
Полная версия
Петербургское действо. Том 2
– Я вас понимаю и отвечаю: да и да! И отвечаю искренне. Наконец, это будет мне даже нетрудно, так как прямая выгода от этого будет самой мне.
– Само собой разумеется. Но знаете ли вы, графиня, понимаете ли вы, какая это сила – наш союз! Догадываетесь ли вы, что мы со временем можем быть в состоянии уничтожать и созидать герцогства, королевства… Вы без меня – красавица, кокетка… но и только… Я без вас искусный дипломат, но и только… Мы оба вместе, если только все пойдет, как я имею основания надеяться… мы – великая сила… Архимедов рычаг… Ну, вы этого не понимаете… Итак союз, на жизнь и на смерть!..
– Зачем такие страшные вещи?! – рассмеялась Маргарита. – Скажем лучше: на жизнь и на власть…
Посол и красавица весело расстались…
V
В доме Тюфякиных была прежняя тишина и скука. Ни Гарина, ни княжны не ездили никуда, у них же только изредка бывали гости. Но так как всякий знакомый замечал, что в семье что-то не ладится, всякому бывало неловко и скучно, то вскоре эти посещения прекратились окончательно.
Единственный человек, который бывал чуть не всякий день, был новый приятель Гариной, а в особенности Василька, лейб-кампанец Квасов. Тетка была по-прежнему постоянно угрюма и задумчива, и только Аким Акимович мог расшевелить ее и привести если не в веселое, то в более оживленное состояние духа.
На Фоминой неделе Гарина пробовала объясниться с Настей и с «киргизом». Князь Глеб и племянница, успевшие сговориться, признались тетке просто и искренне в том, что Настя часто и подолгу бывала у брата на квартире.
– Неужели тебе было веселей сидеть у этого вертопраха, чем в гостях? – спросила тетка.
Настя объяснила, что у брата бывали иногда голштинские офицеры и что один из них ее очень забавлял. При этом она прибавила, что офицер этот все-таки ей не нравится настолько, чтобы она согласилась выйти за него замуж.
– Да он и не нашей веры, тетушка, – объяснила Настя, – стало быть, за него и нельзя идти замуж.
Все это, разумеется, был вымысел, но Гарина поверила.
За объяснение с князем Тюфякиным опекунша взялась совсем иначе. Она начала беседу со слов:
– Уж так и быть! На праздниках я тебе ничего не дала, так теперь дам.
Гарина вынесла племяннику пятьдесят червонцев и будто бы кстати заговорила о том, что снедало ее за последнее время:
– Ну, вот тебе деньги, вертопрах. А все ж таки я на тебя сердита.
И понемногу Гарина свела беседу на то, что наиболее озабочивало ее. Она была слишком прямая женщина, чтобы уметь хитрить незаметно и искусно; князь тотчас же догадался, за что он получил деньги, и подумал:
«Старая думает, дала горсть червонцев, так я самого себя сейчас ей продам».
Князь, которому ложь и игра были последним делом, на этот раз сыграл особенно искусно и совершенно успокоил тетку.
– Велика беда, что сестра была на моей квартире! Нашли вы, чем беспокоиться! – изумился он.
Но в начале этой беседы князь все-таки немножко смущался. И только один вопрос тетки сразу сделал его веселым. Князь успокоился вполне, догадавшись, что тетка, в сущности, лучшего о нем мнения, нежели он думал и боялся.
– Скажи мне по совести, побожись вот перед иконой святой, что ты не солжешь, – спросила Гарина. – С кем ты Настю у себя сводил?
Этот именно вопрос объяснил князю все и успокоил его. Он стал клясться и божиться, и мог, конечно, клясться, что у него никого не бывало. И это была правда.
– А один голштинский офицер, про которого Настя сказывала?
– Да он всего четыре раза и был, это она так похвастала.
И Тюфякин так клялся, что у него на квартире Настя ни с кем не видалась, кроме как с ним да с одним евреем, что Гарина не могла не поверить.
Осталось только одно сомнение, почему Настя не хотела говеть, но и на это нашелся ответ у князя, да вдобавок такой, который был вдвойне выгоден.
«Одним камешком двух воробьев убью!» – подумал князь.
