
Полная версия
Записки из подполья (сборник)
Было уже утро, то есть еще не рассвело, но было около шестого часу. Я очнулся в тех же креслах, свечка моя догорела вся, у капитана спали, и крутом была редкая в нашей квартире тишина. Первым делом я вскочил в чрезвычайном удивлении; никогда со мной не случалось ничего подобного, даже до пустяков и мелочей: никогда еще не засыпал я, например, так в моих креслах. Тут вдруг, пока я стоял и приходил в себя, – вдруг мелькнул передо мной мой револьвер, готовый, заряженный, – но я в один миг оттолкнул его от себя. О, теперь жизни и жизни! Я поднял руки и воззвал к вечной истине; не воззвал, а заплакал; восторг, неизмеримый восторг поднимал все существо мое. Да, жизнь и – проповедь! О проповеди я порешил в ту же минуту и уж, конечно, на всю жизнь! Я иду проповедовать, я хочу проповедовать, – что? Истину, ибо я видел ее, видел своими глазами, видел всю ее славу!
И вот с тех пор я и проповедую! Кроме того – люблю всех, которые надо мной смеются, больше всех остальных. Почему это так – не знаю и не могу объяснить, но пусть так и будет. Они говорят, что я уж и теперь сбиваюсь, то есть коль уж и теперь сбился так, что ж дальше-то будет? Правда истинная: я сбиваюсь и, может быть, дальше пойдет еще хуже. И, уж конечно, собьюсь несколько раз, пока отыщу, как проповедовать, то есть какими словами и какими делами, потому что это очень трудно исполнить. Я ведь и теперь все это как день вижу, но послушайте: кто же не сбивается! А между тем ведь все идут к одному и тому же, по крайней мере все стремятся к одному и тому же, от мудреца до последнего разбойника, только разными дорогами. Старая это истина, но вот что тут новое: я и сбиться-то очень не могу. Потому что я видел истину, я видел и знаю, что люди могут быть прекрасны и счастливы, не потеряв способности жить на земле. Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей. А ведь они все только над этой верой-то моей и смеются. Но как мне не веровать: я видел истину, – не то что изобрел умом, а видел, видел, и живой образ ее наполнил душу мою навеки. Я видел ее в такой восполненной целости, что не могу поверить, чтоб ее не могло быть у людей. Итак, как же я собьюсь? Уклонюсь, конечно, даже несколько раз, и буду говорить даже, может быть, чужими словами, но ненадолго: живой образ того, что я видел, будет всегда со мной и всегда меня поправит и направит. О, я бодр, я свеж, я иду, иду, и хотя бы на тысячу лет. Знаете, я хотел даже скрыть, вначале, что я развратил их всех, но это была ошибка – вот уже первая ошибка! Но истина шепнула мне, что я лгу, и охранила меня и направила. Но как устроить рай – я не знаю, потому что не умею передать словами. После сна моего потерял слова. По крайней мере все главные слова, самые нужные. Но пусть: я пойду и все буду говорить, неустанно, потому что я все-таки видел воочию, хотя и не умею пересказать, что я видел. Но вот этого насмешники и не понимают: «Сон, дескать, видел, бред, галлюсинацию». Эх! Неужто это премудро? А они так гордятся! Сон? что такое сон? А наша-то жизнь не сон? Больше скажу: пусть, пусть это никогда не сбудется и не бывать раю (ведь уже это-то я понимаю!) – ну? а я все-таки буду проповедовать. А между тем так это просто: в один бы день, в один бы час – все бы сразу устроилось! Главное – люби других как себя, вот что главное, и это все, больше ровно ничего не надо: тотчас найдешь, как устроиться. А между тем ведь это только – старая истина, которую биллион раз повторяли и читали, да ведь не ужилась же! «Сознание жизни выше жизни, знание законов счастья – выше счастья» – вот с чем бороться надо! И буду. Если только все захотят, то сейчас все устроится.
А ту маленькую девочку я отыскал… И пойду! И пойду!
Домовой
… – Д а как же, Астафий Иванович, ты, такой храбрый человек, домового видел?.. Что ж это, брат, за история?
