
Полная версия
Розмысл царя Иоанна Грозного
– К Новагороду бы добраться! – подумал вслух Иоанн.
Вяземский недоумевающе причмокнул.
– Повели, государь, и от того Новагорода не останется и камня на камне.
Царь зло отмахнулся:
– Не срок! Перво-наперво Литву одолеть да Ливонию вотчиной своей сотворить.
Он больно потер пальцами лоб и задумался. Затаив дыхание, перед ним склонились советники.
– Ведом ли вам гость торговой новагородской, Собакин?
– Могутный изо всех торговых гостей! – в один голос ответили Вяземский и Борис.
Иоанн зачертил посохом по каменным плитам пола.
– А что, ежели… – И, вскочив с неожиданной резвостью, прищелкнул весело пальцами. – Волю показать милость тому Собакину! Волю приять венец с дочерью его, Марфой Собакиной!
* * *Дьяки, подьячие, старосты и служилые по прибору, стрельцы, казаки и пушкари с утра до ночи вещали на площадях:
– Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславной Марфою!
Неумолчно ухали колокола.
Но перезвоны и благовествования не оживляли столицы и ни в ком не будили ни радости ни умиления.
Лютый мор, разгуливавший до того по стране, перекинулся наконец и на Москву. На окраинах он заразил уже воздух своим зловонным дыханием. С каждым днем все реже показывались люди на улицах, так как по приказу объезжего головы, всякого заболевшего немедленно отправляли в Разбойный приказ и там зарывали живьем в заготовленные заранее ямы.
Только блаженные продолжали по-прежнему смело расхаживать по городу и вести ожесточенные споры между собой и с опричниной.
– Горе вам, фарисеи! Разверзлась ныне вся преисподняя! Грядет час, егда взыщет Господь сто краты за души умученных!
– Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславною Марфою! – заглушали блаженных царевы людишки.
– Третий брак – не в брак перед Господом! – надрывались смелые обличители.
С окраин мор перекинулся на избы торговых людей.
В городе появились усиленные отряды ратников и стрельцов. Сам Малюта дважды в день проверял рогатки и станы.
Но смерть, прорвавшись в город, вселила жуткую отвагу в живых. Отчаявшиеся люди, чуя неминуемую гибель, потеряли страх к соглядатаям и пищалям. Понемногу развязывались языки. Вначале неуверенный, ропот крепчал и ширился.
Позднею ночью, укутанный до глаз в медвежью шубу, из Кремля вышел Большой Колпак. Останавливавшим его дозорным он неохотно протягивал цедулу, скрепленную царевой печатью, и торопливо шел дальше.
В лесу блаженный сбросил шубу, завалил ее хворостом и немощно развалился на заиндевелой листве.
Вериги резали старческое тело, вызывая тупую боль. От стужи кожа на спине собралась гусиными бугорочками, и посинел, как у удавленника, затылок. Изредка Колпак соблазнительно поглядывал на хворост, под которым лежала шуба, но каждый раз гнал от себя искушение.
– Господи, не попусти! Защити, Володычица Пресвятая! – со страхом шептали губы, а непослушный взгляд тянулся настойчиво к хворосту.
Большой Колпак поднялся и ушел далеко в чащу. Он решил лучше замерзнуть, чем нарушить без нужды государственной свой обет и облачиться в одежды.
За долгие годы ни один человек не видел старика одетым. До глубокой осени расхаживал блаженный нагим, а к зиме уходил в свою одинокую келью-пещеру и там оставался до первой оттепели, пребывая в молитве и суровом посте.
Облюбовав берлогу, Колпак, кряхтя, забрался в нее и стал на колени.
Сквозь колючую шапку деревьев на него глядели изодранные лохмотья черного неба. Зябкий ветер, точно резвясь, трепал его сивую бороду и щедро серебрил ее инеем.
– Не для себя, Господи! Не для себя! – стукнул себя старик в грудь кулаком. – Не для себя! Не вмени же во грех нарушенное обетованье мое. Ради для помазанника твоего облачился аз в грешные одежды земли, презрев одежды светлые духа. Благослови, Господи Боже мой, меня на служение царю моему! И укрепи державу и силу и славу раба твоего Иоанна.
Так, в молитве, он незаметно забылся неспокойным, старческим сном…
Еще не брезжил рассвет, а блаженный уже был на торгу. Едва пригнувшись и вытянув шею, точно готовый нырнуть, стоял он средь площади.