И он подробно объяснил тетке, что так как он постоянно нуждается в деньгах и дошел до того, что не знает, что делать и как прожить, то Настя, не имевшая сама денег, решилась выручить его из беды не совсем чистым образом. Одна приятельница передала ей сколько-то червонцев с поручением что-то купить, а Настя из жалости отдала ему эти деньги и сказала приятельнице, что потеряла их и когда-нибудь возвратит.
– Стало быть, выходит, что она из жалости ко мне чуть не украла. Так как же ей было тогда говеть, сами посудите, – закончил князь.
Гарина одновременно и пришла в ужас, и обрадовалась. Дело было поправимое. В тот же вечер князь искренне хохотал вместе с Настей о том, как они одурачили тетку. Даже деньги, будто бы потерянные Настей, были получены от тетки и перешли, конечно, в карман сводного брата.
Более всего была счастлива и довольна Василек. Она даже укоряла тетку за ее напрасные подозрения.
Однако по временам Гарина все-таки была задумчива, и часто, ложась спать, когда Василек садилась около ее кровати, тетка говорила любимице:
– А все-таки как-то на душе скверно, все как будто чувствуешь беду какую. И верю им, и будто не верю. Сдается мне все, что есть обман.
– Не грех ли вам, тетушка!
– Грех, – отвечала Гарина, – а все не могу. Иной раз кажется все-таки дело нечистым. Не могу я уразуметь, на какой прах молодая девица будет сидеть целые вечера у брата своего, вместо того чтобы на вечере веселиться. Сдается все, что кто-нибудь да бывал там, с кем Насте хотелось видаться. А видаться они могли у нас. Сказала бы, и стали бы приглашать сюда, если человек хороший. А коли нужно было соблюдать тайну, стало быть, дело нечистое.
Вскоре Гарина, чтобы успокоиться совершенно, залучила через людей ленивого и лохматого Егора, лакея князя, и при помощи всяких обещаний и подарков заставила его признаться, что барышня бывала часто, но что, помимо жида Лейбы, никогда никого не было. Даже о появлении голштинского офицера Егор ничего не знал.
Однако на душе опекунши все-таки было смутно, и она стала подумывать – пристроить скорее младшую племянницу. Гарина, еще недавно не хотевшая брака ее с Шепелевым, теперь уже начала мечтать об этом, и снова начались у нее совещания с любимицей, как бы поскорее женить Шепелева на Насте.
Каждый раз, что Васильку приходилось говорить с теткой об этом деле, сердце ее сжималось и замирало. Она могла с трудом скрыть от тетки свое волнение, и теперь уже Васильку приходилось, точно так же как и сестре, хитрить с теткой и лгать через силу.
– Ты его будто не любишь, будто разлюбила. Прежде ты горой за него стояла и хотелось тебе с ним породниться. А теперь вот чудно так отзываешься или отмалчиваешься, – заметила Гарина.
Опекунше, конечно, и в ум не могло прийти, какая причина заставляет ее любимицу беседовать о браке сестры сдержанно и как-то неохотно.
По первому же слову Гариной о том, что можно приняться за сватовство, князь даже обрадовался мысли опекунши и в тот же день поехал знакомиться с Квасовым.
Неожиданный, решительный, даже резкий отказ Шепелева смутил всю семью. Гарина всегда замечала, что юноша относился к Насте хладнокровно, сама Настя считала Шепелева слишком глупым, чтобы думать о возможности его отказа. Князь тоже не ожидал от медвежонка такой прыти, но он не отчаивался в успехе, он думал, что вместе с Квасовым женит юношу на Насте чуть не силком. Но когда Шепелев разошелся с дядей, переехал на собственную квартиру и, вдруг произведенный в сержанты, зажил гораздо шире, тратя большие деньги, князь Тюфякин смекнул, в чем дело, и понял, что все пропало. Только одна Василек приняла этот отказ Шепелева не так, как вся семья. С первого мгновения Василек почуяла такую глубокую искреннюю радость на сердце, что сама за себя испугалась. В этот день она сказалась больной и нарочно, чтобы скрыть свое волнение от всех, пролежала целый вечер на постели. С сумерек и до поздней ночи пробыла она в своей комнате без свечи, притворяясь спящей, когда ее окликали, и, широко раскрыв глаза в темноте, сама не знала, что в ней происходит. На душе ее была почти такая же тьма, как и в горнице. Только одно ясно сказывалось – радость. Василек теперь только стала понимать, стала сознаваться сама себе, что сердце ее, всякое движение, всякий помысел ее принадлежат этому человеку.
