bannerbanner
Розмысл царя Иоанна Грозного
Розмысл царя Иоанна Грозногополная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 25

– Дескать, покель время не упустили, – посадить бы на стол Володимира Ондреевича, князь Старицкого.

Кровь отхлынула от лица Симеона. Обмякшие подушечки под глазами взбухли черными пузыречками, а на двойном затылке завязался тугой узел жил.

– А ежели проведает про сие от языков великой князь?

Гости задорно причмокнули.

– Ни един худородный про то не ведает. А среди земщины покель нет языков.

Низко свесилась голова Ряполовского. Зябко ежились тучные плечи его, и испуганные глаза робко прятались в тараканьих щелках своих.

Щенятев раздраженно забарабанил пальцами по столу.

– Аль боязно стало, боярин? – Улыбка презрения шевельнула напыженные усы и шмыгнула в бородку.

Симеон кичливо выставил рыхлое брюхо.

– На ляхов не единыжды хаживал. Противу арматы[8] татарской с двумя сороками ратников выходил. Не страха страшатся князья Ряполовские!

Князь Михайло прищурился.

– Не страха, сказываешь? Так не князя ль великого, Иоанна Васильевича?

Мучительное сомнение охватило хозяина. Ему начинало казаться, что гости, которым он всю жизнь доверял, как себе самому, затеяли против него что-то неладное и пытаются нарочито втянуть в разговор о великом князе. Но больше, чем сомнения, терзала мысль действительной возможности заговора. Если бы нужно было, он не задумываясь стал бы лицом к лицу перед Иоанном и без утайки поведал ему все, что накопилось в душе за последние годы, когда великий князь заметно стал уходить от влияния Сильвестра и Адашева и приблизил к себе родичей жены своей Анастасии Романовны. Но тайно замышлять противу Рюриковичей, богом данных князей великих, но при живом государе отдаться другому владыке – было выше его сил.

Гордо запрокинув голову, он раздельно, по слогам, отчеканил:

– Отродясь не бывало у Ряполовских, чтобы израдою[9] душу очернить перед Господом.

Бояре молча поднялись и потянулись за шапками.

Хозяин растерянно засуетился:

– Негоже тако, хлеба-соли нашего не откушавши. Петрович… и ты, Михайло, да ты, сватьюшко Дмитрий…

Гости отвернули головы и решительно шагнули к двери.

– Негоже нам неподобные словеса твои слухом слушати.

– Сватьюшко! Да нешто звяги аз молвлю? Откель ты те непотребные звяги-словеса спонаходил?

И, заградив своей, колышущейся студнем, тушею выход, вцепился в руку Овчинина.

– Не было воли моей гостей окручинить…

Прозоровский зло передернул плечами.

– А кто израдою окстил нашу затею?

– И не окстил, а по-божьи волил размыслить.

Страх, что бояре покинут его, оставят одного среди назревающего спора земщины с великим князем, заставил смириться на время и заглушить в себе возмущение.

– Поразмыслить волил с другами верными. Нешто же тем согрешил?

Овчинин откинул шапку.

– А поразмыслить и пожаловали мы в хоромы твои.

Усевшись удобней, он прислонился спиной к стене и сурово спросил:

– Пораскинь-ко, Афанасьевич, умишком своим: не израда ли Господу Богу стол московской окружить Юрьиными, а на земщину и не зрети?

Прозоровский стукнул изо всех сил кулаком по своей ладони.

– Попамятуете меня! Лиха беда сызначалу! А и опала не за лесами, а и грамоты наши вотчинные скоро не в грамоты будут.

Уставившись немигающими глазами в хозяина, он приложил палец к губам.

– Затем и пожаловали к тебе, чтобы ведать… – рука мотнулась перед лицом, творя меленький крест, – чтобы ведать, волишь ли ты под заступника стола московского и древних обычаев, под Володимира Ондреевича, аль любы тебе Юрьины?

Ряполовский вобрал голову в плечи и отступил, точно спасаясь от занесенного над ним для удара невидимого кулака. Выхода не было. Приходилось или сейчас же порвать с боярами и отдаться на милость ненавистных родичей Анастасии, или войти в заговор и этим, может быть, удержать в своих руках силу и власть земщины, против которых, несомненно, замышлял великий князь.

– Волю! – прогудел он вдруг решительно. – Волю под Старицкого!..

И по очереди трижды, из щеки в щеку поцеловавшись с гостями, хлопнул в ладоши.

