваном, вышел из комнаты. Отец Иван проводил его насмешливым взглядом и принялся опять шагать по комнате. Так проходил он с полчаса, наконец подсел к окну, вынул из кармана скомканное письмо и начал читать его. По мере того как чтение доходило к концу, лицо отца Ивана становилось все мрачнее и мрачнее, а дочитав письмо, он снова скомкал его, сунул в карман и опять принялся шагать по комнате.
Вошел Асклипиодот – робкий, испуганный, пристыженный, и, увидав отца, бросился ему в ноги.
– Батюшка! – проговорил он: – я опять к вам! Выручите, съездите в Москву, затушите дело…
Но отец Иван словно не замечал сына и продолжал ходить по комнате…
Между тем Анфиса Ивановна на возвратном пути из села Рычей в свою усадьбу встретила Ивана Максимыча. Он шел по дороге и подгонял прутиком корову, еле-еле тащившую ноги.
Иван Максимыч был старик лет пятидесяти, с красным носом и прищуренными глазами. Когда-то при откупах служил он целовальником, в настоящее же время занимался портняжеством и торговлею мясом, поставляя таковое окрестным помещикам. Прежде ходил в длиннополых сюртуках, в настоящее же время, вследствие проникнувшей в село Рычи цивилизации, а некоторым образом повинуясь и правилам экономии, носил коротенькие пиджаки, и, в тех же видах, заправлял панталоны в сапоги. Водки, однако, как бы следовало человеку цивилизованному, Иван Максимыч не пил, и почему суждено ему таскать при себе красный нос – остается тайной. Не было ни одного человека в околотке, не было ни одного ребенка, который не знал бы Ивана Максимыча. Он всегда говорил прибаутками, часто употреблял в разговорах: «с волком двадцать, сорок пятнадцать, все кургузые, один без хвоста» и т. п. И потому, как только, бывало, завидят его идущим в фуражке, надетой на затылок, так сейчас же говорили: «Вон с волком двадцать идет!» Иван Максимыч был местною ходячею газетой. Рыская по всем окрестным деревням и разыскивая коров, доживающих последние дни свои, с гуманною целию поскорее покончить их страдания, он все видел и все знал, рассказывал все виденное и слышанное довольно оригинально, и потому болтовня его слушалась охотно, хотя и была однообразна.
Увидав Ивана Максимыча, Анфиса Ивановна приказала кучеру остановиться.
– Слышал? – проговорила Анфиса Ивановна, подозвав к себе Ивана Максимыча.
– Насчет чего это? – спросил он, снимая фуражку и подходя к тарантасу.
– О крокодиле-то?
– О, насчет крокодильных делов-то! – проговорил он, заливаясь смехом, причем глаза его сузились еще более, а рот растянулся до ушей, обнажив искрошенные зубы. – Вот где греха-то куча! Большущий, вишь, желтопузый, с волком двадцать!..
– Как! – подхватила Анфиса Ивановна. – Разве их двадцать?
– Сорок пятнадцать, все кургузые, один без хвоста.
– Кургузые?.. разве ты видел? – добивалась Анфиса Ивановна.
– Вот греха-то куча! – продолжал между тем Иван Максимыч, даже и не подозревая ужаса Анфисы Ивановны. – Должно, ухорский какой-нибудь!.. Ведь этак, чего доброго, крокодил-то, пожалуй, насчет проглачивания займется… и всех нас того!..
Анфиса Ивановна махнула рукой и приказала ехать. Домой она воротилась чуть живая и, несмотря на то, что по приезде приняла тройную порцию капель, чувствовала, что сердце ее совершенно замирает. Старушка бросилась в комнату Мелитины Петровны, чтобы хоть от нее почерпнуть что-либо успокаивающее, но Мелитина Петровна, увидав тетку со шляпкой, съехавшей на затылок, и с шалью, тащившеюся по полу, только расхохоталась и ничего успокоительного не сказала.