«Господи, грех какой!» – внутренне повторяла Василек, крестясь среди темноты.
После своего отказа Шепелев перестал бывать в доме Тюфякиных. Василек только раз мельком видела его на улице верхом на великолепной лошади, красивого, но печального. Слишком близок был ей этот человек, чтобы не догадаться, не почуять сердцем, что у него есть тоже свое большое горе. Но Василек, сама влюбленная, не догадалась, какое горе у Шепелева. Ей на ум не пришло, что его печаль та же самая, что и ее печаль.
Новый друг Василька, Аким Акимович, стал бывать все чаще и уже несколько раз прямо объяснил княжне, что он в жизнь свою никого так не любил, как их семейство.
По целым вечерам случалось Васильку беседовать с Акимом Акимовичем, но о Шепелеве никогда не было речи. Аким Акимович был глубоко оскорблен поступком племянника, отчасти тем, что он не захотел по его совету жениться, но главным образом тем, что съехал с его квартиры и зажил самостоятельно. Вдобавок Квасов был недоволен, что Шепелев живет на какие-то темные средства.
«Вот, – думал он, – считал я его добрым малым, честным, а он на такой же срам пошел, как и другие офицеры».
Василек еще более Квасова избегала не только говорить о Шепелеве, но даже упоминать его имя; она боялась, что при одном имени своего племянника этот новый друг ее прочтет в ее глазах дорогую для нее тайну.
Наконец прошел весь апрель месяц. В городе много говорили о предстоящем бале у прусского посла по поводу заключенного мирного договора. И до Тюфякиных достигла эта весть. Если бы Гарина захотела, то, конечно, могла бы получить приглашение через своих родных. Но Настя отказалась ехать, а Василек отвечала тетке, как всегда:
– Где мне с моим лицом рядиться да плясать! Только осмеют!
Разумеется, Василек преувеличивала свое положение. Лиц, испорченных оспой, было так много, это было таким простым явлением, что почти не было семьи, в которой бы не нашлось одного человека, пострадавшего от распространенной в Европе и России болезни. Сам император имел явные следы ее.
Если бы Василек знала, кого она может встретить в маскараде Гольца, то, конечно, поехала бы хотя под маской. Но она не могла знать, что сержант Шепелев будет выбран, чтобы дежурить на бале посланника.
На другой же день после этого бала Аким Акимович особенно быстрой походкой шел через Чухонский Ям, и лицо его сияло довольством. Как ни убеждал себя добрый лейб-кампанец, что он ненавидит и презирает своего племянника, однако при внезапно распространившейся вести в полку, что тот на бале лично произведен государем в офицеры, Квасов от радости чуть совсем не лишился рассудка.
Многие офицеры в полку, явные враги всех мер, и важных и пустых, нового правительства, приняли производство, не в пример прочим, сержанта Шепелева как странное и обидное для всех. Действительно, производство это было странное. Очевидно, сильная рука покровительствовала юноше. В один месяц рядовой сделался офицером, тогда как другим приходилось прослужить восемь и десять лет до офицерского чина.
Нового офицера приняли в полку так недружелюбно, что юноше было даже неловко. На вопросы всех он сам не знал, как объяснить свое неожиданное повышение. Конечно, многие подумали, что он скрывает истинную причину по невозможности признаться в ней.
Один Аким Акимович догадался отчасти, что и квартира, и деньги, и чины идут из одного источника. Лейб-кампанец почти ворвался в дом новых друзей и объявил весть Васильку:
– Офицер! Да-с! Офицер! И сам государь поздравил!
Василек вспыхнула и вся затрепетала от радости. Но не прошло получаса, как она уже сидела перед Квасовым бледная как полотно. И особенно некрасиво было теперь лицо бедной девушки.
Квасов, объясняя повышение племянника покровительством, понемногу высказался откровенно:
– Замечательная красавица, которая всех сводит с ума, сошла с ума от юноши!
Вот что нежданно и негаданно узнала Василек!
Квасов ничего не мог услышать об этом в городе. Он сам догадался… И уже не в первый раз в жизни – догадался верно!