– То есть видеть-то, по правде, не видал, сударь, – заметил Астафий Иванович, поставив свой стакан на стол и утерев платком пот с лица. – Глаз человеческий его никогда не увидит, как старые бабы да кучера-мошенники говорят; а слышать слышал его. Проказил, сударь, и он надо мной.
– Да что ты, не смеешься, Астафий Иванович; после твоего уж и я, пожалуй, начну домовым верить.
– Какой тут смех, сударь, – отвечал улыбнувшись Астафий Иванович. – А впрочем, история была совсем не смешливая. Это было, сударь, лет тому десять, а может и боле, назад. Я еще был молоденек. Случись, сударь, мне на одном месте заболеть. Я тогда на фабрике жил, экономским помощником. Ну, и вышел в больницу. Лежал я там месяца три; да наскучило. Как стал мало-мальски оправляться, прикинулся совсем здоровым, лекаря обманул и выписался. Сунулся было на фабрику; а фабрика-то и сгори без меня; только черные стены нашел; да и фабрикант в Москву на целый год выехал. Ну, места нет. Сосчитался с деньжонками – вижу, с бережью еще на три месяца хватит. Да руки есть, думаю; начну-ка платье на господ чиновников строить. Да не расчелся я хорошо. Время-то[27] было на ту пору раннее, весеннее, холодное. Ветры дули такие, – ну, известно, Петербург! А я вдобавок совсем еще нездоров, еле на ногах стою. Думаю: угораздит еще меня как-нибудь простудиться; вот одолжусь-то! Хорошо еще, что одежа была знатная, теплая. Бараний тулуп славный был; это Эмиль Вильмович, братец хозяйской, когда еще из Саратова приезжали, мне подарили. Наконец отыскал квартиренку, в Коломне нашел. Смотрю: указывает дворник в деревянной избушке, в светелке, наверху, угол, говорит, отдается. Э, говорю, да тут и приют нашинскому человеку, особенно как в кармане[28] дыра завелась. Вхожу: квартира вся из одной комнаты, и живут в ней хозяева, муж да жена, да детей человек пять небось, – всё мал мала меньше. Мне-то за перегородкой пришлось. Начал толковать с хозяином да вижу: чудной такой, словно не понимает меня. Я к хозяйке: и та тоже женщина[29] совсем простая, невинная; так на вид лет тридцати пяти будет. Сдала мне угол, т. е. всё[30], что было комнаты за перегородкой, и лежанка[31] тут, и за всё за это два с полтиной в месяц пришлось. Знатно, думаю, и переехал.
Весь-то следующий день я на лежанке лежал, совсем разломало, и уж бредить начал, и как будто впросонках слышу, что в хозяйской комнате делается. А доселева я и разглядеть моих хозяев не успел хорошенько[32]. И узнал в тот день спросонья, что дети больны, что дворник за квартиру деньги спрашивать приходил да что есть какой-то Клим Федорыч, благодетельный человек. На второе утро вышел я дельце справить одно. Ан тот Федорович[33], княжеский камардин, место обещались найти;[34] приказал побывать к себе справиться. Уж я, сударь, шел назад по Сенной, как вдруг, вижу, человек подле меня бежит, увязался за мной. И такой странный человек: длинный сам такой, нескладный, сухой и, несмотря на дождь и время холодное, в одном фраке идет и со мной всё говорит, да такое нескладное, что я и понять не могу. Спрашиваю, чего тебе, добрый человек? Смотрю ему в лицо, да ба! что-то знакомое и недавнушко видел. Глаза у него красные, заплывшие, пухлые, наветрило в них, губа нижняя толстая, отвислая – такой глупый вид!.. Ах, думаю, вспомнил, да ведь это хозяин мой новый, вот не узнал. Начал я его допрашивать – ну, ничего не понимаю; догадался только, что он в Медицинскую академию, что ли, куда-то ходил, что глаза у него разболелись, что шинель он с плеч среди бела дня потерял да что Клим Федорович бумагу дать изволили. Смотрю, наконец: совсем шатается, идти не может, бедный человек; а увязался за мной затем, что меня признал. Довел я его; жена так и ахнула. Уж он больной совсем, обессилен и говорить здраво не может, одурел совсем. Положили мы его под образа. Он всё стонет да кричит про Клим Федорыча.