Сходился народ, с любопытством следил за старцем, но никто не смел поклониться ему или испросить благословения, чтобы не нарушить святости единения блаженного с небом.
Вдруг Колпак вздрогнул и быстро, по-молодому, опустился на колени. Стаей вспугнутых черных птиц в воздухе взметнулись шапки и картузы, сорванные суеверной толпой с голов.
– Чада мои! – любовно собрал губы блаженный. – Мор-то… черная смерть: она, братие, всему причиною…
И почти бессвязным лепетом:
– Смерть та черная… басурмен черный-черный… а зверь, яко в Апокалипсисе. И рог – Вельзевулова опашь.
Толпа ничего не понимала.
– Вразуми, отец праведной. По грехом нашим не дано нам понять глаголов твоих.
Блаженный громко высморкался, вытер руку о бороду и с отеческим состраданием поглядел на людишек.
– Зверь-то от хана, от персюка, Тахмаси, в гостинец погибельной царю доставлен. Слон-от зверь из Апокалипсиса. А черный басурмен через зверя нагоняет смерть на православных.
Не успела толпа разобраться в словах юродивого, как вдруг в разных концах торга вспыхнули гневные крики:
– Секи! Секи их, нечистых!
Точно огонь, поднесенный к зелейной казне, слова эти оглушительным взрывом отозвались в сердцах людей.
– Секи их! Секи!
Слуги Грязного ринулись к улице, где жили араб со слоном. За ними всесокрушающей лавиной неслась нашедшая выход гневу и возмущению, одураченная толпа.
Араба застали на молитве.
– Секи!
В воздухе замелькали клочья одежды и окровавленные куски человечьего мяса.
К слону никто не решался ворваться первым. Но зверь сам пошел навстречу погибели. Когда истерзанного хозяина его зарыли, он разобрал хоботом деревянную стену и пошел на могилу.
Дождь стрел уложил его на месте.
* * *Перед венцом Собакин пятью колымагами доставил на особный двор добро, отданное за дочерью.
Иоанн сам принимал короба и поверял содержимое их. Жадно склонившись над дарами, он вздрагивающими пальцами ощупывал и взвешивал на ладони каждый слиток золота и каждый камень.
Важно подбоченясь, в стороне стоял отец невесты.
– Ты жемчуг к вые прикинь, государь! – хвастливо бросал время от времени торговый гость. – От шведов сдобыл, по особному уговору. А алмазы – не каменья, а Ерусалим-дорога в ночи!
Грозный сдерживал восхищение и хмурил лоб.
– Обетовал ты серебра контарь да денег московских мушерму.
– А что новагородской торговой гость обетовал, тому и быть, государь!
Собакин мигнул. Холопи с трудом внесли последний короб.
Не в силах сдержаться, царь по-ребячьи прищелкнул языком и распустил в радостную улыбку лицо.
В тот же день, едва живая от страха, шла под венец Марфа Собакина, третья жена Иоанна.
В новом кафтане, с головы до ног увешенный бисером, жемчугом, алмазами и сверкающими побрякушками, за отцом вышагивал Федор.
Дальше, в третьем ряду, понуро двигался Иван-царевич.
– А что? Кто тысяцкой при отце?! – неожиданно поворачивался к брату Федор, дразнил его языком и ловил руку отца. – Больши аз ныне Ивашеньки? А?
Грозный не зло кривил губы:
– Больши… Токмо не гомони.
Однако царевич не успокаивался и тянул Катырева за рукав:
– Зришь Ивашеньку? Он в третьем ряде, а аз тут же, за батюшкой!
Боярин искоса поглядывал на Ивана-царевича и, чтобы не навлечь на себя его гнев, нарочито вслух говорил:
– Царевичу не можно ныне в посаженных ходить… Царевич сам ныне жених.
Щеки Федора до отказа раздувались от распиравшей его гордости.
* * *Неделю праздновал Иоанн свою свадьбу.
По ночам опричники жгли на улицах смоляные костры, тешились пальбой из пищалей и пушек и непробудно пили.
Все московские простолюдины были оделены просяными лепешками и ковшом вина.
Стрельцы, пушкари и подьячие ревели до одури на всех перекрестках:
– Веселися, Русия! Ныне сочетался царь браком с преславною Марфою!
А царица, едва приходил сумрак ночи, билась в жгучих слезах перед киотами:
– Избави, Пречистая, от хмельного царя! Избави от доли Темрюковны и великого множества иных загубленных душ! Избави! Избави! Избави!
* * *К концу недели прискакал с Камы князь Петр Шуйский.