На пороге вырос тиун.

– Пир пировать!

Антипка метнулся в сени.

Ожили низенькие хоромы боярские неумолчным шепотом, звоном посуды и окликами боярских стольников. Долгою лентою построились холопи от поварни и погребов до мрачной трапезной. Людишки ловко передавали от одного к другому кувшины, ведра, братины, полные вина, пива и меда. Стольники расставляли по столу ендовы, ковши и мушермы, жадно раскрытыми ртами глотали вкусные запахи дымящихся блюд и покрикивали на задерживавшихся людишек.

Симеон зачерпнул из братины корец двойного вина боярского и подал старшему гостю – Овчинину. Прозоровский и Щенятев сами налили свои кубки.

Хозяин с укором поглядел на гостей.

– Нынче сам всем послужу.

Отодвинув кубки, налил братину и передал ее князьям.

По долгой холопьей стене беспрестанно скользили новые блюда.

– Пейте, потчуйтесь! – усердно кланялся хлебосольный хозяин. От толокна борода его побелела, а по углам губ золотистыми струйками стекал жир.

Симеон то и дело обсасывал усы, размазывал ладонью потное лицо и вытирал пальцы о склеившиеся стоячими сосульками рыжие свои волосы. От недавнего возбуждения он быстро охмелел и раскис. Гости уже не дожидались приглашения, а молча и усердно пили, закусывая пряжеными пирогами с творогом и яйцами на молоке, в масле, и рыбою, изредка подливая вина в овкач Ряполовского.

Низко склонившись перед Щенятевым, Васька держал на весу огромное ведро гречневой каши.

Князь осоловело уставился на холопя.

– Пригож ты, смерд. В пору тебе не в холопях, а в головах стрелецких ходить.

И, пощупав внимательно, как щупают на торгу лошадей, руки, грудь и икры рубленника, похлопал хозяина по плечу.

– Ты бы, Афанасьевич, меня наградил холопем своим.

Князь приподнял голову со стола, залитого вином, подкинулся всем телом от распиравшей его пьяной икоты и промычал что-то нечленораздельное.

Выводков угрюмо уставился в подволоку и, стиснув зубы, молчал.

Стольники убирали посуду и расставляли новые блюда с курником, левашниками, перепечами и орешками тестяными.

– А к зайцу вместно двойного боярского! – загудел неожиданно Ряполовский и сделал усилие, чтобы встать, но, потеряв равновесие, рухнулся на заплеванный пол.

Овчинин, как сват, принял на себя хозяйничанье и поклонился в пояс гостям.

– Аль у нас потрохи под зваром медвяным не солодки?

Прозоровский с омерзением пресытившегося зверя отодвинул от себя звар и припал распаленными губами к братине.

Князь не отставал. Еле держась на ногах, он кланялся в пояс и упрашивал заплетающимся языком:

– Свининки отведали бы. А то бы гуська да блинов. Ей-пра, отведали бы.

Щенятев тыкался в агатовое блюдце, тщетно пытаясь подхватить щелкающими зубами неподдающийся блин.

– Песню бы, что ли, сыграть? – предложил Прозоровский и, с завистью взглянув на всхрапывающего хозяина, улегся подле него. – Пой, играй, друга, песни веселые! – размахивал он руками и удобней устраивался. – Про славу князей русийских пой песни, други!

И в полусне загнусавил что-то тягучее и бессмысленное.

В окно тыкался серенький и чахлый, как голодный кутенок, выброшенный на дождь, мокрый вечер. В светлице боярыни запутавшимся в паутинную вязь золотым жучком трепетно бился огонек сальной свечи.

Из каморки в подклете, что под трапезною боярскою, крадучись, на четвереньках, выползала чья-то робкая тень.

Глава третья

Тихо в светлице. На полу возится с кичным челом сенная девушка. У ног боярыни измятым грибом прилепилась шутиха. Из-под холщовой рубахи выбилась кривая нога, обутая в расписной серый сапог, и голова на тоненькой шее, в пестром, смешном колпачке, беспомощно вихляется надломленной шапочкой мухомора. В лад движениям чуть вздрагивают бубенцы, каждый раз вызывая недоуменный испуг в злых, раскосых глазах.

У стрельчатого оконца боярышня лениво перебирает в золоченом ларце давно приглядевшиеся забавы. Сонно позевывая, она одной рукой крестит рот, другая безучастно поглаживает сердоликового мужичка.