И узнал я, сударь, потом от хозяйки всю их историю. Жили они до тех пор в Обломове-городе, губернском. Он-то в писцах, что ли, был каких, – растолковать мне она не умела хорошо. Только узнал, что до четырнадцатого дослужился и пошел по своим делам. Честный человек и способный, да глупый, и она тоже, на него глядя, глупая; детей у них куча – а не удается ничего, хоть ты тресни поди. То есть вот как, сударь: поступил он на контору какую-то. А с конторы-то и пропади две тысячи рублев. Начали его таскать, да вор отыскался; отпустили. Только, говорят, такого конторщика,[35] что воровству попускает быть, не нужно. Он сударь, мыкался-мыкался, на другую контору поступил, и трех недель не прошло – хозяина-купца под суд взяли. Ну, и контора разрушилась. Он к другим: его гонят. Вы-де с хозяином, верно, вместе мошенничали. А злы все были на того купца: всех утеснял, благо, богат слишком был. Он туды да сюды – и взяли его в деревню, в приказчики, – малолетних каких-то наследство. Да в первый год половина вотчины[36] и погори. Ну, говорят, не надо тебя, коль такому[37] быть попустил. Ну, что делать человеку; он было на службу опять; а там начальство переменилось, на прежнее ревизор донес; стали всё новые люди. Нет, говорят, знать, и ты человек подозрительный, да и мест таких нету, куда тебя посадить. Ну, погибать совсем приходится; только…
Столетняя
«В это утро я слишком запоздала, – рассказывала мне на днях одна дама, – и вышла из дому почти уже в полдень, а у меня, как нарочно, скопилось много дела. Как раз в Николаевской улице надо было зайти в два места, одно от другого недалеко. Во-первых, в контору, и у самых ворот дома встречаю эту самую старушку, и такая она мне показалась старенькая, согнутая, с палочкой, только все же я не угадала ее лет; дошла она до ворот и тут в уголку у ворот присела на дворницкую скамеечку отдохнуть. Впрочем, я прошла мимо, а она мне только так мелькнула.
Минут через десять я из конторы выхожу, а тут через два дома магазин, и в нем у меня еще с прошлой недели заказаны для Сони ботинки, я и пошла их захватить кстати, только смотрю, а та старушка теперь уж у этого дома сидит, и опять на скамеечке у ворот, сидит, да на меня и смотрит; я на нее улыбнулась, зашла, взяла ботинки. Ну, пока минуты три-четыре прошло – пошла дальше к Невскому, ан смотрю – моя старушка уже у третьего дома, тоже у ворот, только не на скамеечке, а на выступе приютилась, а скамейки в этих воротах не было. Я вдруг перед ней остановилась невольно: что это, думаю, она у всякого дома садится?
– Устала, – говорю, – старушка?
– Устаю, родненькая, всё устаю. Думаю: тепло, солнышко светит, дай пойду к внучкам пообедать.
– Это ты, бабушка, пообедать идешь?
– Пообедать, милая, пообедать.
– Да ты этак не дойдешь.
– Нет, дойду, вот пройду сколь и отдохну, а там опять встану да пойду.
Смотрю я на нее, и ужасно мне стало любопытно. Старушка маленькая, чистенькая, одежда ветхая, должно быть из мещанства, с палочкой, лицо бледное, желтое, к костям присохшее, губы бесцветные, – мумия какая-то, а сидит – улыбается, солнышко прямо на нее светит.
– Ты, должно быть, бабушка, очень стара, – спрашиваю я, шутя разумеется.
– Сто четыре года, милая, сто четыре мне годика, только всего (это она пошутила)… А ты-то сама куда идешь?
И глядит на меня – смеется, обрадовалась она, что ли, поговорить с кем, только странною мне показалась у столетней такая забота – куда я иду, точно ей это так уж надо.