Грозному не понравился предложенный князем план города Лаишева.
– Не тако ставил крепость на Свияге Василий. Надобно, чтобы тот город нагайцам, яко лисице силок.
И подумав:
– Спошлю с тобой того Ваську. Сробит он город, тогда мы сызнов его в железы обрядим. Тако и будет до конца его дней. Робить на воле, а отсиживаться в подземелье.
Розмысл спокойно выслушал от Скуратова цареву волю и твердо, тоном, не допускающим возражения, объявил:
– Не будет. Того не будет. Краше конец живота, нежели глазеть на великие скорби холопьи.
Малюта оторопел.
– Не будет?! – захлебнулся он и ударил Выводкова кулаком по лицу.
– А не будет! Убей, а не будет!
Василию дали одну ночь на размышление.
– Ослушаешься – живым в землю зароем, – пригрозил Скуратов и приказал стрельцам рыть могилу у ног прикованного к стене узника.
Утром в темницу пришли Вяземский и Алексей Басманов.
На пороге остановился поп с крестом и дарами.
– Надумал! – не дожидаясь вопроса, буркнул Василий. – Токмо не поглазев, не ведаю, како творить град на той земле.
* * *Окруженный сильным отрядом, Выводков поскакал с Петром Шуйским на Каму.
Прибыв на место, он принялся за изучение края.
Ратники, по строгому приказу Малюты, не спускали с розмысла глаз.
Но по всему было видно, что Василий не помышлял о побеге. Любимая работа захватила его целиком. Шуйский, с нескрываемой завистью, рассматривал груды затейливых набросков и в то же время не мог побороть в себе восхищения перед умельством смерда.
Проходили дни. Выводков все чаще отлучался то к ближним холмам, то к необъятной степи, густо заросшей травой, то к непрохожему лесу.
Дозорные понемногу привыкли к его отлучкам.
В одно утро розмысл заявил, что должен осмотреть дальний курган и сам потребовал в помощь себе стрельца.
Нагрузившись шестами и веревками для обмера, Василий, весело болтая со своим спутником, пошел в сторону степи…
Уже давно скрылось солнце, и степь заволокло студнем тумана, в мреющем небе засуетились уже золотистые пчелы, и незримый кашевар вытащил из-под спуда ярко начищенную кастрюлю, доверху полную мглистым, тягучим медом, а Выводков не возвращался.
Всполошившийся Шуйский погнал на розыски ратников.
Поздней ночью нашли связанного по рукам и ногам стрельца.
Отряд рассыпался по лесным трущобам и степи.
Но розмысл бесследно исчез.
Часть третья
Глава первая
Ветерок монотонной песенкой баюкает лениво перекатывающиеся зеленые волны и чуть колышет в дальних краях прозрачную ткань небосвода.
За высокой, в рост человека, травой почти не видно Василия. Лишь свистящий писк мыши, невзначай подвернувшейся под пяту, да пугливый взлет птицы выдают присутствие незваного гостя.
Выводков не разбирает дороги, идет куда несут ноги. Еще в первые дни, когда повстречавшиеся с ним чумаки предупредили, что поволжские дороги заняты татарвой, он резко свернул на полудень и пошел наугад.
«Не едина ли стать куда итти, – думалось, как когда-то давно, в былые годы. – Всюду на земле много простора, а жить одинокому негде».
А знойная степь не убывала. Прозрачный шатер небосвода точно тешился над бродягой: то казался он до осязания близким, то вдруг вновь широко раздавался, то уходил куда-то, волоча за собой ввысь вздыбившуюся, непослушную землю.
В одну из ночей, устроившись на ночлег, Василий услышал подле себя какие-то шорохи. Он привстал на колено и выхватил из-за пояса нож.
«Почудилось, – успокоенно отбилось в мозгу. – То трава гомонит».
И снова лег, сладко зажмурившись.
Шорох усиливался.
«Чтo за притча такая? Кому тут бродить?»
Кто-то, несомненно, подкрадывался. Вскоре можно было различить человеческое дыхание.
– Кого бог даровал? – сердито крикнул Василий и зажал в руке нож.
В то же мгновение перед Выводковым выросла огромная тень.
– А били нам тарпаны[56] да волки челом на ту пригоду, что в вотчине моей объявился чужой человек.
Тень отставила длинные плети рук и, колыхнувшись, неслышно, шлепнулась на траву.
– Далече, милок?
Выводков лег на спину и уставился в небо.
Тень недовольно причмокнула:
– И народ же нынче пошел! Шатаются по чужим вотчинам и хоть бы тебе поклонились хозяину!
