
Полная версия
Розмысл царя Иоанна Грозного
– Дескать, покель время не упустили, – посадить бы на стол Володимира Ондреевича, князь Старицкого.
Кровь отхлынула от лица Симеона. Обмякшие подушечки под глазами взбухли черными пузыречками, а на двойном затылке завязался тугой узел жил.
– А ежели проведает про сие от языков великой князь?
Гости задорно причмокнули.
– Ни един худородный про то не ведает. А среди земщины покель нет языков.
Низко свесилась голова Ряполовского. Зябко ежились тучные плечи его, и испуганные глаза робко прятались в тараканьих щелках своих.
Щенятев раздраженно забарабанил пальцами по столу.
– Аль боязно стало, боярин? – Улыбка презрения шевельнула напыженные усы и шмыгнула в бородку.
Симеон кичливо выставил рыхлое брюхо.
– На ляхов не единыжды хаживал. Противу арматы[8] татарской с двумя сороками ратников выходил. Не страха страшатся князья Ряполовские!
Князь Михайло прищурился.
– Не страха, сказываешь? Так не князя ль великого, Иоанна Васильевича?
Мучительное сомнение охватило хозяина. Ему начинало казаться, что гости, которым он всю жизнь доверял, как себе самому, затеяли против него что-то неладное и пытаются нарочито втянуть в разговор о великом князе. Но больше, чем сомнения, терзала мысль действительной возможности заговора. Если бы нужно было, он не задумываясь стал бы лицом к лицу перед Иоанном и без утайки поведал ему все, что накопилось в душе за последние годы, когда великий князь заметно стал уходить от влияния Сильвестра и Адашева и приблизил к себе родичей жены своей Анастасии Романовны. Но тайно замышлять противу Рюриковичей, богом данных князей великих, но при живом государе отдаться другому владыке – было выше его сил.
Гордо запрокинув голову, он раздельно, по слогам, отчеканил:
– Отродясь не бывало у Ряполовских, чтобы израдою[9] душу очернить перед Господом.
Бояре молча поднялись и потянулись за шапками.
Хозяин растерянно засуетился:
– Негоже тако, хлеба-соли нашего не откушавши. Петрович… и ты, Михайло, да ты, сватьюшко Дмитрий…
Гости отвернули головы и решительно шагнули к двери.
– Негоже нам неподобные словеса твои слухом слушати.
– Сватьюшко! Да нешто звяги аз молвлю? Откель ты те непотребные звяги-словеса спонаходил?
И, заградив своей, колышущейся студнем, тушею выход, вцепился в руку Овчинина.
– Не было воли моей гостей окручинить…
Прозоровский зло передернул плечами.
– А кто израдою окстил нашу затею?
– И не окстил, а по-божьи волил размыслить.
Страх, что бояре покинут его, оставят одного среди назревающего спора земщины с великим князем, заставил смириться на время и заглушить в себе возмущение.
– Поразмыслить волил с другами верными. Нешто же тем согрешил?
Овчинин откинул шапку.
– А поразмыслить и пожаловали мы в хоромы твои.
Усевшись удобней, он прислонился спиной к стене и сурово спросил:
– Пораскинь-ко, Афанасьевич, умишком своим: не израда ли Господу Богу стол московской окружить Юрьиными, а на земщину и не зрети?
Прозоровский стукнул изо всех сил кулаком по своей ладони.
– Попамятуете меня! Лиха беда сызначалу! А и опала не за лесами, а и грамоты наши вотчинные скоро не в грамоты будут.
Уставившись немигающими глазами в хозяина, он приложил палец к губам.
– Затем и пожаловали к тебе, чтобы ведать… – рука мотнулась перед лицом, творя меленький крест, – чтобы ведать, волишь ли ты под заступника стола московского и древних обычаев, под Володимира Ондреевича, аль любы тебе Юрьины?
Ряполовский вобрал голову в плечи и отступил, точно спасаясь от занесенного над ним для удара невидимого кулака. Выхода не было. Приходилось или сейчас же порвать с боярами и отдаться на милость ненавистных родичей Анастасии, или войти в заговор и этим, может быть, удержать в своих руках силу и власть земщины, против которых, несомненно, замышлял великий князь.
– Волю! – прогудел он вдруг решительно. – Волю под Старицкого!..
И по очереди трижды, из щеки в щеку поцеловавшись с гостями, хлопнул в ладоши.