Анфиса Ивановна легла спать, положила возле себя горничную Домну, а у дверей спальни лакея Потапыча, чего прежде никогда не делала, и, несмотря на это, все-таки долго не могла заснуть, а едва заснула, как тут же из-под кровати показался крокодил и, обвив хвостом спавшую на полу Домну, приподнял свое туловище по направлению к кровати и, разинув огненную пасть, проглотил Анфису Ивановну!
IV
Участок Анфисы Ивановны был не особенно большой, но зато на нем было все, что вам угодно: и заливные луга, и лес, и прекрасная река, изобиловавшая рыбой, и превосходная глина, из которой выделывались горшки, почитавшиеся лучшими в околотке; а земля была до того плодородна, что никто не запомнит, чтобы на участке Анфисы Ивановны был когда-нибудь неурожай. Домик Анфисы Ивановны был тоже небольшой, но он смотрел так уютно, окруженный зеленью сада, что невольно привлекал взор каждого проезжавшего и проходившего. В саду этом не было ни одного чахлого дерева; напротив, все задорилось и росло самым здоровым ростомг обильно снабжая Анфису Ивановну и яблоками, и грушами, и вишней… Люди, склонные к зависти, ругали Анфису Ивановну на чем свет стоит.
– Ведь это черт знает что такое, прости господи! – горячились они. – Иу посмотри, сколько яблоков, сколько вишни! А какова пшеница-то!.. И на кой черт ей все это нужно!..
Но Анфиса Ивановна даже и не подозревала, что яблоки ее порождали всеобщую зависть. Она жила себе преспокойно в своей Грачевке, окруженная такими же стариками и старухами, как и она сама.
Анфиса Ивановна была старушка лет семидесяти, маленького роста, сутуловатая, сухая, с горбатым носом, старавшимся как будто изо всей мочи понюхать, чем пахнет подбородок. Зубов у Анфисы Ивановны не было, но, несмотря на это, она все-таки любила покушать и, надо сказать правду, кушала мастерски. Анфиса Ивановна была старушка чистоплотная, любившая даже при случае щегольнуть своими старыми нарядами и турецкими шалями. Когда-то Анфиса Ивановна была замужем, но давно уже овдовела и, овдовев, в другой раз замуж не выходила. Поговаривали, что в этом ей не было никакой надобности, так как по соседству проживал какой-то капитан, тоже давно умерший; но все это было так давно и Анфиса Ивановна была так стара, что даже трудно верилось, чтоб она могла когда-нибудь быть молодою и увлекательною. Детей у Анфисы Ивановны ни при замужестве, ни после такового не было. Она была совершенно одна, так как племянница Мелитина Петровна приехала к старухе очень недавно и не более как за месяц до начала настоящего рассказа.
Прислуга Анфисы Ивановны отличалась тем, что у каждого служащего была непременно своя старческая слабость к известному делу. Так, например, экономка Дарья Федоровна была помешана на вареньях и соленьях. Буфетчик, он же и лакей, Потапыч только и знал, что обметал пыль и перетирал посуду, и каждая вещь имела у него собственное свое имя. Так, например, один стакан назывался у него Ваняткой, другой Николкой, кружка же, из которой обыкновенно пила Анфиса Ивановна, называлась Анфиской. Горничная Домна не на шутку тосковала, когда ей нечего было штопать; приказчик же Захар Зотыч был решительно помешан на ведении конторских книг и разных отчетов и ведомостей. Все эти старики и старухи жили при Анфисе Ивановне с молодых лет, и ничего нет удивительного, что все они сжились до того, что трудно было бы существовать одному без другого. Всем им было ассигновано жалованье, но никогда и никто жалованья этого не спрашивал, ибо никому деньги не были нужны. Жалованья таким образом накопилось столько, что если бы все служащие вздумали одновременно потребовать его, то Анфисе Ивановне нечем было бы расплатиться. Но, повторяю, денег никто не требовал, и Анфиса Ивановна даже не помышляла о выдаче таковых. Да и зачем? Каждый имел все, что ему было нужно, и каждый смотрел на погреба и кладовые Анфисы Ивановны как на свою собственность, как на нечто общее, принадлежащее всем им, а не одной Анфисе Ивановне, зачем же тут жалованье?..