Однако теперь, когда княжна Василек внезапно стала жаловаться на смертельную головную боль и, бледная, пошатываясь, вышла из гостиной и кое-как добрела в свою горницу, то догадливый лейб-кампанец… не догадался!..
VI
Десятого мая с утра началось по улицам столицы особенное движение. День этот был назначен для официального празднования мира с Пруссией.
Около полудня вся площадь около дворца была покрыта экипажами придворных, съехавшихся с поздравлением к государю.
В этот день все, сколько-нибудь причастные к делу трактата, были щедро награждены государем. Многие получили ордена; даже жена и дочь принца Голштинского сделались кавалерственными дамами ордена Святой Екатерины.
Государь был очень в духе, весело разговаривал со всеми во время приема и на поздравления первых вельмож государства, а равно иностранных посланников отвечал, что этот день «счастливейший в его жизни»! Государь сам лично многих приглашал на большой парадный обед, назначенный в этот день.
За исключением государя и барона Гольца, никто не праздновал в душе этого праздника. Даже принц Жорж в это утро, любуясь на своих двух кавалерственных дам, покачал головою и прибавил:
– А все-таки этот мир не принесет ему пользы, а только вред, во мнении его подданных. Русский народ не любит немцев, потому что он чувствует, что немцы – люди, а русские – скоты. Эта ненависть происходит от зависти и невежества… Барон говорит правду, Россию по справедливости следует называть не Russland, а Thiersland!![27]
Несмотря на то что при утреннем приеме государь был ласков со всеми, многие были обижены или какой-нибудь шуткой его, или неосторожным словом.
– Думали ли вы когда-нибудь, – сказал государь фельдмаршалу Разумовскому, – что наступит день, в который Россия будет праздновать вечный мир с Фридрихом?
– Нет, ваше величество, – отвечал фельдмаршал, озираясь на ближайших, – никогда ни на уме, ни на сердце сего не держал. Если б год тому назад сказали мне про такое празднество, то я бы не поверил. Покойная государыня никогда бы сего мира не заключила.
– Конечно, конечно! – визгливо воскликнул Петр Федорович. – Тетушка была вообще немного глупа, по правде-то говоря. Она бы и не могла понять ту политическую систему, которая явилась плодом мира моего с Фридрихом.
Послам иностранных держав, каждому по очереди, государь полушутя-полусерьезно сказал, что он приглашает их к парадному обеду не в зачет, так как они своим поведением этого не заслужили.
Французский посол Бретейль после такого объяснения уехал домой и решился не быть на обеде. В тот же вечер он написал своему правительству, что положение его становится окончательно невозможным и что Франция должна его отозвать, а выслать на его место простого поверенного в делах.
На этом же приеме многие поневоле заметили новую придворную даму в великолепном костюме, покрытом бриллиантами. По этим бриллиантам многие узнали «Ночь» маскарада Гольца.
Хотя у графини Скабронской было много знакомых в столице, но все-таки первые чины двора, первые вельможи не были с ней лично знакомы. Красота Маргариты, изящество ее костюма и бриллианты теперь поневоле поразили многих. Кроме того, все обратили на нее особенное внимание вследствие изысканной любезности, с которой государь долго говорил с ней и много смеялся, часто повторяя слово «ночь». Затем он пригласил ее на парадный обед, прося сесть не очень далеко от него.
Наконец, государь, очевидно говоря о костюме Маргариты, сказал фразу, от которой некоторые старые дамы смутились, а две из них даже решились отойти, не зная, чем кончится любезность государя и кокетничание новой придворной дамы.
Государь, осмотрев все звезды Маргариты, спросил вдруг:
– Et votre croissant? Est-il déja pleine lune? Ah! Si cetait une lune de miel et que vous me l,accordiez!..[28]
Маргарита вспыхнула, однако дерзко выговорила по-немецки, и настолько тихо, что, кроме Петра Федоровича, никто не мог расслышать:
– Подавать надежды с тем, чтобы потом забыть, что обещаешь, есть злое кокетство, не присущее мужчинам. Я знаю, что Людовик Пятнадцатый и ваше величество – два современника, любящие с бессердечной ловкостью делать несчастных.