На пороге вырос тиун.
– Пир пировать!
Антипка метнулся в сени.
Ожили низенькие хоромы боярские неумолчным шепотом, звоном посуды и окликами боярских стольников. Долгою лентою построились холопи от поварни и погребов до мрачной трапезной. Людишки ловко передавали от одного к другому кувшины, ведра, братины, полные вина, пива и меда. Стольники расставляли по столу ендовы, ковши и мушермы, жадно раскрытыми ртами глотали вкусные запахи дымящихся блюд и покрикивали на задерживавшихся людишек.
Симеон зачерпнул из братины корец двойного вина боярского и подал старшему гостю – Овчинину. Прозоровский и Щенятев сами налили свои кубки.
Хозяин с укором поглядел на гостей.
– Нынче сам всем послужу.
Отодвинув кубки, налил братину и передал ее князьям.
По долгой холопьей стене беспрестанно скользили новые блюда.
– Пейте, потчуйтесь! – усердно кланялся хлебосольный хозяин. От толокна борода его побелела, а по углам губ золотистыми струйками стекал жир.
Симеон то и дело обсасывал усы, размазывал ладонью потное лицо и вытирал пальцы о склеившиеся стоячими сосульками рыжие свои волосы. От недавнего возбуждения он быстро охмелел и раскис. Гости уже не дожидались приглашения, а молча и усердно пили, закусывая пряжеными пирогами с творогом и яйцами на молоке, в масле, и рыбою, изредка подливая вина в овкач Ряполовского.
Низко склонившись перед Щенятевым, Васька держал на весу огромное ведро гречневой каши.
Князь осоловело уставился на холопя.
– Пригож ты, смерд. В пору тебе не в холопях, а в головах стрелецких ходить.
И, пощупав внимательно, как щупают на торгу лошадей, руки, грудь и икры рубленника, похлопал хозяина по плечу.
– Ты бы, Афанасьевич, меня наградил холопем своим.
Князь приподнял голову со стола, залитого вином, подкинулся всем телом от распиравшей его пьяной икоты и промычал что-то нечленораздельное.
Выводков угрюмо уставился в подволоку и, стиснув зубы, молчал.
Стольники убирали посуду и расставляли новые блюда с курником, левашниками, перепечами и орешками тестяными.
– А к зайцу вместно двойного боярского! – загудел неожиданно Ряполовский и сделал усилие, чтобы встать, но, потеряв равновесие, рухнулся на заплеванный пол.
Овчинин, как сват, принял на себя хозяйничанье и поклонился в пояс гостям.
– Аль у нас потрохи под зваром медвяным не солодки?
Прозоровский с омерзением пресытившегося зверя отодвинул от себя звар и припал распаленными губами к братине.
Князь не отставал. Еле держась на ногах, он кланялся в пояс и упрашивал заплетающимся языком:
– Свининки отведали бы. А то бы гуська да блинов. Ей-пра, отведали бы.
Щенятев тыкался в агатовое блюдце, тщетно пытаясь подхватить щелкающими зубами неподдающийся блин.
– Песню бы, что ли, сыграть? – предложил Прозоровский и, с завистью взглянув на всхрапывающего хозяина, улегся подле него. – Пой, играй, друга, песни веселые! – размахивал он руками и удобней устраивался. – Про славу князей русийских пой песни, други!
И в полусне загнусавил что-то тягучее и бессмысленное.
В окно тыкался серенький и чахлый, как голодный кутенок, выброшенный на дождь, мокрый вечер. В светлице боярыни запутавшимся в паутинную вязь золотым жучком трепетно бился огонек сальной свечи.
Из каморки в подклете, что под трапезною боярскою, крадучись, на четвереньках, выползала чья-то робкая тень.
Глава третья
Тихо в светлице. На полу возится с кичным челом сенная девушка. У ног боярыни измятым грибом прилепилась шутиха. Из-под холщовой рубахи выбилась кривая нога, обутая в расписной серый сапог, и голова на тоненькой шее, в пестром, смешном колпачке, беспомощно вихляется надломленной шапочкой мухомора. В лад движениям чуть вздрагивают бубенцы, каждый раз вызывая недоуменный испуг в злых, раскосых глазах.
У стрельчатого оконца боярышня лениво перебирает в золоченом ларце давно приглядевшиеся забавы. Сонно позевывая, она одной рукой крестит рот, другая безучастно поглаживает сердоликового мужичка.