– Да вот, бабушка, – смеюсь и я, – ботиночки девочке моей в магазине взяла, домой несу.
– Ишь махонькие, башмачки-то, маленькая девочка-то у тебя? Это хорошо у тебя. И другие детки есть?
И опять всё смеется, глядит. Глаза тусклые, почти мертвые, а как будто луч какой-то из них светит теплый.
– Бабушка, хочешь, возьми у меня пятачок, купи себе булочку, – и подаю я ей этот пятачок.
– Чтой-то ты мне пятачок? Что ж, спасибо, я и возьму твой пятачок.
– Так на, бабушка, не взыщи. – Она взяла. Видно, что не просит, не доведена до того, но взяла она у меня так хорошо, совсем не как милостыню, а так, как будто из вежливости или из доброты своего сердца. А впрочем, может, ей и очень понравилось это, потому что кто же с ней, с старушкой, заговорит, а тут еще с ней не только говорят, да еще об ней с любовью заботятся.
– Ну, прощай, – говорю, – бабушка. Дойди на здоровье.
– Дойду, родненькая, дойду. Я дойду. А ты к своей внучке ступай, – сбилась старушка, забыв, что у меня дочка, а не внучка, думала, видно, что уж и у всех внучки. Пошла я и оглянулась на нее в последний раз, вижу, она поднялась, медленно, с трудом, стукнула палочкой и поплелась по улице. Может, еще раз десять отдохнет дорогой, пока дойдет к своим «пообедать». И куда это она ходит обедать? Странная такая старушка».
Выслушал я в то же утро этот рассказ, – да, правда, и не рассказ, а так, какое-то впечатление при встрече с столетней (в самом деле, когда встретишь столетнюю, да еще такую полную душевной жизни?), – и позабыл об нем совсем, и уже поздно ночью, прочтя одну статью в журнале и отложив журнал, вдруг вспомнил про эту старушку и почему-то мигом дорисовал себе продолжение о том, как она дошла к своим пообедать: вышла другая, может быть, очень правдоподобная маленькая картинка.
Внучки ее, а может, и правнучки, да уж так зовет их она заодно внучками, вероятно, какие-нибудь цеховые, семейные, разумеется, люди, не то она не ходила бы к ним обедать, живут в подвале, а может, и цирюльню какую-нибудь снимают, люди, конечно, бедные, но все же, может, питаются и наблюдают порядок. Добрела она к ним, вероятно, уже часу во втором. Ее и не ждали, но встретили, может быть, довольно приветливо.
– А вот и она, Марья Максимовна, входи, входи, милости просим, раба Божия!
Старушка входит, посмеиваясь, колокольчик у входа еще долго, резко и тонко звенит. Внучка-то ее, должно быть, жена этого цирюльника, а сам он еще человек нестарый, лет этак тридцати пяти, по ремеслу своему степенен, хотя ремесло и легкомысленное, и, уж разумеется, в засаленном, как блин, сюртуке, от помады, что ль, не знаю, но иначе я никогда не видал «цирюльников», равно как воротник на сюртуке всегда у них точно в муке вывалян. Трое маленьких деточек – мальчик и две девочки – мигом подбежали к прабабушке. Обыкновенно такие уж слишком старенькие старушки всегда как-то очень сходятся с детьми: сами-то уж очень они похожи на детей становятся душевно, иногда даже точь-в-точь. Села старушка; у хозяина не то гость, не то по делу, один тоже, лет сорока, знакомый его, уже уходить собирался. Да племянник к тому же гостит, сын сестры его, парень лет семнадцати, в типографию хочет определиться. Старушка перекрестилась и садится, глядит на гостя:
– Ох, устала! Это кто же такой у вас?
– Это я-то? – отвечает гость, посмеиваясь, – что ж, Марья Максимовна, неужто нас не признали? Третьего-то года по опенки в лес всё собирались вместе с вами сходить.
– Ох, уж ты, знаю тебя, надсмешник. Помню тебя, вот только назвать как тебя не припомню, кто ты таков, а помню. Ох, устала я чтой-то.
– Да что ж вы, Марья Максимовна, старушка почтенная, не растете нимало, вот что я тебя спросить хотел, – шутит гость.