Боярышне скучно и неприветно в постылом полумраке до одури знакомой светлицы. Чтобы разогнать наседающее раздражение, которое, как всегда, разрядится долгими, обессиливающими слезами, она с неожиданною поспешностью принялась передвигать и расставлять по-новому столы и лавки. Но и это не успокаивало. Глухой шум говора и пьяного смеха, долетавший из трапезной, переворачивал вверх дном всю ее душу, порождал непереносимую зависть и ненависть.

– Матушка! – позвала она сдавленно и, щупая воздух широко расставленными руками, точно слепая, пошла бочком от оконца.

Грузная мамка, бывшая кормилица боярышни, неслышно таившаяся до того в темном углу, подскочила к девушке и привычным движением смахнула с ее краснеющих глаз повиснувшие слезинки.

Шутиха потерлась подбородком о горб и тоненько заскулила.

Боярыня очнулась от забытья и истово перекрестилась.

– Не про нас, не про вас, – вся напасть на вас!

И больно ткнула горбунью ногой в бок.

– Не ведаешь, проваленная, что изгореть может нечто, колико воет пес?

Горб шутихи заходил ходуном от скулящего смеха.

– И доподлинно, боярыня-матушка, проваленная. Токмо кручины тут нету твоей: крещеная аз.

Боярыня сурово сдвинула густо накрашенные брови. Дочь схватила ее руку и задышала страстно в лицо.

– Отбывают, должно.

– Кои там еще отбывают?

Но, догадавшись, подошла тотчас же к оконцу.

На крыльце хозяин лобызался с гостями.

Боярыня с нескрываемой злобой следила за обмякшим после пьяного сна мужем. Улучив минуту, сенная девушка оторвалась от кичного чела и с наслаждением потянулась.

Шутиха потрепала ее костлявыми пальцами по щеке и шушукнула на ухо:

– Передохни, горемычная, покель ворониха наша слезой тешиться будет.

С трудом оторвавшись от оконца, боярыня повалилась на лавку и, сквозь всхлипывания, выталкивала:

– Небось и вино солодкое с патокою лакали. И березовец, окаянные, пили. А чтобы нас с Марфенькой гостям показать – николи, видать, не дождаться.

Марфа обняла мать и хлюпнула в набеленную щеку:

– То-то у меня нынче с утра очи свербят. Ужо чуяла – к слезам неминучим.

Шутиха взобралась на лавку и, как сломанными крыльями, замахала искривленными ручонками.

– Ведут!

Боярыня с дочерью наперебой бросились к оконцу. Гнилою корягою стукнулась об пол сброшенная с лавки горбунья.

Осторожно и благоговейно, как драгоценные хрупкие сосуды, полные заморским вином, несли холопи на руках пьяных гостей. Симеон, поддерживаемый за спину тиуном, отвешивал поклон за поклоном.

Наконец, бояр уложили в колымаги. Застоявшиеся кони весело понеслись к едва видным курганам. Людишки, с факелами в руках, бежали за гостями до леса. Изжелта-красными бороденками струились и таяли в мглистой тиши курчавые лохмы огней.

Ряполовский в последний раз ткнулся кулаком в свой сапог и, повиснув на тиуне, тяжело зашаркал в опочивальню.

Боярыня со вздохом присела у крыни[10].

– Ты бы, Марфенька, в постельку легла бы.

Девушка прижалась щекою к липкой от слез и румян материнской щеке.

– Не люб мне сон. Краше с тобой посидеть.

И, выдвинув ящик, нежно провела рукой по шуршащей тафте.

Мамка достала волосник[11]. Боярыня с гордостью примерила его дочери.

– Твой, Марфенька. А бог приведет, будешь боярыней – эвона, добром коликим отделю.

Любовно и сосредоточенно перебирали пальцы вороха шелка, обьяри, тафты и атласа.

– Все тебе, светик мой ласковый.

Увлекаясь, Ряполовская выдвигала ящик за ящиком.

– Не показывала аз тебе допрежь. Тут и летники, и опашни, и телогреи.

Марфа жадно прижимала к груди приданое. Шутиха, стараясь казаться подавленной обилием добра господарского, то и дело всплескивала руками и тоненько повизгивала.

– Херувимчик ты наш, – чмокала он икры боярышни, – ты к волоснику убрус[12] подвяжи.