Боярышне скучно и неприветно в постылом полумраке до одури знакомой светлицы. Чтобы разогнать наседающее раздражение, которое, как всегда, разрядится долгими, обессиливающими слезами, она с неожиданною поспешностью принялась передвигать и расставлять по-новому столы и лавки. Но и это не успокаивало. Глухой шум говора и пьяного смеха, долетавший из трапезной, переворачивал вверх дном всю ее душу, порождал непереносимую зависть и ненависть.
– Матушка! – позвала она сдавленно и, щупая воздух широко расставленными руками, точно слепая, пошла бочком от оконца.
Грузная мамка, бывшая кормилица боярышни, неслышно таившаяся до того в темном углу, подскочила к девушке и привычным движением смахнула с ее краснеющих глаз повиснувшие слезинки.
Шутиха потерлась подбородком о горб и тоненько заскулила.
Боярыня очнулась от забытья и истово перекрестилась.
– Не про нас, не про вас, – вся напасть на вас!
И больно ткнула горбунью ногой в бок.
– Не ведаешь, проваленная, что изгореть может нечто, колико воет пес?
Горб шутихи заходил ходуном от скулящего смеха.
– И доподлинно, боярыня-матушка, проваленная. Токмо кручины тут нету твоей: крещеная аз.
Боярыня сурово сдвинула густо накрашенные брови. Дочь схватила ее руку и задышала страстно в лицо.
– Отбывают, должно.
– Кои там еще отбывают?
Но, догадавшись, подошла тотчас же к оконцу.
На крыльце хозяин лобызался с гостями.
Боярыня с нескрываемой злобой следила за обмякшим после пьяного сна мужем. Улучив минуту, сенная девушка оторвалась от кичного чела и с наслаждением потянулась.
Шутиха потрепала ее костлявыми пальцами по щеке и шушукнула на ухо:
– Передохни, горемычная, покель ворониха наша слезой тешиться будет.
С трудом оторвавшись от оконца, боярыня повалилась на лавку и, сквозь всхлипывания, выталкивала:
– Небось и вино солодкое с патокою лакали. И березовец, окаянные, пили. А чтобы нас с Марфенькой гостям показать – николи, видать, не дождаться.
Марфа обняла мать и хлюпнула в набеленную щеку:
– То-то у меня нынче с утра очи свербят. Ужо чуяла – к слезам неминучим.
Шутиха взобралась на лавку и, как сломанными крыльями, замахала искривленными ручонками.
– Ведут!
Боярыня с дочерью наперебой бросились к оконцу. Гнилою корягою стукнулась об пол сброшенная с лавки горбунья.
Осторожно и благоговейно, как драгоценные хрупкие сосуды, полные заморским вином, несли холопи на руках пьяных гостей. Симеон, поддерживаемый за спину тиуном, отвешивал поклон за поклоном.
Наконец, бояр уложили в колымаги. Застоявшиеся кони весело понеслись к едва видным курганам. Людишки, с факелами в руках, бежали за гостями до леса. Изжелта-красными бороденками струились и таяли в мглистой тиши курчавые лохмы огней.
Ряполовский в последний раз ткнулся кулаком в свой сапог и, повиснув на тиуне, тяжело зашаркал в опочивальню.
Боярыня со вздохом присела у крыни[10].
– Ты бы, Марфенька, в постельку легла бы.
Девушка прижалась щекою к липкой от слез и румян материнской щеке.
– Не люб мне сон. Краше с тобой посидеть.
И, выдвинув ящик, нежно провела рукой по шуршащей тафте.
Мамка достала волосник[11]. Боярыня с гордостью примерила его дочери.
– Твой, Марфенька. А бог приведет, будешь боярыней – эвона, добром коликим отделю.
Любовно и сосредоточенно перебирали пальцы вороха шелка, обьяри, тафты и атласа.
– Все тебе, светик мой ласковый.
Увлекаясь, Ряполовская выдвигала ящик за ящиком.
– Не показывала аз тебе допрежь. Тут и летники, и опашни, и телогреи.
Марфа жадно прижимала к груди приданое. Шутиха, стараясь казаться подавленной обилием добра господарского, то и дело всплескивала руками и тоненько повизгивала.
– Херувимчик ты наш, – чмокала он икры боярышни, – ты к волоснику убрус[12] подвяжи.