И с дружеской улыбкой:
– Небось во время оно и кликали тебя по имени как-никак?
Выводков поудобнее улегся, положил руку под голову и прицыкивающе сплюнул.
– Кликали Васькой, да поустали. А ныне беглым висельником величают.
Сосед широко раскинул ноги и залился счастливым смешком.
– Тезки, выходит, все мои гостки! С тоей же и мы перекладинки спрыгнумши!
Он собрался еще что-то сказать, но неожиданно схватился за грудь и забился в клокочущем кашле.
– В-в-водицы! – уловил Василий с трудом.
Зубы незнакомца беспомощно стучались о железное горлышко фляги: вода проливалась на сбившуюся куделью бородку, и скользкими мокрицами бежали капельки по груди, вызывая брезгливую дрожь во всем теле.
Стихнув немного, сосед приподнялся.
– Кашель-то свой – не боярской.
Выводков не понял.
– Свои же донцы окулачили.
Он снова повеселел.
– По-нашему, по-донскому, кличут меня, милок, Харцызом. А харцыз есть слово преважное – вор. Эвона, кой тебе именитый гость подвернулся!
Легким движением плеч Василий придвинулся ближе к Харцызу.
– А у нас в Московии воров не кулачат, а с головушкой разлучают.
Донец поддакнул убежденно:
– И наше казачество не помилует, коли в другойцы попадешься. Да и како инако с теми харцызами? – Разгладив не без важности усы, он хвастливо причмокнул. – Токмо, кой в ногах умишко держит, – тому и с головушкой разлуки нету.
И, приставив к губам кулак, промычал:
– Сбег аз, милок, из-под самой под той секиры. Эвона, а?
От долгой ходьбы сладко млели и отдыхали ноги Василия. Баюкающая песенка ветерка навевала тихий, уютный сон. Чья-то теплая рука нежно смежала глаза. Далеким мирным журчанием ручейка касались слуха негромкие слова соседа. Пряное дыхание трав вливалось в душу целительной свежестью. Чуть вздымалась, истомно потягиваясь, земля.
– Спишь? – прислушался Харцыз и сам уютнее устроился, подложив под щеку обе ладони. – Спи, милок, спи, покель не проспал умишка в ногах.
Шепот стихал, переходил незаметно в сочный, запойный храп.
В небе из конца в конец ложилась Ерусалим-дорога.
Утром первым проснулся Василий, с недоумением оглядел соседа, но тотчас же припомнил вчерашнюю встречу.
Харцыз лежал навзничь, раскинув тонкие плети рук, и храпел. По исполосованной груди беспокойно сновали заблудившиеся красные муравьи. На перебитом носу, точно у обнюхивающего воздух паучка, чуть шевелились рыжие волоски бородавки. От виска до брови ползла глубокая борозда свежего шрама.
– Добро молодца попотчевали, – не удержался и вслух подумал Василий.
Харцыз приоткрыл один глаз (на месте другого серела глубокая впадина).
– Аль Богу молишься?
И поднялся.
– В кисете – синь сарафан, а в сарафане – сам крымский хан. Вона, а? Помолись-ко по-нашему.
Умывшись пучком росистой травы, бродяги молча переглянулись.
– Хлебца бы отведать, – облизнулся Выводков.
– А пожалуем к запорожцам, будут и хлеб и горилка.
При упоминании о запорожцах у Василия, впервые за долгие дни, пробудилось желание узнать, куда он идет.
– Нешто мы в Запорожье?
Харцыз передразнил его:
– Нешто! У, семиребрый! А то ж куда? Известно, к Днепру шагаем.
Срывая на ходу полевой чеснок и жадно набивая им рты, они двинулись в путь.
Харцыз ни на мгновение не умолкал. Он рассказывал про Дон, про молодецкие набеги, про казачью привольную жизнь.
За несколько часов бродяги подружились так, как будто были знакомы долгие годы, а к вечеру они целовали друг другу крест на том, что побратались навек.
Перед тем как устроиться на ночлег, Харцыз припал вдруг ухом к земле.
– Тарпан! – шепнул он и с наслаждением подернул остаточком носа.
Вскоре и Выводков услышал мягкий топот копыт.
Нетерпеливо перекинув со спины на впалый живот котомку, Харцыз достал капкан.
Топот приближался. Тишина Дикого поля пробуждалась фыркающим и злобным ржанием.
– Учуял, ляший, кадык тебе в глотку! – выругался Харцыз и притаился в траве.