Вытянувшись на носках, горбунья повязала убрус узлом на раздвоенном подбородке зардевшейся девушки и застыла в немом восхищении.

– Да тебе не в боярышнях, а в царевнах ходить, – вставила мамка и, считая, что выполнила все требующееся от нее, безразлично уставилась в подволоку.

Молочные лучи месяца улыбчато пробрались в светлицу и легли кружевным рушником на желтом полу. По краям рушника странным зверком кралась густая тень от горба шутихи.

Боярыня встрепенулась:

– Эк, полунощницы мы.

И кликнула негромко постельницу.

* * *

Тиун неподвижно стоял у низкой двери опочивальни. Боярин сел подле окна, налил корец кислого, как запах бараньей шерсти, кваса и залпом выпил.

Антипка грохнулся на пол.

– Князь-боярину на здравье, а нам, смердам, на утешение.

Симеон тупо прислушался.

– Ты, что ли?

– Аз, господарь мой.

Тиун несмело поддался на брюхе поближе к князю.

– Отказчик на дворе сдожидается.

Ряполовский надоедливо отмахнулся.

– Недосуг мне… Утресь.

Поднявшись с пола, Антипка остановился на пороге.

– Сказываю, утресь!

– Тешата охальничает, господарь мой. Отказчика того со двора погнали.

Ряполовский вскочил и по-бычьи согнул багровую шею.

– Абие[13] ко мне доставить!

Тиун шмыгнул в сени. В заплывших глазах боярина сверкнули звериные искорки. Стиснув до боли зубы, он стал у порога.

Отказчик робко склонился перед ним.

– Не моя вина. Не токмо надо мной – над твоим именем глумится! – Он возмущенно подергал кончик жиденьких усов своих. – Тако и лаял: «Ныне, дескать, страдники не ниже высокородных».

– Не ниже?!

Точно клещи, впились в горло отказчика жирные пальцы боярина.

– Убогой сын боярской, Тешата, не ниже вотчинников Ряполовских?!

– Тако и сказывал, господарь! – прохрипел задыхаясь отказчик: – «Мы хоть и малым володеем, а холопей не продаем. Самим надобны нынче».

Симеон на мгновение разжал пальцы, отступил и, размахнувшись, с плеча, изо всех сил ударил покорно стоявшего перед ним человека.

– Добыть! Доставить!

Тиун бочком подвинулся к боярину.

– Дозволь молвить смерду.

И, коснувшись рукою пола:

– Не в диво нам тех людишек у Тешаты отбить. Токмо бы воля твоя.

– На коней! – топал исступленно ногами князь, не слушая Антипку.

– Абие оседлаем. Токмо дозволь молвь додержать.

Широко раздув ноздри, Ряполовский надвинулся на тиуна.

– Не по дыбе ль соскучился?

– От твоей милости, князь, и дыба мне, смерду, великая честь!

Льстивый голос холопя смягчил боярский гнев.

Симеон присел на лавку и, уже почти спокойно, кивнул:

– Сказывай.

– Не смирится Тешата. С тяжбой пойдет на тебя. То ли дело – подьячего, Ивняка Федьку, кликнуть. Умелец подьячий наш ссудные кабалы пером наводить.

Хитрая усмешка порхнула на одутловатом лице Симеона, оживив сморщенные подушечки под глазами. В багровых прожилках нос шумно обнюхал воздух, точно учуяв неожиданную добычу.

– А и горазд ты на потварь, смерд.

– Не потварь, князь, а, коли пером настряпано будет, истинной правдой опрокинется.

И, не дожидаясь разрешения, побежал за подьячим.

Федька спал, когда к нему в избу ворвался Антипка.

– К боярину! – услышал он сквозь сон и обомлел от жестоких предчувствий.

Узнав по дороге, зачем его звали, подьячий облегченно вздохнул и сразу проникся сознанием своей силы.

В опочивальню он вошел неторопливым и уверенным шагом.

Ряполовский не ответил на его поклон и только промычал что-то под нос.

Федька закатил бегающие глаза, деловито уставился в подволоку и размашисто перекрестился.

– Стряпать ту запись, боярин?

– На то и доставлен ты.

Подьячий чинно достал из болтавшегося на животе холщового мешочка бумагу, фляжку с чернилами и благоговейно, двумя пальцами вынул из-за оттопыренного уха новенькое гусиное перо.

– А не будет ли лиха? – полушепотом спросил князь, почувствовав вдруг, как что-то опасливо заныло в груди.