Вытянувшись на носках, горбунья повязала убрус узлом на раздвоенном подбородке зардевшейся девушки и застыла в немом восхищении.
– Да тебе не в боярышнях, а в царевнах ходить, – вставила мамка и, считая, что выполнила все требующееся от нее, безразлично уставилась в подволоку.
Молочные лучи месяца улыбчато пробрались в светлицу и легли кружевным рушником на желтом полу. По краям рушника странным зверком кралась густая тень от горба шутихи.
Боярыня встрепенулась:
– Эк, полунощницы мы.
И кликнула негромко постельницу.
* * *Тиун неподвижно стоял у низкой двери опочивальни. Боярин сел подле окна, налил корец кислого, как запах бараньей шерсти, кваса и залпом выпил.
Антипка грохнулся на пол.
– Князь-боярину на здравье, а нам, смердам, на утешение.
Симеон тупо прислушался.
– Ты, что ли?
– Аз, господарь мой.
Тиун несмело поддался на брюхе поближе к князю.
– Отказчик на дворе сдожидается.
Ряполовский надоедливо отмахнулся.
– Недосуг мне… Утресь.
Поднявшись с пола, Антипка остановился на пороге.
– Сказываю, утресь!
– Тешата охальничает, господарь мой. Отказчика того со двора погнали.
Ряполовский вскочил и по-бычьи согнул багровую шею.
– Абие[13] ко мне доставить!
Тиун шмыгнул в сени. В заплывших глазах боярина сверкнули звериные искорки. Стиснув до боли зубы, он стал у порога.
Отказчик робко склонился перед ним.
– Не моя вина. Не токмо надо мной – над твоим именем глумится! – Он возмущенно подергал кончик жиденьких усов своих. – Тако и лаял: «Ныне, дескать, страдники не ниже высокородных».
– Не ниже?!
Точно клещи, впились в горло отказчика жирные пальцы боярина.
– Убогой сын боярской, Тешата, не ниже вотчинников Ряполовских?!
– Тако и сказывал, господарь! – прохрипел задыхаясь отказчик: – «Мы хоть и малым володеем, а холопей не продаем. Самим надобны нынче».
Симеон на мгновение разжал пальцы, отступил и, размахнувшись, с плеча, изо всех сил ударил покорно стоявшего перед ним человека.
– Добыть! Доставить!
Тиун бочком подвинулся к боярину.
– Дозволь молвить смерду.
И, коснувшись рукою пола:
– Не в диво нам тех людишек у Тешаты отбить. Токмо бы воля твоя.
– На коней! – топал исступленно ногами князь, не слушая Антипку.
– Абие оседлаем. Токмо дозволь молвь додержать.
Широко раздув ноздри, Ряполовский надвинулся на тиуна.
– Не по дыбе ль соскучился?
– От твоей милости, князь, и дыба мне, смерду, великая честь!
Льстивый голос холопя смягчил боярский гнев.
Симеон присел на лавку и, уже почти спокойно, кивнул:
– Сказывай.
– Не смирится Тешата. С тяжбой пойдет на тебя. То ли дело – подьячего, Ивняка Федьку, кликнуть. Умелец подьячий наш ссудные кабалы пером наводить.
Хитрая усмешка порхнула на одутловатом лице Симеона, оживив сморщенные подушечки под глазами. В багровых прожилках нос шумно обнюхал воздух, точно учуяв неожиданную добычу.
– А и горазд ты на потварь, смерд.
– Не потварь, князь, а, коли пером настряпано будет, истинной правдой опрокинется.
И, не дожидаясь разрешения, побежал за подьячим.
Федька спал, когда к нему в избу ворвался Антипка.
– К боярину! – услышал он сквозь сон и обомлел от жестоких предчувствий.
Узнав по дороге, зачем его звали, подьячий облегченно вздохнул и сразу проникся сознанием своей силы.
В опочивальню он вошел неторопливым и уверенным шагом.
Ряполовский не ответил на его поклон и только промычал что-то под нос.
Федька закатил бегающие глаза, деловито уставился в подволоку и размашисто перекрестился.
– Стряпать ту запись, боярин?
– На то и доставлен ты.
Подьячий чинно достал из болтавшегося на животе холщового мешочка бумагу, фляжку с чернилами и благоговейно, двумя пальцами вынул из-за оттопыренного уха новенькое гусиное перо.
– А не будет ли лиха? – полушепотом спросил князь, почувствовав вдруг, как что-то опасливо заныло в груди.