V
До приезда в Грачевку племянницы Мелитины Петровны жизнь в Грачевке текла самым мирным образом. Анфиса Ивановна вставала рано, умывалась и начинала утреннюю молитву. Молилась она долго, стоя почти все время на коленях. Затем вместе с экономкой Дарьей Федоровной садилась пить чай, во время которого приходил иногда управляющий Зотыч, при появлении которого Анфиса Ивановна всегда чувствовала некоторый трепет, так как приход управляющего почти всегда сопровождался какой-нибудь неприятностью.
– Ты что? – спросит, бывало, Анфиса Ивановна.
– Да что? Дьявол-то этот опять прислал,
– Какой дьявол?
– Да мировой-то!
– Опять?.
– Опять.
– Зачем?
– Самих вас в камеру требует и требует, чтобы вы расписались на повестке.
И Зотыч подавал повестку.
– Что же мне делать теперь?
– Говорю, пожалуйтесь на него предводителю. Надо же его унять; ведь эдак он, дьявол, нас до смерти затаскает!..
– Да зачем я ему спонадобилась?
– Да по тришкинскому делу…
– Какое такое тришкинское дело?
– О самоуправстве. Тришка был должен вам за корову сорок рублей и два года не платил. Я по вашему приказанию свез у него с загона горох, обмолотил его и продал. Сорок рублей получил, а остальное ему отдал.
– Значит, квит! – возражает Анфиса Ивановна.
– Когда вот отсидите в остроге, тогда и будет квит!
– Да ведь Тришка был должен?
– Должен.
– Два года не платил?
– Два года.
– Ты ничего лишнего не взял?
– Ничего.
– Так за что же в острог?
– Не имели, вишь, права приказывать управляющему…
– Я, кажется, никогда тебе и не приказывала…
– Нет уж, это дудки, приказывали.
– Что-то я не помню! – финтит старуха.
– Нет, у меня свидетели есть. Коли такое дело, так я свидетелев представлю… Что же, мне из-за вашей глупости в острог идти, что ли!.. Нет, покорно благодарю.
– Да за что же в острог-то?
– А за то, что вы не имели никакого права приказывать мне продать чужой горох… Это самоуправство…
– Да ведь ты продавал!
– А приказ был ваш.
– Стало быть, мне в острог?
– Похоже на то!
– Так это, выходит, процесс! –перебивает его Анфиса Ивановна.
И, побледнев как полотно, она запрокидывается на спинку кресла. Слово процесс пугает ее даже более острога. Она лишалась аппетита и ложилась в постель. Но сцены, подобные описанной, случались весьма редко, а потому настолько же редко возмущался и вседневный порядок жизни.
Напившись чаю, Анфиса Ивановна отправлялась в сад и беседовала с садовником, отставным драгуном Брагиным, у которого тоже была слабость целый день копаться в саду, мотыжить, подчищать и подпушивать. С ним заводила она разговор про разные баталии, старый драгун оживлялся и, опираясь на лопату, начинал рассказывать про битвы, в которых он участвовал, Анфиса Ивановна слушала со вниманием, не сводя глаз с Брагина, качала головой, хмурила брови, а когда дело становилось чересчур уже жарким, она бледнела и начинала поспешно креститься.
Наговорившись вдоволь с Брагиным, Анфиса Ивановна возвращалась домой, садилась в угольной комнате к окошечку и, призвав Домну, начинала с ней беседовать. В беседах этих большею частию вспоминалось прежнее житье-бытье и иногда речь заходила о капитане, но тяжелые воспоминания дней этих (капитан, говорят, ее очень бил) как-то невольно обрывали нить разговора, и Анфиса Ивановна замечала:
– Ну, не будем вспоминать про него. Дай бог ему царство небесное, и пусть господь простит ему все то, что он мне натворил!