– Людовик Пятнадцатый – может быть, но не я, – более искренне и менее шутливо произнес государь, невольно любуясь Маргаритой, и прибавил многозначительно: – Все в ваших руках!
Графиня снова вспыхнула уже от радости и отошла.
После приема государь отправился к себе в кабинет, пригласив с собой только дядю, Гольца и полицмейстера Корфа. Вслед за ними явился и Гудович.
Беседа зашла о недавней истории с бриллиантовым букетом, о которой узнал государь еще в маскараде, и Петр Федорович, вдруг рассердясь, отпустил Корфа со словами:
– Делай что хочешь, а букет этот мне найди. Если не найдешь, то из своих денег выплати барону, или если он не хочет, то мне или Романовне.
Затем государь отправился в большую залу, выходившую окнами на Неву, и оглядел сам приготовления к парадному обеду. Потом он послал Перфильева и Гудовича осмотреть приготовления к фейерверку и доложить ему, все ли в исправности. В четыре часа снова начался съезд, и дворец скоро наполнился блестящей толпой. Садясь за стол, многие заметили, что государь, бывший веселым с утра, немного угрюм и не в духе. На вопрос Жоржа, нет ли чего нового, государь отвечал довольно громко:
– Скверное, но не новое. Жена чудит! При тетушке чудила, ни ее, ни меня не боялась! Ну а теперь я не позволю.
Когда стали садиться на заранее назначенные места, государыня заняла свое обыкновенное место среди стола. Государь должен был сесть против нее, но вдруг, взяв Гольца под руку, увел его на самый конец, где сидели меньшие чины двора и, между прочим, Фленсбург.
– Пойдем туда, – рассмеялся государь, – не хочу я сидеть визави с этой дамой.
– С какой дамой? – изумился Гольц.
– Ну, с Алексеевной…
Гольц двинулся с государем, но вдруг ловким маневром покинул его, сказав что-то тихо и смеясь почти ему на ухо.
– Отлично! – отвечал государь.
И через мгновение Гольц появился, ведя даму в крайне эффектном платье, черном, бархатном, с красной отделкой огненного цвета. Покроем оно напоминало костюмы времени Екатерины Медичи.
Маргарита была необыкновенно хороша в этом платье. Эти огненные языки на черном бархате и какое-то злорадство на лице придавали что-то демонское всей ее фигуре. И все взоры снова обратились на нее, и ради костюма, и ради попрания всякого придворного этикета.
Таким образом, на конце стола между молодыми офицерами очутились вместе четыре человека – государь, Гольц, Маргарита и Фленсбург. Принц Жорж всячески со своего места, и руками, и глазами, и головой, показывал Фленсбургу уйти. Он даже сам собирался перейти туда же, умышленно захватив с собой канцлера, чтобы этот край стола сделать более приличным. Но все уже расселись по местам, переглядываясь молча и удивленно.
Государыня очутилась против пустого куверта, так как место государя никто не посмел занять. Но она была весела и любезно, ласково начала говорить со своими соседями.
За ее креслом стоял, чтобы прислуживать ей, камергер граф Строганов, родственник княгини Дашковой и любимец их обеих. Государыня шепотом начала шутить с ним по поводу поступка государя и, смеясь, показывала глазами на пустое кресло. Строганов, один из первых остряков двора, вероятно, тоже острил, потому что государыня едва сдерживалась от смеха. Но эти шутки не ускользнули от косого взгляда, который бросил внезапно государь на середину стола.
– Чему она там радуется? – обернулся вдруг государь к Гудовичу, который стоял за его креслом. – Пойди скажи Строганову, что он здесь не в трактире и чтобы вел себя приличнее, а то я его выгоню вон!
Гудович обошел стол, шепнул что-то на ухо Строганову, и тот, несколько смутившись, перестал разговаривать с государыней.
С этой минуты государь не обращал внимания ни на что, усердно кушал, запивая мадерой, своим любимым вином, и угощая двух своих соседей, Гольца и сиявшую самодовольством, счастливую и поэтому гордую и высокомерную графиню Скабронскую.
Обед шел медленно и молчаливо, только раздавался шум посуды и приборов; этот шум покрывался веселым и визгливым голосом государя. Взоры всех присутствующих почти не покидали конца стола; но по мере того как государь делался разговорчивее, Гольц становился пасмурнее и все чаще взглядывал через стол на принца Жоржа. Маргарита тоже чувствовала себя неловко, и в душе она не рада была, что села на это место.