– В те поры казни, господарь.

Ивняк лихо тряхнул остренькой своей головой и накрутил на палец ржавую паклю бородки.

– Не бывало такого, чтоб Федькины грамоты без толку в приказах гуляли.

– Пиши.

– Колико, князь-боярин, долгу на нем у тебя?

Ряполовский хихикнул и махнул рукой.

– Коли умелец ты, сам умишком и пораскинь. Токмо бы ему, смерду, не приведи господь, расчесться не можно бы!

Подьячий почесал пером переносицу и лукаво мигнул.

– Пятьсот, выходит.

– Пиши.

Расправив усы и откашлявшись, Ивняк запыхтел над бумагою.

Окончив, он вытер рукавом со лба пот и торжественно прочитал:


Се аз, сын боярский, Тешата, занял есмы у князь-боярина Симеона Афанасьевича Ряполовского пятьсот рублев денег московских ходячих от Успения дня до Аграфены купальщицы, без росту. А полягут денги по сроце, и мне ему давати рост по расчету, как ходит в людех, на пять шестой. А на то послуси Антип, Тихонов сын, да Егорий, Васильев сын. А кабалу писал подьячей Федька Ивняк.


Князь выправил колышущуюся, как вымя у тучной коровы, грудь и кулаком погрозился в оконце.

– Ужотко попамятует, каково не ниже сести вотчинников высокородных!

Он спрятал кабалу в подголовник и указал людишкам глазами на дверь.

Федька маслено улыбнулся.

– Пригода приключилась какая со мной, осударь!

– А нутко?

– Был боров у меня, яко дубок, да, видно, лихое око попортило того борова.

Симеон неодобрительно крякнул.

– Экой ты жаднющий, Федька!

И, с милостивой улыбкой, перевел взгляд на тиуна.

– Жалую подьячего боровом да ендовой вина двойного.

Отказчик и Ивняк, отвесив по земному поклону, ушли.

Тиун сложил молитвенно на груди руки и задержался у двери.

– Дозволь молвить смерду.

– Ну, чего неугомон тебя в полунощь взял?

– Воля твоя, господарь, а токмо не можно мне утаить.

Мохнатыми гусеницами собрались брови боярина.

– Сказывай.

– Како милость была твоя, неусыпно око держу аз за боярыней-матушкой.

– Не мешкай, Антипка, покель бороденкою володеешь!

– Перед истинным, князь… Глазела… Очей не сводила с гостей твоих… А допрежь того, чтоб приглянуться, колику силу белил извела – и не счесть. – Он огорченно вздохнул и свесил голову на плечо. – И еще тебя в слезах поносила.

Ряполовский раздул пузырем щеки и выдохнул в лицо тиуну:

– Доставить! Принарядить и немедля доставить!

* * *

Трясущимися руками обряжала постельница перепуганную боярыню. Тиун поджидал в сенях. Когда скрипнула дверь и на пороге показалась Ряполовская, он поклонился ей в пояс.

Постельница смахнула гусиным крылышком пыль с широкого красного опашня господарыни и оправила пышные, свисающие до земли, рукава.

– Сказывал боярин – принарядилась бы ты, матушка.

Постельница пожала плечами.

– Чать, очи-то глазеют твои?

И, точно расхваливая перед недоверчивым покупателем свой товар, чмокающе обошла вокруг закручинившейся женщины.

– Опашень и ко Христову дню не соромно казать: эвона, два череда пуговиц из чистого золота да серебра чеканного. Да и под воротом нешто худ другой ворот? Поди, половину спины покрывает. А шлык на головушке – поищи-ка рубинов таких! Про шапку земскую уж и не сказываю. Парча золотая то, да и жемчуг с бирюзою – како те слезы у боярышень перед венцом.

Покачивая двумя золотыми райскими яблочками серег, боярыня медленно поплыла по полутемным сеням. У двери опочивальни она больно стиснула пальцами грудь и разжала накрашенные губы.

– Господи Исусе Христе, помилуй нас!

– Аминь! – пчелиным жужжанием донеслось в ответ.

Боярыня шагнула через порог и, чувствуя, как подкашиваются похолодевшие ноги, ухватилась за плечо тиуна.

– Садись, Пелагеюшка!

Она поклонилась низко, но не смела сесть.

Оскалив белесые десны, Симеон подавил по привычке двумя пальцами нос и взъерошил бороду.