– И, ну тебя, – смеется бабушка, видимо, впрочем, довольная.
– Я, Марья Максимовна, человек добрый.
– А с добрым и поговорить любопытно. Ох, всё-то я задыхаюсь, мать. Пальтецо-то Сереженьке видно уж состроили?
Она указывает на племянника.
Племянник, бутузоватый и здоровый паренек, улыбается во весь рот и надвигается ближе; на нем новенькое серое пальтецо, и он еще не может равнодушно надевать его. Равнодушие придет разве только еще через неделю, а теперь он поминутно смотрит себе на обшлага, на лацканы и вообще на всего себя в зеркало и чувствует к себе особенное уважение.
– Да ты поди, повернись, – стрекочет жена цирюльника. – Смотри-ка, Максимовна, какое построили; ведь шесть рублей как одна копеечка, дешевле, говорят нам у Прохорыча, теперь и начинать не стоит, сами, говорят, потом слезьми заплачете, а уж эдакому износу нет. Вишь материя-то! Да ты повернись! Подкладка-то какая, крепость-то, крепость-то, да ты повернись! Так-то вот и уходят денежки, Максимовна, умылась наша копеечка.
– Ах, мать, уж так теперь дорого стало на свете, что и ни с чем не совместно, лучше б и не говорила ты мне и не расстроивала меня, – с чувством замечает Максимовна, а всё еще дух не может перевести.
– Ну, да и довольно, – замечает хозяин, – закусить бы надо. Что это ты, должно быть, уж очень, вижу я это, пристала, Марья Максимовна?
– Ох, умник, устала, денек-то теплый, солнышко; дай, думаю, их проведаю… что лежать-то. Ох! А дорогой барыньку встретила, молодую, башмачки деткам купила: «Что это ты, старушка, говорит, устала? на-ка тебе пятачок: купи себе булочку…» А я, знаешь, и взяла пятачок-то…
– Да ты, бабушка, всё же отдохни маленечко сперва-наперво, что это сегодня так задыхаешься? – как-то вдруг особенно заботливо проговорил хозяин.
Все на нее смотрят; уж очень бледна она вдруг стала, губы совсем побелели. Она тоже всех оглядывает, но как-то тускло.
– Вот, думаю… пряничков деткам… пятачок-то…
И опять остановилась, опять переводит дух. Все вдруг примолкли, секунд этак на пять.
– Что, бабушка? – наклонился к ней хозяин.
Но бабушка не ответила; опять молчание, и опять секунд на пять. Старушка еще как бы белее стала, а лицо как бы вдруг всё осунулось. Глаза остановились, улыбка застыла на губах; смотрит прямо, а как будто уж и не видит.
– За попом бы!.. – как-то вдруг и торопливо проговорил сзади вполголоса гость.
– Да… не… поздно ли… – бормочет хозяин.
– Бабушка, а бабушка? – окликает старушку жена цирюльника, вдруг вся всполохнувшись; но бабушка неподвижна, только голова клонится набок; в правой руке, что на столе лежит, держит свой пятачок, а левая так и осталась на плече старшего правнучка Миши, мальчика лет шести. Он стоит не шелохнется и большими удивленными глазами разглядывает прабабушку.
– Отошла! – мерно и важно произносит, восклонившись, хозяин и слегка крестится.
– Ведь вот оно! То-то, я вижу, вся клонится, – умиленно и отрывисто произносит гость; он ужасно поражен и на всех оглядывается.
– Ах, господи! Вот ведь! Как же теперь быть-то, Макарыч? Туда, что ль, ее? – щебечет хозяйка торопливо и вся растерявшись.
– Куда туды? – степенно откликается хозяин, – сами здесь справим; родная ты ей аль нет? А пойтить дать знать надо.
– Сто четыре годика, а! – толчется на месте гость, умиляясь все больше и больше. Он даже весь покраснел как-то.
– Да, забывать стала жисть-то в последние годы, – еще важнее и степеннее замечает хозяин, ища фуражку и снимая шинель.