Наконец, не дождавшись последних блюд, государь поднял бокал с венгерским и громко провозгласил тост – за здоровье императорской фамилии!
Все поднялись на ноги, гремя стульями и при громких кликах; одна государыня осталась на месте.
Петр Федорович вдруг тоже вскочил с места, сильно покраснел и, обернувшись к стоящему за его стулом Гудовичу, выговорил:
– Поди спроси у нее, зачем она не встает?
Гудович видимо колебался.
– Ну, ну, живей! Любопытно, что она ответит?
Государь сел, все опустились тоже на места. Но все глядевшие на государя, когда он обернулся к Гудовичу, теперь следили глазами за фаворитом.
Гудович, наклонясь, тихо передал что-то государыне и, получив ее спокойный, но несколько удивленный ответ, медленными шагами обошел опять стол и так же, наклонясь над стулом государя, заговорил шепотом.
– Громче, громче! Нечего шептаться! – воскликнул государь.
– Ее величество приказали сказать, – нетвердым голосом произнес Гудович, – что так как императорская фамилия состоит из государя, государыни и отсутствующего наследника престола, то она не нашла нужным вставать.
– Императорская фамилия состоит не из троих лиц, – воскликнул Петр Федорович. – Принц Георг Голштинский и принц Голштейнбекский со своими семьями принадлежат тоже к императорской фамилии, и она должна это знать. Поди скажи, что она дура.
Гудович остолбенел, и все близ сидящие смутились. Гольц, тоже смущенный, заговорил что-то государю, но он не слыхал.
– Ступай скажи! Да нет, – вскрикнул вдруг Петр Федорович, – пожалуй, надуешь.
И, обернувшись быстро в ту сторону, где сидела государыня, он выговорил громко через стол:
– Ты дура!..
Это слово магически подействовало на всю залу. Наступили гробовое молчание и полная тишина; ни один голос не слышался, ни вилка, ни ножик не стукнули по тарелке, никто даже не кашлянул. Будто всякий затаил дыхание! И среди этого гробового молчания в огромной зале, где сидело несколько сот человек… послышался сдержанный плач! Государыня сидела, закрыв лицо платком. Эта внезапная и мертвая тишина будто накрыла все каким-то тяжелым покровом и лежала гнетом над всем и надо всеми. Но вдруг государь поднялся на своем месте и… провозгласил новый тост:
– За друга моего, учителя и покровителя короля прусского! – И затем он прибавил по-французски: – А la santé du roi, mon maitre![29]
После сдержанного крика гостей государь провозгласил третий тост – за процветание счастливого мира, только что заключенного между двумя народами, русским и немецким.
Он чокнулся с Гольцем и затем, поцеловав его, начал снова весело болтать. Но за столом от двух последних тостов, а отчасти и от случая с государыней было по-прежнему особенно тихо. Один государь становился все веселее и оживленнее и громко говорил Гольцу, изъявляя надежду, что мир с Пруссией будет вечный, что за его царствование Россия поймет, какое благо мир искренний и крепкий с сильным соседом; что Пруссия, идя по стопам Фридриха, сделается первой державой в Европе, а если Россия будет следовать его политической системе, то процветет тоже и равно сделается сильной державой.
– Вы и мы, – воскликнул наконец государь, – когда Петра Третьего и Фридриха Второго уже не будет на свете, конечно, вы и мы завоюем мир. Империя Марии-Терезии будет уничтожена, стерта с лица земли, французское королевство снизойдет на степень второстепенного государства.
Австрийский посол Мерсий, издали слышавший немецкую речь государя, обернулся к гетману Разумовскому, сидевшему около него, и выговорил:
– Спасибо за пожелание! Ваш государь – человек чересчур откровенный.
Гетман лукаво усмехнулся:
– За столом держать язык за зубами мудрено…
VII
Обед кончился. Государь поднялся из-за стола, все последовали его примеру, и шумная толпа разошлась по многочисленным комнатам дворца. Петр Федорович отправился в свой кабинет, пригласив с собой первых сановников и послов.
– Я вас там угощу таким вином, – выговорил он, – которого на свете только десять бутылок осталось! Венгерское, которому около тысячи лет!