
Полная версия
Чапаев
Наконец попадается встречный.
– Товарищ, где здесь Совет?
– Там вон, за оврагом… – показал он в другую сторону.
Повернули, приехали. Огромнейшее здание, похожее на сарай, старое, глухое, дикое, да и в месте совершенно диком – за оврагом, на отлете села, так и видно, что в забросе… Стучали-стучали, насилу отперли. Выходит дряхлейший глухой старикашка.
– Чего, – говорит, – надо, соколики?
– Где дежурный? – сердито спрашивает Чапаев.
– А нету никого… по домам все, тут днем только ходют… Нету никого…
– Позвать немедленно председателя…
Федор в таких случаях никогда не протестовал против настойчивости и даже резкости обращения: по тем временам особой вежливостью мало чего можно было добиться. Иной раз видят, что мямля человек, так его и метят затереть, забить, не дать ему ничего… Суровое было время, по-суровому тогда и поступать приходилось, коли хотел какое-нибудь дело делать, а не слова долбить.
За председателем послали – тот еще по дороге от вестового узнал, что вызывает его «сам Чапаев». Подходит оробелый, снимает шапку, кланяется.
– Это што же, братец, Совет-то тебе – свинюшник, што ли? – грозно встретил его Чапаев. – Куда ты его к черту на кулички выбросил – места тебе нет посреди-то села, а?
– Да народ не дает, – робко заметил председатель.
– Какой народ? Не народ, это кулаки не хотят, а народ тут ни при чем… Ишь ты, уступчивый какой…
– Да я хотел…
– Чего хотел! – оборвал Чапаев. – Тут делать надо, не хотеть… А властью называешься. Завтра же перевести Совет на площадь, занять там дом хороший и сказать, што Чапаев приказал. Понял?
– Понял, – промямлил тот.
– Я поеду обратно из Самары, смотри, если застану в этой дыре…
Бессловесный и, видимо, никчемный председатель из числа «подставных» засуетился, забегал насчет лошадей… Даже и ночевать не стали «в таком селе», ночью же укатили.
Приехали в Самару. Явились к Фрунзе. По-товарищески позвал он Чапаева и Федора зайти к нему вечером на квартиру – дотолковаться как следует по поводу предстоящих операций. Пришли. Фрунзе объяснил положение на фронте, говорил о том, как решительно надо теперь действовать, какие нужны командиры по моменту… Когда Чапаев по каким-то делам отлучился минут на пяток, Фрунзе спрашивает Федора:
– Дело серьезное, товарищ Клычков… Думаю назначить Чапаева начальником дивизии. Что скажете? Я знаю его мало, но слухов о нем – сами знаете… Как он на деле-то? Вы с ним хоть сколько-нибудь да поработали…
Федор высказал ему все, что думал, – хорошее высказал мнение, оттенил только незрелость политическую.
– Я и сам того же мнения, – заключил Фрунзе. – Человек он, бесспорно, незаурядный… Пользу может дать огромную, только вот партизанщиной все еще дышит жарко… Вы постарайтесь… Ничего, что горяч: они, и горячие-то, ручными бывают…
Федор коротко пояснил Фрунзе, что в этом направлении как раз и ведет свою работу, что симпатию и доверие Чапаева уже, безусловно, заслужил и думает, что в дальнейшем сойдется с ним еще ближе.
Вошел Чапаев. После короткой беседы Фрунзе сообщил ему о назначении и сказал, что ехать надо теперь же на Уральск и там ждать распоряжений, так как общий план предстоящей операции все еще довольно неясен. Простились. Ушли. Через два часа уезжали из Самары. Перед отъездом Чапаев попросил разрешения заехать в Вязовку – свое родное село; Фрунзе согласился. Поехали на Вязовку.
– У вас кто в Вязовке-то? – спросил Федор.
– Все в Вязовке… Старики там, отец с матерью – названые… Двое парнишек, девчонка – эти живут со вдовой одной… У той, видите ли, двое своих, вот вместе все и живут…
– Знакомая хорошая?
– Да, хорошая знакомая… Очень знакомая, – Чапаев хитро улыбнулся. – Друг у меня помер, а она осталась, друг-то и завещал, штобы оставалась со мной…
В Вязовке встретили с большим триумфом. Председатель Совета сейчас же созвал заседание в честь приезда дорогого гостя. Там Чапаев говорил свои «речи»… Вечером в народном доме его имени «местными силами» поставили спектакль. Играли безумно скверно, зато усердие было проявлено колоссальное: артистам хотелось заслужить чапаевскую похвалу… Переночевали, а наутро – марш в Уральск!..