– А не слыхивала ль ты, Пелагеюшка, от людей, что негоже боярыням на чужих мужьев зариться?

Женщина вздрогнула и попыталась что-то сказать, но только покрутила головой и прихлебывающе вздохнула.

– Нынче поглазеешь, а тамо и до сговора с потваренной бабою[14] недалече.

– Помилуй! Не грешна аз!

Симеон стукнул по столу кулаком.

– Все-то вы одной думкою бабьей живы.

И бросил жестко тиуну:

– Готовь!

Антипка бережно снял с боярыни опашень, летник и земскую ферязь. Остальные одежды сорвал сам боярин и, когда нагая женщина в жутком стыде закрыла руками лицо, бросил ее на лавку.

– Вяжи!

Долго и размеренно хлестал Симеон плетью, скрученной из верблюжьих жил, по изодранной спине жены. Она ни единым движением не выказывала боли и сопротивления, только зубы глубоко вонзились в угол крашеной лавки и ногти отчаянно скребли трухлявое дерево.

Наконец, болезненно хватаясь за поясницу, князь повесил на гвоздь окровавленную плеть и развязал веревки, крепко обмотавшие руки и ноги жены.

Тиун, накинув на боярыню ферязь, вывел ее из опочивальни.

У двери Ряполовская, теряя сознание от невыносимой боли и бессильного гнева, задержалась на мгновение и трижды поклонилась.

– Спаси тебя бог, владыка мой, за то, что не оставляешь меня заботой своей.

– Дай бог тебе в разумение, заботушка моя, женушка! – нежно прогудел князь и подставил жене для поцелуя потную руку свою.

Уже светало, когда Симеон приготовился спать.

Девка придвинула лавку к лавке, расклала пуховики. В изголовье набухла пышная горка из трех подушек.

Покрыв постель шелковой простыней и стеганым одеялом с красными гривами[15] и собольими спинками, девка раздела боярина и без слов шмыгнула под одеяло.

Князь лениво перекрестился. Усталый взгляд его остановился на образах.

– Соромно! – сокрушенно буркнул он в бороду и снова перекрестился.

– Ты мне, господарь?

– Нешто ты разумеешь, сука бесстыжая!

Он суетливо поднялся, снял с себя крест, занавесил киот и, успокоенный, полез в постель.

– Тако вот… Не соромно перед истинным, – широко ухмыльнулся он, облапывая покорную девку.

Глава четвертая

Вечерами медленно поправлявшаяся Клаша с трудом выползала из сарая на двор и нетерпеливо дожидалась возвращения Васьки.

Похлебав пустой похлебки, Выводков забирал свою долю лепешки, луковицы и чеснока и выходил на крылечко.

– Сумерничаешь?

Она отводила взор и, стараясь скрыть волнение, приглашала его побыть подле нее.

Холоп протягивал застенчиво луковицу и лепешку.

– Откушай маненько.

В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щеках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.

– Сам бы откушал.

Но Васька строго настаивал на своем и насильно совал лепешку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.

– Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.

И прибавлял мечтательно:

– Молочка бы тебе да говядинки.

Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый, прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.

Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к ее плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы ее тела.

Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.

С каждым днем уменьшался вес лепешки. В черное тесто все больше подсыпалось толченой серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.

Лишь у немногих холопей оставался еще малый запас мороженой редьки.

На Крестопоклонной боярин в последний раз отпустил людишкам недельный прокорм и наказал больше не тревожить его просьбами о хлебных ссудах.

Пришлось нести в заклад все, что было в клети, на немногочисленные дворы крестьянские, пользовавшиеся особенными милостями Ряполовского.

В каждой губе были свои счастливцы: и дьяки, и князья усердно поддерживали небольшую группу крестьян и пеклись об их благосостоянии.

Так обрастали вотчины преданными людишками, представлявшими собой род крепостной стены, которая, при случае, должна была служить боярам защитой от неспокойных холопей.

В канун Миколина дня, после работы, людишки упали спекулатарю в ноги.

Спекулатарь хлестнул бичом по спине выползшего наперед Онисима.

Старик взвизгнул и, сжав плечи, чуть поднял голову. По землистому лицу его катились слезы; седая лопата бороды, жалко подпрыгивая, слизывала и бороздила дорожную пыль.

– Не с лихим мы делом, а с челобитною.

Глухим, сдержанным ропотом толпа поддержала его.

На страницу:
2 из 25