Bо время разговоров этих Анфиса Ивановна вязала обыкновенно носки. Вязание носков было ее любимым занятием, и так как у нее не было родных, которых она могла бы снабжать ими, то она дарила носки предводителю, исправнику, становому и другим. Но при этом соблюдались ранги. Так, предводителю вязались тонкие носки, исправнику потолще, а становому вовсе толстые. Анфиса Ивановна даже подарила однажды дюжину носков архиерею, но связала их не из ниток, а из шелку, за что архиерей по просьбе Анфисы Ивановны посвятил в стихарь рычевского причетника.
К двенадцати часам Потапыч накрывал стол, раза два или три обойдя все комнаты и обтерев пыль. Стол для обеда он ставил круглый и, прежде чем поставить его, всегда смотрел на ввинченный в потолок крючок для люстры, чтобы стол приходился посредине комнаты. В половине первого подавался суп, и Потапыч шел к Анфисе Ивановне и проговаривал: «кушать пожалуйте!» Во время обеда слуга всегда стоял позади Анфисы Ивановны, приложив тарелку к правой стороне груди. Потапыч в это время принимал всегда торжественный вид, поднимал голову и смотрел прямо в макушку Анфисы Ивановны. Но, несмотря, однако, на этот торжественный вид, он все-таки не бросал своей привычки ходить без галстука, в суконных мягких туфлях и вступать с Анфисой Ивановной в разговоры.
– Ну чего смотрите! чего трете! – проговаривал он оскорбленным голосом, заметив, что Анфиса Ивановна разглядывала и вытирала тарелку.
– У меня такая привычка, – оправдывалась Анфиса Ивановна. –
– Пора бы бросить ее!.. Что вы, англичанка, что ли, какая, что тарелки-то чистые вытираете.
Если же Анфисе Ивановне случалось каким бы то ни было образом разбить стакан или рюмку, то Потапыч положительно выходил из себя.
– Что у вас, рук, что ли, нет! Ну что вы посуду-то колотите! Маленькие, что ли! – И, глядя на собранные осколки, он начинал причитывать: – Эх ты, моя «Сонька», «Сонька»! Сколько лет я тебя берег и холил, всегда тебя в уголочек буфета рядом с «Анфиской» ставил, а теперь кончилось твое житье!
– Ну, будет тебе, Потапыч! – перебивала его Анфиса Ивановна. – Полно тебе плакать-то! все там будем.
И, бывало, вздохнет.
После обеда Анфиса Ивановна отправлялась в свою уютную чистенькую комнатку и, опустившись в кресло, предавалась дремоте, после чего приказывала обыкновенно заложить лошадей и отправлялась или кататься, или в село Рычи к отцу Ивану. Но поездки эти удавались ей не всегда, и очень часто Домна, ходившая к кучеру с приказанием заложить лошадей, возвращалась и объявляла, что кучер закладывать лошадей не хочет.
– Это почему?
– Некогда, говорит.
– Что же он делает?
– Табак с золой перетирает. Нюхать, говорит, мне нечего, а я, говорит, без табаку минуты быть не могу.
– Да что он, с ума сошел, что ли? – сердилась Анфиса Ивановна. – Ступай и скажи ему, чтобы сию минуту закладывал; что до его табаку мне дела нет; что, дескать, барыня гневается и требует, чтобы лошади были заложены немедленно.
– Ну что? – спрашивала Анфиса Ивановна возвратившуюся Домну.
– Не едет.
– Что же он говорит?
– Не поеду, говорит, без табаку; хоть сейчас расчет давай!
– Так я же его сейчас и разочту! – вскрикивала Анфиса Ивановна и, обратясь к Домне, прибавляла ласково: – Домашенька, сходи, душенька, к Зотычу и скажи ему, чтоб он принес конторскую книгу.