– В те поры казни, господарь.
Ивняк лихо тряхнул остренькой своей головой и накрутил на палец ржавую паклю бородки.
– Не бывало такого, чтоб Федькины грамоты без толку в приказах гуляли.
– Пиши.
– Колико, князь-боярин, долгу на нем у тебя?
Ряполовский хихикнул и махнул рукой.
– Коли умелец ты, сам умишком и пораскинь. Токмо бы ему, смерду, не приведи господь, расчесться не можно бы!
Подьячий почесал пером переносицу и лукаво мигнул.
– Пятьсот, выходит.
– Пиши.
Расправив усы и откашлявшись, Ивняк запыхтел над бумагою.
Окончив, он вытер рукавом со лба пот и торжественно прочитал:
Се аз, сын боярский, Тешата, занял есмы у князь-боярина Симеона Афанасьевича Ряполовского пятьсот рублев денег московских ходячих от Успения дня до Аграфены купальщицы, без росту. А полягут денги по сроце, и мне ему давати рост по расчету, как ходит в людех, на пять шестой. А на то послуси Антип, Тихонов сын, да Егорий, Васильев сын. А кабалу писал подьячей Федька Ивняк.
Князь выправил колышущуюся, как вымя у тучной коровы, грудь и кулаком погрозился в оконце.
– Ужотко попамятует, каково не ниже сести вотчинников высокородных!
Он спрятал кабалу в подголовник и указал людишкам глазами на дверь.
Федька маслено улыбнулся.
– Пригода приключилась какая со мной, осударь!
– А нутко?
– Был боров у меня, яко дубок, да, видно, лихое око попортило того борова.
Симеон неодобрительно крякнул.
– Экой ты жаднющий, Федька!
И, с милостивой улыбкой, перевел взгляд на тиуна.
– Жалую подьячего боровом да ендовой вина двойного.
Отказчик и Ивняк, отвесив по земному поклону, ушли.
Тиун сложил молитвенно на груди руки и задержался у двери.
– Дозволь молвить смерду.
– Ну, чего неугомон тебя в полунощь взял?
– Воля твоя, господарь, а токмо не можно мне утаить.
Мохнатыми гусеницами собрались брови боярина.
– Сказывай.
– Како милость была твоя, неусыпно око держу аз за боярыней-матушкой.
– Не мешкай, Антипка, покель бороденкою володеешь!
– Перед истинным, князь… Глазела… Очей не сводила с гостей твоих… А допрежь того, чтоб приглянуться, колику силу белил извела – и не счесть. – Он огорченно вздохнул и свесил голову на плечо. – И еще тебя в слезах поносила.
Ряполовский раздул пузырем щеки и выдохнул в лицо тиуну:
– Доставить! Принарядить и немедля доставить!
* * *Трясущимися руками обряжала постельница перепуганную боярыню. Тиун поджидал в сенях. Когда скрипнула дверь и на пороге показалась Ряполовская, он поклонился ей в пояс.
Постельница смахнула гусиным крылышком пыль с широкого красного опашня господарыни и оправила пышные, свисающие до земли, рукава.
– Сказывал боярин – принарядилась бы ты, матушка.
Постельница пожала плечами.
– Чать, очи-то глазеют твои?
И, точно расхваливая перед недоверчивым покупателем свой товар, чмокающе обошла вокруг закручинившейся женщины.
– Опашень и ко Христову дню не соромно казать: эвона, два череда пуговиц из чистого золота да серебра чеканного. Да и под воротом нешто худ другой ворот? Поди, половину спины покрывает. А шлык на головушке – поищи-ка рубинов таких! Про шапку земскую уж и не сказываю. Парча золотая то, да и жемчуг с бирюзою – како те слезы у боярышень перед венцом.
Покачивая двумя золотыми райскими яблочками серег, боярыня медленно поплыла по полутемным сеням. У двери опочивальни она больно стиснула пальцами грудь и разжала накрашенные губы.
– Господи Исусе Христе, помилуй нас!
– Аминь! – пчелиным жужжанием донеслось в ответ.
Боярыня шагнула через порог и, чувствуя, как подкашиваются похолодевшие ноги, ухватилась за плечо тиуна.
– Садись, Пелагеюшка!
Она поклонилась низко, но не смела сесть.
Оскалив белесые десны, Симеон подавил по привычке двумя пальцами нос и взъерошил бороду.