Федору показалось, что с ребятишками Чапаев обходится без нежности; он его об этом спросил.
– Верно, – говорит, – с тех пор, как у меня эта щель семейная объявилась, ништо мне не мило, и детей-то своих почти што за чужих стал считать…
– А воспитывать как же станете?
– Да што же воспитывать: мне вот все некогда, а тут – кто их знает как, я даже и не спрашиваю об этом… Посылаю из жалованья, и кончено…
– Да жалованья мало…
– Мало, знаю… притом еще за ноябрь с декабрем у меня не получено… Вон где ноябрь… А теперь март за половину. Не платят…
– Плохо дело…
– Каждый теперь што-нибудь теряет, товарищ Клычков, каждый, – проговорил серьезно Чапаев. – Без этого, знать, и революция быть не может: один имущество свое теряет, другой – семью, иной, глядишь, вот ученье погубит, а мы – мы и жизнь-то, может, вовсе утеряем.
– Да, – задумался Федор, – может, и жизнь… А интересно, в самом деле: конца войне нет… Все новые и новые враги со всех сторон… И кругом в опасности… Мы вот с вами долго ли наездимся вместе? А близки ведь уж и новые походы…
– И думать не думаю про это, – отмахнулся рукой Чапаев. – Кто его знает, конец-то… Иной раз в такую кашу засыпался – и выходу, кажется, нет никуда, ан жив. Лучше не думать наперед. Я единожды к чехам в деревню по ошибке прикатил, в девятьсот восемнадцатом еще году было… Своя, думаю, да своя деревня-то, а шоферу што! – он увезет куда хочешь… Только въехали – батюшки: чехи! Ну, говорю, Бабаев (шоферу-то), закручивай, как знаешь, – а у самого пулемет на руках… Крути, говорю, на улице, а я стрелять стану… Успеешь закрутить – спасемся, а то – поминай как звали… Он крутит, а я палю, он крутит, а я палю… Как завернул, да как даст ходу, а кавалеристов тут человек пятнадцать на нас выехало, вот и началось вдогонку-то… Обернулся я лицом назад – пыль дугой, не видно ничего, только стреляют, слышу, на скаку-то: они на нас, а я все туда да туда… Обе ленты расстрелял… Ну-ка, лопни тут шина, што от меня осталось бы?.. Чех за мою голову и тогда награду обещал: принеси, говорит, голову Чапаева, золота дадим… У меня хлопцы прочитают эти бумажки, смеются над чехом-то, а один раз написали: «Приходите, мол, к Стеньке Разину в полк, мы вам и без золота отдадим…» Написали, запечатали письмо да мальчишке деревенскому дали отнести… У меня много бывало всяких происшествиев.
– И сохранен вот… – сказал Федор. – Чем сохранен – случайностью ли обстоятельств, своею ли находчивостью, кто знает? А поди десятки раз на волоске от смерти был.
– Так вот, – отозвался охотно Чапаев, – именно десятки и есть, и даже многие десятки. Я себе все сам задаю этот вопрос: што это я какой живучий, словно нарошно кто меня оберегает?.. А другому, как только первая пуля полетела, – хлоп, и нет человека.
– Ну, так что же, – спросил Федор, – сами-то вы все-таки как думаете: случайность тут или другое что?
– Да нет, случайность где же – везде голова нужна… ой, как нужна голова! Ведь бывает, што всего одну минуту переждал, и нет тебя, да не одного тебя – сто человек можно загубить… Нас, сонных, чех захватил в деревне… А я на другом конце ночевал, вскочил в одних штанах, да «ура-ура»… А и нет у нас ничего – оружия-то никакого, да обрадовалась ребятня, да как кинулась – разом отняли у кого што. И не токмо пленных своих отняли, а ихних в плен набрали… Находка нужна, товарищ Клычков, без находки разом пропадешь на войне.
– А пропадать-то неохота? – пошутил Федор.
– И тут неодинаково, – серьезно ответил Чапаев. – Вы думаете, каждому человеку жизнь свою жаль? Да не только што, а и один не всегда ее любит как следует. Я, к примеру, был рядовым-то, да што мне: убьют аль не убьют, не все мне одно? Кому я, такая вошь, больно нужен оказался? Таких, как я, народят сколько хочешь. И жизнь свою ни в грош я не ставил… Триста шагов окопы, а я выскочу, да и горлопаню, нака, выкуси… А то и плясать начну, на бугре-то. Даже и думушки не было о смерти. Потом, гляжу, отмечать меня стали – на человека похож, выходит… И вот вы заметьте, товарищ Клычков, што, чем я выше подымаюсь, тем жизнь мне дороже… Не буду с вами лукавить, прямо скажу – мнение о себе развивается такое, што вот, дескать, не клоп ты, каналья, а человек настоящий, и хочется жить настоящему-то как следует… Не то што трусливее стал, а разуму больше. Я уже плясать на окопе теперь не буду: шалишь, брат, зря умирать не хочу…
– А в дело? – спросил Федор.