Из-за зеленой стены высунулась толстая голова тарпана. Опущенные остро уши слегка приподнялись и насторожились.
Выводков сделал движение, чтобы броситься с капканом вперед, но тут же почувствовал такую страшную боль в затылке, что едва не лишился сознания.
Глаз товарища с ненавистью впился в его лицо. В неслышной брани чуть подпрыгивали судорожно сомкнутые губы.
– Пусти! – шепнул Василий и тряхнул головой, тщетно стараясь освободиться от впившихся клещами в его затылок пальцев.
– А ни духом единым не объявляйся, – скорее понял он, чем услышал предупреждение.
Огненный взгляд тарпана пронизывал толщу травы. Как у рассерженного тигра, медленно колебался, змеино изгибаясь, короткий хвост. Курчавая грива дыбилась, собираясь жестким гребнем.
Василий восхищенно уставился на коня.
– Эх бы такого конька да содеять на воротах двора особного.
– Цыц, семиребрый!
Отдаленный шум надвигался все ближе. Казалось, будто тысячи челюстей впились в землю и ожесточенно рвут ее в клочья.
«А не уйти ли? – опомнился розмысл. – Не раздавили бы, проваленные!»
И с ужасом протер глаза.
– Харцыз! Эй, где ты, Харцыз?!
Не найдя товарища, он решительно повернулся, чтобы пуститься наутек от приближающегося табуна, как вдруг его оглушил пронзительный свист.
– Реви лешим! Лешим реви, окаянный! – взметнулся хрип Харцыза и снова сменился пронзительным свистом.
Перепуганный табун рванулся назад. Ухватившись изо всех сил за конец капкана, былинкой несся по полю Харцыз. Шею тарпана туго перехватила петля. Но конь не сдавался и, задыхаясь, бешено мчался вдогон за скрывшимся табуном. Василий на лету вцепился в товарища.
Обессиленный конь на полном ходу рухнул на бок. Густые клубы белого пара непроницаемым покровом окутали его брюхо. Изо рта ключом била тягучая пена.
Охотники поднялись в кровь истерзанные и еле живые.
Однако, несмотря на страшную боль, пальцы мертвой хваткой держали конец капкана.
– Добро? – подмигнул отдышавшийся немного Харцыз.
И прищурив хвастливо единственный глаз:
– Так то ж никакая скотина от меня не уйдет! Не зря же Харцызом меня величают! Эвона, а?
С того дня по-новому пошла жизнь бродяг. Все их помыслы, и любовь, и заботы были перенесены без остатка на изловленного коня.
Василий бегал вокруг полонянника, по-отечески заглядывал в налитые кровью глаза, придумывал для него самые нежные слова и прозвища и прилагал все умение свое, чтобы приручить дикаря.
Тарпан долго спорил с людьми, но понемногу начал сдаваться и проявлять признаки послушания.
Харцыз, умильно следивший за стараниями товарища, как-то великодушно ему объявил:
– За братство за наше жалую тебя своей долей того тарпана. Володей им в полном самодержавстве.
И с хитрой улыбочкой:
– Токмо доглядай за коньком своим в оба. А проморгаешь, ей-богу ж, уворую его. Бо не можно мне без того, чтоб на чужое добро не позариться. Эвона, а?
* * *Приближалась осень. Розмысл принялся за устройство землянки. В яме было два хода: один – открытый, другой, еле видный, брал начало далеко в стороне. Тут же в землянке было и стойло тарпана.
Харцыз занялся охотой: ставил западни на зайцев, лисиц и волков, свежевал добычу и густо посыпал ее солью, добытой у чумаков. Запасы бережно складывались в выложенный дерном погребок.
Темными вечерами, когда нечего было делать, товарищи раскладывали в землянке костер и до поздней ночи вели тихие, дружеские беседы о былой своей жизни.
Каждый раз перед сном Харцыз удивленно повторял одно и то же:
– Покажи милость, Васька, обскажи ты мне – Харцыз аз аль не Харцыз?
И, обнимая друга, тыкался остаточком носа в лицо (волоски бородавки неприятно щекотали кожу и раздражали).
– Кой аз к ляху Харцыз, коли досель тарпана того не уворовал!
Выводков мягко отстранялся и, против желания, брезгливо вытирал ладонью щеку.
– Нешто кто ворует свое? Тарпану-то и ты хозяин!
Но Харцыз хмурил пыльные полоски бровей.
– Подменили Харцыза! Не признаешь Харцыза!