– А не слыхивала ль ты, Пелагеюшка, от людей, что негоже боярыням на чужих мужьев зариться?
Женщина вздрогнула и попыталась что-то сказать, но только покрутила головой и прихлебывающе вздохнула.
– Нынче поглазеешь, а тамо и до сговора с потваренной бабою[14] недалече.
– Помилуй! Не грешна аз!
Симеон стукнул по столу кулаком.
– Все-то вы одной думкою бабьей живы.
И бросил жестко тиуну:
– Готовь!
Антипка бережно снял с боярыни опашень, летник и земскую ферязь. Остальные одежды сорвал сам боярин и, когда нагая женщина в жутком стыде закрыла руками лицо, бросил ее на лавку.
– Вяжи!
Долго и размеренно хлестал Симеон плетью, скрученной из верблюжьих жил, по изодранной спине жены. Она ни единым движением не выказывала боли и сопротивления, только зубы глубоко вонзились в угол крашеной лавки и ногти отчаянно скребли трухлявое дерево.
Наконец, болезненно хватаясь за поясницу, князь повесил на гвоздь окровавленную плеть и развязал веревки, крепко обмотавшие руки и ноги жены.
Тиун, накинув на боярыню ферязь, вывел ее из опочивальни.
У двери Ряполовская, теряя сознание от невыносимой боли и бессильного гнева, задержалась на мгновение и трижды поклонилась.
– Спаси тебя бог, владыка мой, за то, что не оставляешь меня заботой своей.
– Дай бог тебе в разумение, заботушка моя, женушка! – нежно прогудел князь и подставил жене для поцелуя потную руку свою.
Уже светало, когда Симеон приготовился спать.
Девка придвинула лавку к лавке, расклала пуховики. В изголовье набухла пышная горка из трех подушек.
Покрыв постель шелковой простыней и стеганым одеялом с красными гривами[15] и собольими спинками, девка раздела боярина и без слов шмыгнула под одеяло.
Князь лениво перекрестился. Усталый взгляд его остановился на образах.
– Соромно! – сокрушенно буркнул он в бороду и снова перекрестился.
– Ты мне, господарь?
– Нешто ты разумеешь, сука бесстыжая!
Он суетливо поднялся, снял с себя крест, занавесил киот и, успокоенный, полез в постель.
– Тако вот… Не соромно перед истинным, – широко ухмыльнулся он, облапывая покорную девку.
Глава четвертая
Вечерами медленно поправлявшаяся Клаша с трудом выползала из сарая на двор и нетерпеливо дожидалась возвращения Васьки.
Похлебав пустой похлебки, Выводков забирал свою долю лепешки, луковицы и чеснока и выходил на крылечко.
– Сумерничаешь?
Она отводила взор и, стараясь скрыть волнение, приглашала его побыть подле нее.
Холоп протягивал застенчиво луковицу и лепешку.
– Откушай маненько.
В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щеках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.
– Сам бы откушал.
Но Васька строго настаивал на своем и насильно совал лепешку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.
– Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.
И прибавлял мечтательно:
– Молочка бы тебе да говядинки.
Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый, прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.
Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к ее плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы ее тела.
Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.
С каждым днем уменьшался вес лепешки. В черное тесто все больше подсыпалось толченой серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.
Лишь у немногих холопей оставался еще малый запас мороженой редьки.
На Крестопоклонной боярин в последний раз отпустил людишкам недельный прокорм и наказал больше не тревожить его просьбами о хлебных ссудах.
Пришлось нести в заклад все, что было в клети, на немногочисленные дворы крестьянские, пользовавшиеся особенными милостями Ряполовского.
В каждой губе были свои счастливцы: и дьяки, и князья усердно поддерживали небольшую группу крестьян и пеклись об их благосостоянии.
Так обрастали вотчины преданными людишками, представлявшими собой род крепостной стены, которая, при случае, должна была служить боярам защитой от неспокойных холопей.
В канун Миколина дня, после работы, людишки упали спекулатарю в ноги.
Спекулатарь хлестнул бичом по спине выползшего наперед Онисима.
Старик взвизгнул и, сжав плечи, чуть поднял голову. По землистому лицу его катились слезы; седая лопата бороды, жалко подпрыгивая, слизывала и бороздила дорожную пыль.
– Не с лихим мы делом, а с челобитною.
Глухим, сдержанным ропотом толпа поддержала его.