– В дело? Вот вам клянусь, – горячо сказал Чапаев, – клянусь, чем хотите, что в дело трусом не буду никогда… Ежели в дело – тут всякие другие мысли пропадают… А вы думали – што?
– Да нет, я ничего не думал, так спросил…
– Так ли? Может, в штабе про меня?
Федор не понимал, о чем он говорит.
– С полковничками? – продолжал Чапаев, и в голосе чувствовалось едва сдерживаемое раздражение. – Там, конешно…
– Да нет, серьезно же говорю вам, – успокоил его Клычков, – ни с какими «полковничками» ничего я не говорил, да и чего мне?
– А то они понаскажут…
– Не любят? – спросил Федор.
– Ненависть имеют ко мне, – медленно и внушительно сказал Чапаев. – Я телеграммы да писульки им такие отсылал, что в трибунал хотели… Только вот война помешала, а то чего доброго, и на суд попадешь. Ему там у стола сидеть – малина: полезай, говорит, на рожон… А я на рожон никогда тебе не полезу, хоть ты кто хочешь будь… На-ка, разыскались командиры… Патронов коли тебе надо – так нет их, а на приказы – ишь гораздые какие… Ну и шил я их почем зря… Хулиган, говорят, партизан, чего с него взять…
– Так, товарищ Чапаев, – изумился Федор, – что же вы думаете – полковниками у нас, что ли, Красная-то Армия управляется?
– А то што?
– Да как что: а реввоенсоветы, комиссары наши, командиры красные…
– «Ревасовет» выходит, што ничего и не понимает в другой раз, а наговорят ему – и верит…
– Нет, это не то, совсем не то, – возражал Федор. – У вас неправильное представление о ревсоветах… Там народ свой сидит, и понимающий народ, вы это напрасно…
– А вот увидите, как в поход пойдем, – тихо ответил Чапаев, но в голосе уж ни уверенности, ни настойчивости не было.
Федор рассказал ему, как организовались реввоенсоветы, какой в них смысл, какие у них функции, какая структура… И видел, что Чапаев ничего этого не знал, все эти сведения были для него настоящим откровением… Слушал он чрезвычайно внимательно, ничего не пропускал, все запоминал – и запоминал почти буквально: память у него была знаменитая… Федор всегда удивлялся чапаевской памяти: он помнил даже самомалейшие мелочи и нет-нет да ввернет их где-нибудь к разговору.
Федор любил эти долгие, бесконечные беседы. Говорил и знал, что семя падает на добрую землю. Он замечал в последнее время, что мысли его иногда Чапаев выдавал за свои – так, в разговоре с кем-нибудь посторонним, как бы невзначай… Федор видел, как тот почувствовал в нем «знающего» человека и, видимо, решил, в свою очередь, использовать такое общение. От вопросов об управлении армией, о технике, о науке – они перешли к самому больному для Чапаева вопросу: о его необразованности. И договорились, что Федор будет с ним заниматься, насколько позволят время и обстоятельства… Наивные люди: они хотели заниматься алгеброй в пороховом дыму! Не пришлось заняться, конечно, ни одного дня, а мысль, разговоры об этом много раз приходили и после; бывало, едут на позицию вдвоем, заговорят-заговорят и наткнутся на эту тему:
– А мы заниматься хотели, – скажет Федор.
– Мало ли што мы хотели, да не все наши хотенья выполнять-то можно… – скажет Чапаев с горечью, с сожалением.
Видел Федор, как жадно ухватывался Чапаев за всякое новое слово, – а для него многое-многое было новым! Он целый год состоял в партии, кажется, дело бы ясное по части религии, а тут как-то Клычков вдруг увидел, что Чапаев… крестится.
– Что это ты, Василий Иваныч? – обратился он к Чапаеву. – Коммунист господень, да в уме ли ты?
(Они уже через две недели знакомства перешли на «ты».)
Чапаев смутился, но задорно ответил:
– Я считаю – и коммунисту, как он хочет. Ты не веришь – и не верь, а ежели я верю, так што тут тебе вреда какого?
– Не мне вред, я не про себя, – напирал Федор. – Я тебе-то самому изумляюсь – как ты, коммунист, и в бога верить можешь?
– Да, может, я и не верю.