Он воодушевлялся и гордо таращил глаз.
– Бывало, коль нету добычи, родную епанчу свою лямзил и был таков! Ищи ветра в поле! А ныне… да что и сказывать! Подменили доброго молодца!
Как-то Харцыз ушел проверить силки и не вернулся. Изо дня в день скакал Выводков на тарпане по дикому полю, разыскивая товарища.
Близилась глубокая осень. Небо обвисло, собралось бурыми складками и беспрестанно низвергало на землю хлещущие потоки дождя. Промозглый ветер упрямо пробирался сквозь щели в землянку, набрасывался на испуганно припавший к земле костер, жестоко раздирал и гасил огонь и воюще шарил по иззябшему телу Василия.
На Выводкова все чаще нападала тоска одиночества, – тянуло к людям, к говору человеческому.
В минуты отчаяния он решительно складывал свою котомку и собирался навсегда покинуть землянку.
Но темна и необъятна была могила дикого поля, и некуда было уйти от нее, не рискуя набрести на становище татарской орды или погибнуть под зубами волчьей стаи.
– Нету дороженьки нам, – безнадежно вздыхал розмысл и склонялся к морде пригорюнившегося тарпана.
Конь чуть слышно пофыркивал, точно выражал сочувствие, шершавым языком полизывал жесткую бороду хозяина и рыл копытами землю.
– Тако вот, конечек мой! Сызнов бобыли мы с тобой!
Вглядываясь в сырую, нависшую мглу, Василий кривил губы в жуткую усмешку, подобно человеку, покончившему всякие расчеты с жизнью.
– Доли холопьей искал. А доля-то вся в земле засталась!
Неожиданно вытягивалось и стыло лицо, жилы на руках напрягались тугими канатами, и пальцы сами собой собирались в железный кулак.
– Волю бы мне! Распотешиться таким бы пожаром, чтобы вся Русия полымем заходила!
Грозные выкрики горячили тарпана, и он, всхрапывая, бросался к выходу и бил исступленно копытами в дверь. А в поле скулил по-прежнему ветер, хлюпающе бежал куда-то по невидным лужам, путался в мокрых зарослях и, отчаявшись выбраться на дорогу, злобно лаял в низко нависшее небо.
Измученный Выводков ложился ближе к огню и забывался в тяжелом полубреду.
В одну из таких ночей бродяга пробудился от необычного шума, доносившегося из-за двери.
– Тпрр, гирей некрещеный! – услышал он рассерженный окрик.
В то же мгновение в землянку ввалился Харцыз.
– Встречай гостя, милок!
И застыл в могучих объятиях товарища.
Когда Выводков пришел немного в себя, Харцыз принялся разгружать колымагу, наполовину завалил землянку тюками и вытащил из одного узла две расшитые золотом шубы.
Розмысл удивленно вытаращил глаза.
– Аль у бояр побывал?
– К Гирею хаживал в гости.
За едой, приукрашивая и привирая, Харцыз подробно рассказывал, как он, истосковавшись по чужому добру, ушел искать счастья и как удалось ему обворовать татар, возвращавшихся с набега в свой юрт.
Перед сном донец вспомнил о коне, впряженном в арбу:
– Гирейку-то покорми! Ячмень вон в том углу.
Василий бросился к кулю и, позабыв о просьбе товарища, высыпал все зерно перед тарпаном.
Харцыз недовольно покрутил головой:
– Ладно же! Не покормишь некрещеного моего – не обессудь: весь ячмень у тарпана сворую. Вот, ей-богу тебе! Эвона, а?
Глава вторая
С первыми вешними днями Выводков и Харцыз покинули землянку, оставив в ней кафтаны и шубы боярские, и ушли берегом Ингула в сторону Запорожья.
Точно опара, сдобренная благоуханными снадобьями, на глазах весело поднималась пышная зелень Дикого поля. Откуда-то, с полуденной стороны, говорливыми тучами плыли в поднебесье обильные вереницы птиц. Не раз меткая стрела Василия резала голубые просторы и змеей падала к ногам, неся с собой истекающую кровью добычу. По ночам бродяги садились на коней и скакали на разведку к дальним дорогам. Но нигде не было признаков близости человека. За месяц пути не слышно было ни конского топота, ни скрипа колес. Лишь пригревшийся ветерок пел свою бесконечную песенку, да кое-когда выло и стонало зверье в борьбе друг с другом.
Василий не имел никакого представления о дороге. Харцыз же ухмылялся хвастливо и уверенно шел вперед.