– А ведь за минуту смеялась, как веселилась! Ишь пятачок-то в руке! Пряничков, говорит, о-ох, жисть-то наша!
– Ну, пойдем, что ли, Петр Степаныч, – прерывает гостя хозяин, и оба выходят. По такой, конечно, не плачут. Сто четыре года, «отошла без болезни и непостыдно». Хозяйка послала к соседкам за подмогой. Те прибежали мигом, почти с удовольствием выслушав весть, охая и вскрикивая. Первым делом поставили, разумеется, самоварчик. Дети с удивленным видом забились в угол и издали смотрят на мертвую бабушку. Миша, сколько ни проживет, всё запомнит старушку, как умерла, забыв руку у него на плече, ну а когда он умрет, никто-то на всей земле не вспомнит и не узнает, что жила-была когда-то такая старушка и прожила сто четыре года, для чего и как – неизвестно. Да и зачем помнить: ведь всё равно. Так отходят миллионы людей: живут незаметно и умирают незаметно. Только разве в самой минуте смерти этих столетних стариков и старух заключается как бы нечто умилительное и тихое, как бы нечто даже важное и миротворное: сто лет как-то странно действуют до сих пор на человека. Благослови Бог жизнь и смерть простых добрых людей!
А впрочем, так, легкая и бессюжетная картинка. Право, наметишь пересказать из слышанного за месяц что-нибудь позанимательнее, а как приступишь, то как раз или нельзя, или нейдет к делу, или «не всё то говори, что знаешь», а в конце концов остаются всё только самые бессюжетные вещи…
Примечания
1
И автор записок и самые «Записки», разумеется, вымышлены. Тем не менее такие лица, как сочинитель таких записок, не только могут, но даже должны существовать в нашем обществе, взяв в соображение те обстоятельства, при которых вообще складывалось наше общество. Я хотел вывести перед лицо публики, повиднее обыкновенного, один из характеров протекшего недавнего времени. Это – один из представителей еще доживающего поколения. В этом отрывке, озаглавленном «Подполье», это лицо рекомендует самого себя, свой взгляд и как бы хочет выяснить те причины, по которым оно явилось и должно было явиться в нашей среде. В следующем отрывке придут уже настоящие «записки» этого лица о некоторых событиях его жизни. Федор Достоевский.
2
Шенапан (фр. – chenapan) – негодяй.
3
Домашним животным (фр.).
4
Мизер (фр. – misère) – нищета, убожество.
5
Суперфлю – (фр. – superflu) – здесь: изысканная.
6
Бонтоннее – (от фр. – bon ton) – более хорошего тона.
7
Право первой ночи (фр.).
8
Тише! (фр.)
9
Шамбр-гарни (фр. – chambres-garnies) – меблированные комнаты.
10
Мизеры (фр. – misères) – несчастья.
11
«Коварство и любовь» (нем.).
12
Это зуав, это зуав, посмотрите, Виктор, это зуав; ведь у него… ведь это же красное; это зуав! (фр.)
13
Эй, Ламбер! Где Ламбер? Видел ты Ламбера? (фр.)
14
Так (лат.).
15
Здесь: повеса (фр.).
16
Конфидент (confident – фр.) – наперсник, доверенное лицо.
17
Здесь: Честь не позволяет? (фр.)
18
Сюркуп (фр. – surcoupе) – карточный термин, здесь в смысле: привлечь к ответственности, взять на цугундер.
19
Моветон (фр. – mauvais ton) – человек дурного тона.
20
В высших сферах (фр.).
21
Дедушка (фр.).
22
За и против (лат.).
23
По-английски (фр.).
24
Свидание (фр.).
25
Исповедания веры (фр.).
26
«Ненавижу этих разбойников!» (фр.)
27
Далее было начато: судар(ь) – Здесь и далее примеч. ред.
28
Далее было начато: пу(сто).
29
Далее было начато: проста(я).
30
Было: всю.
31
Было: печка.
32
Вместо: не успел хорошенько – было: хорошенько не мог.
33
Было: Прохор Степанович.
34
Далее было: справиться
35
Далее было: нам
36
Было: деревни
37
Было: тому