– А не веришь, что крестишься?
– Да так… хочу вот… и крещусь…
– Ну как же можно… Разве этим шутят? – увещевал его серьезно Клычков.
Тогда Чапаев рассказал ему «историю» из времени далекого детства и уверял, что эта именно история и дала всему начало.
– Я мальчишкой был маленьким, – рассказывал он, – да и украл один раз «семишник» от иконы, – у нас там икона стояла одна чудотворная… Украл и украл… купил арбуза да наелся, а как наелся, тут же и захворал: целых шесть недель оттяпал… Жар пошел, озноб, поносом разнесло, совсем в могилу хотел… А мать-то узнала, што я этот семишник украл, – уж она кидала-кидала туда… одних гривенников, говорила, рубля на три пошло, да все молится-молится за меня, штобы простила, значит, богородица… Вымолила – на седьмой неделе встал… Я с тех пор все и думаю, што имеется, мол, сила какая-то, от которой уберегаться надо… Я и таскать с тех пор перестал – яблока в чужом саду не возьму, все у меня испуг имеется… Под пулями ничего, а тут вот робость одолевает… Не могу…
Федор на этот раз говорил немного, а потом неоднократно подводил разговор к теме о религии, рассказал о ее происхождении, о так называемом боге. Больше Чапаев никогда не крестился… Но не только креститься он перестал, а сознался как-то Федору, что «круглым дураком был до тех пор, пока не понимал, в чем дело, а как понял – шутишь, брат, после сладкого не захочешь горького…»
В результате этих нескольких бесед Чапаев совершенно по-иному стал рассуждать о вере, о боге, о церкви, о попах; впрочем, попов он ненавидел и прежде, только крошечку все-таки и насчет них робел думать: все казалось, что «к богу они поближе нас, хоть и подлецы порядочные».
Чем дальше, тем больше убеждался Федор, что Чапаев, этот кремневый, суровый человек, этот герой-партизан, может быть, как ребенок, прибран к рукам; из него, как из воскового, можно создавать новые и новые формы – только осторожно, умело надо подходить к этому, знать надо, что «примет» он, чего сразу не захочет принять… Основная плоскость, на которой можно было его особенно легко вести за собою, – это плоскость науки: здесь он сам охотно, любовно шел навстречу живым мыслям. Но и только. В другом – неподатлив, крепок, порою упрям. Условия жизни держали его до сих пор «в черном теле», а теперь он увидел, понял, что существуют новые пути, новое всему объяснение, и стал задумываться над этим новым. Медленно, робко и тихо подступал он к заветным, закрытым вратам, и так же медленно отворялись они перед ним, раскрывая путь к новой жизни.
VIII. На Колчака
Ожидая распоряжений, в Уральске пробыли десять дней. Тоска была мертвая, дела никакого. Толкались в штабе Уральской дивизии, стоявшей здесь, поддерживали связь с бригадой своей дивизии, – эта бригада в те дни еще не переброшена была в Бузулукский район. Скучали – мочи нет. Только один раз, и на самое короткое время, увиделся Федор с Андреевым, – тот почти непрерывно разъезжал по фронту и в Уральск заглядывал только налетами. Он осунулся, пожелтел, глубоко ввалились и казались почти черными его чудные синие глаза, – видно, что недосыпал часто, много волновался, а может, и с питанием не все было ладно. Клычков его встретил в коридоре штадива, совершенно одетого, готового к отъезду, несмотря на то, что приехал он сюда всего полчаса назад. Друг на друга посмотрели долгим, испытующим взглядом, как будто спрашивали:
«Ну, что нового дала тебе эта новая жизнь: что приобрел и что потерял?»
И, кажется, оба заметили это новое, что ложится неизгладимой печатью на взгляд, на лицо, на движенья у того, кого уже коснулась боевая жизнь.
Поговорили на ходу всего несколько минут и распрощались до новой встречи…
Чапаев нервничал выше меры – он без дела всегда был таков: как только на день, на два, бывало, придется остановиться и ждать чего-нибудь, – Чапаева не узнать. Он в таком состоянии привязывается ко всем безжалостно, бранится по пустякам, грозит наказаниями…
Внутренняя сила, его богатая энергия постоянно ищет выхода, и когда нет ей применения в делах, она разряжается по-пустому, но разряжается непременно.