Домна уходила, а Анфиса Ивановна принималась ходить по комнате и посматривать на каретник в надежде, что кучер опомнится и поспешит исполнить ее приказание, но каретник попрежнему не растворялся. Являлся Зотыч с книгою и прислонялся к притолоке: «Ну вот я, чего тебе еще книга спонадобилась!»
– Захар Зотыч! – начинала Анфиса Ивановна: – кучер выходит у меня из повиновения, и потому сейчас же разочти и чтоб его сегодня же здесь не было. Слышишь?
– Слышу.
– Так вот разочти.
– Денег пожалуйте, – ворчит Зотыч.
– Разве в конторе нет?
– Откуда же они будут в конторе-то?
– Сосчитай, сколько ему приходится.
Зотыч развертывал книгу и находил ту страницу, на которой записан кучер Абакум Трофимыч. Он указывал пальцем на, мол, смотри.
– Он сколько получает в месяц?
Зотыч молча указывает.
– А давно он живет?
Зотыч передвигал палец и указывал, сколько лет живет кучер. Оказывалось, что живет он тридцать восемь, лет.
– Сколько же ему приходится? – спрашивала Анфиса Ивановна уже немного потише, и Зотыч снова передвигал палец и указывал на итог.
– Да ты что мне все пальцем-то тычешь?! – вскрикивала Анфиса Ивановна. – Что, у тебя язык, что ли, отвалился, что не можешь мне ответить? Ну, сколько же приходится?
– За вычетом полученных в разное время, кучеру приходится дополучить двести тридцать шесть рублей сорок копеек, – отвечал Зотыч и смотрел на Анфису Ивановну, как будто желая сказать: что, ловко?
– Так в конторе денег нет?
– Нет.
– Ну хорошо, ступай! Я денег найду и тогда пришлю за тобой.
«Ладно», – думает Зотыч, и уходит, и видит, как в сенях кучер Абакум Трофимыч, сидя на каком-то обрубке и ущемив коленками какую-то ступу, преспокойно растирает себе табак и даже не взглянул на проходившего мимо с книгою подмышкой управляющего.
– Но в большинстве случаев кучер беспрекословно закладывал лошадей и отправлялся с барыней по указанным направлениям. Абакум всегда усаживался на козлах как можно покойнее, клал свои локти на колени и почти вовсе не правил лошадьми, отчего очень часто случалось, что, проезжая околицы, тарантас задними колёсами зацеплял за вереи [5] и выворачивал их вон.
– Ты вовсе не смотришь, куда едешь! – вскрикивала, бывало, Анфиса Ивановна.
– Как же я назад-то смотреть могу, – возражал Абакум. – Чудное дело! Точно у меня глаза-то в затылок вставлены.
И начнет, бывало, свой нос, словно трубку, набивать табаком. Очень часто табак этот ветром относило прямо в глаза Анфисе Ивановне, и она говорила:
– Послушай, ты как-нибудь поосторожней нюхай, а то твой табак мне прямо в глаза летит!
– Это ничего! – отвечал кучер: – табак даже нарочно в глаза пускают. От этого зрение прочищается.
После ужина Анфиса Ивановна поспешно отправлялась в спальню, где Домна успела уже приготовить для барыни постель. Помолившись и перекрестив постель, дверь и окна, чтобы никто не влез, Анфиса Ивановна укладывалась и, свернувшись в клубочек, засыпала, а с нею вместе засыпала и вся усадьба. И тогда-то среди этой воцарившейся безмолвной тишины, охватившей всю усадьбу, среди этой темной молчаливой ночи, бережно окутавшей густым покрывалом все окружающее, выходил из своей конуры страдавший бессонницей ночной сторож Карп, шагал, переваливаясь, по разным направлениям усадьбы и неустанно колотил колотушкой вплоть до самого рассвета.
VI
Так проживала Анфиса Ивановна несколько десятков лет, как вдруг за месяц до начала настоящей повести, часов в шесть вечера, подъехала к дому Анфисы Ивановны тележка, запряженная парою лошадей. Из тележки вышла, в каком-то рыженьком бурнусе, с небольшим саквояжем на руке, молодая, свеженькая дамочка. Вбежав на крыльцо, она весело спросила Потапыча: дома ли Анфиса Ивановна? и узнав, что дома, вошла без церемонии в залу. Увидав в зале старушку, с любопытством смотревшую в окна на подъехавшую пару, она сейчас догадалась, что старушка эта и есть Анфиса Ивановна. Приехавшая поспешно подбежала к ней, обняла и отрекомендовалась, что она ее племянница – Мелитина Петровна Скрябина, и принялась напоминать ей о себе. Мелитина Петровна передала, что она дочь ее покойного брата Петра Ивановича, которую она, Анфиса Ивановна, видела только раз, и то тогда, когда Мелитина Петровна была еще грудным ребенком; что год тому назад она вышла замуж за штабс-капитана Скрябина, служившего при взятии Ташкента под начальством генерала Черняева [6], что муж отправился теперь в Сербию добровольцем, а ей посоветовал на время войны ехать к тетушке Анфисе Ивановне. Затем Мелитина Петровна рассказала, что в вагоне встретилась она с Асклипиодотом Психологовым, доехала с ним от железной дороги до села Рычей, а затем попросила уплатить ямщику два рубля, так как, выходя из вагона, она потеряла свой портмоне. Анфиса Ивановна уплатила деньги и приказала подать чаю. Мелитина Петровна вышла на балкон, пришла в восхищение от клумбы розанов, воткнула в косу один цветок, жадно вдыхала ароматичный воздух и объявила, что летом только и можно жить в деревне, причем кстати обругала петербургский климат. За чаем, который пила тоже на балконе, Мелитина Петров на рассказала, что всю дорогу, начиная от Москвы и до последней станции железной дороги, она только и говорила с Асклипиодотом Психологовым об ней, и потому теперь она как будто знакома с ней несколько лет, знает ее привычки, образ жизни и употребит все старания, чтобы быть ей приятною и заслужить ее расположение. Говоря все это, Мелитина Петровна намазывала на хлеб масло, подкладывала в чашку сахар, просила Дарью Федоровну наливать ей чай покрепче и держала себя так, как будто и в самом деле несколько лет была знакома с Анфисой Ивановной. После чая, узнав, что на реке есть удобное место для купанья, завязала в узелок полотенце, мыло, мочалку и, попросив указать ей место, отправилась купаться. Ужинала Мелитина Петровна с аппетитом, хвалила кушанья, а от варенца, подававшегося вместо пирожного, пришла в восторг и объявила, что за такой варенец надо заплатить в Петербурге никак не менее трех рублей.
Уложив Мелитину Петровну спать, Анфиса Ивановна собрала в свою спальню и Дарью Федоровну и Домну и вместе с ними начала припоминать подробности посещения брата Петра Ивановича.
– Вот я не помню хорошенько, – говорила Анфиса Ивановна, совершенно потерявшая память: – был ли в то время брат Петр Иванович женатым или вдовцом,
– Кажись, вдовцом! – прошептала Дарья Федоровна.
– Ой, женатым! – подхватила Домна. – Я помню, что с ним приезжала какая-то дама, красивая, высокая, румяная..
– Это была не жена, а кормилица!
– Нет, жена. Я как теперь помню, была им отведена угольная комната и они в одной комнате спали… и кровать была одна, накрытая кисейным пологом от комаров.
– Ты все перепутала, Домна! – говорит Анфиса Ивановна – Кровать с пологом мы устраивали для архиерея, когда он ночевал у нас.
– А где же дама-то спала?
– С архиереем не было никакой дамы.
– С кем же дама приезжала?