Уральская дивизия в это время фронт свой имела где-то около Лбищенска. Операции шли ни хорошо, ни худо: без больших поражений, но и без значительных побед. Вдруг – несчастие: в неудачном бою погибло что-то очень много народу. Фронт за Лбищенском колыхнулся. Новоузенский и Мусульманский полки были растрепаны; им на помощь срочно послали куриловцев. Целая катастрофа. И все так неожиданно. Как гром среди ясного неба. Не ждали, не предполагали, не было никаких признаков. Начальник Уральской дивизии – хладнокровный, испытанный командир – и тот растерялся, не сразу освоился с происшедшим, не знал вначале, что надо предпринять. Советовался с Чапаевым, вместе порешили – как быть.
Но восстановить фронта уже не удалось, – Уральск вскоре был окружен кольцом и в этом кольце продержался целые месяцы…
Как только получена была весть о катастрофе и передана в Центр, Фрунзе приказал немедленно особой комиссии расследовать причины поражения; в комиссию входил и Чапаев, председателем назначили Федора. Чапаеву, видимо, было обидно, что председательство поручено не ему, а комиссару, но это сказалось лишь потом. Чапаев и не предполагал, что тут, кроме обстоятельств чисто военных, может быть, не меньшую, если не большую роль могли играть обстоятельства политические: так, видимо, взглянул на дело Центр, потому и поручено всем делом руководить Клычкову.
Приступили немедленно к собиранию всяких материалов, документов, копий различных приказов и распоряжений, сводок, телеграмм… Чапаев взял у Федора бригадный приказ, который говорил о столь неудачном наступлении на поселок Мергеневский, – в этом приказе была канва для объяснения происшедшего, поэтому значение приказу Клычков придавал исключительное. Чапаев внимательно его рассмотрел, составил «критическое свое мнение», сидит, диктует машинисту. Входит Федор.
– Рассмотрел приказ-то, Василий Иваныч?
– Ну, рассмотрел, так што же?
– Я над ним тоже подумал довольно… обсудим, – предложил Федор.
– Можно прочитать, вот напечатано…
В голосе и в манере Чапаева чувствовались плохо скрываемая небрежность и какое-то недовольство, пока совершенно непонятные Федору.
– Прочитай-ка, – заметил он, – потолкуем, может, изменения какие внесем…
– Да уж без изменений, – отрезал Чапаев. – Ты у себя изменяй, а я как написал, так и отошлю.
– Это почему? – изумился Федор и почувствовал, как его больно кольнул этот недружелюбный ответ.
– Да потому… Раз «председатель», так свое мнение и докладывай… А я «спец»… Я только «спец»…
Он дважды с обидой выговорил это слово.
– Ну, чего ты молотишь? – обиделся Федор. – Чего молотишь зря? Разбиваться-то зачем: обсудим вместе, вместе и отошлем.
– Да нет уж, – упирался Чапаев.
Клычкову не хотелось дальше толочься на этом вопросе.
– Ну, читай, – опустился он на стул.
Чапаев прочитал свою критику на бригадный приказ Уральской дивизии, – разбор был довольно толковый, тщательный, серьезный. От обсуждения Федор уклонился – мнение свое решил послать отдельно.
– Как скажешь? – спросил Чапаев.
– Да хорошо, по-моему, – сквозь зубы процедил Федор.
– А то плохо? – повысил вдруг тон Чапаев. – Плохо-то плохо, да не у меня… да! Мы знаем, што делаем, а вот там финтифлюшки разные… шкура поганая!..
Федор не понял, по чьему адресу отливает Чапаев такие эпитеты.
– Стервецы… – продолжал он со злобой. – Затереть человека хотят… Ходу не дают… Ну, мы управу найдем, мы о себе скажем!..
Это Чапаев измывался по поводу «проклятых штабов», которые считал скопищем дармоедов, трусов, карьеристов и всяких вообще отбросных элементов…
– Постой, Чапаев, чего ты срамишься? – полушутя обратился к нему Федор. – Ни с того ни с сего – какого черта? Белены объелся, что ли?
– Давно объелся, давиться начал, – и в голосе Чапаева послышалась укоризна. – Давиться… Да… А взять-то нечего… И меня, брат, никуда не подкопаешься, Чапаев своему делу хозяин…
– Про что ты?
– Про то, все про то, што в академьях мы не учены… Да мы без академьев… У нас по-мужицки и то выходит… Мы погонов не носили генеральских, да и без них, слава богу, не каждый такой стратех будет…
– Не хвались, не хвались, Василий Иванович, это тебе не к лицу… Пусть тебя другие… А сам-то…
И Федор приложил палец к губам. Давешнее неприятное чувство так и подмывало его чем-нибудь язвнуть Чапаева, так сказать, отомстить ему. Чем же? А самым уязвимым местом – знал это Федор – является у Чапаева разговор о признании и непризнании его доблестей, способностей, военного таланта, особенно если к этому подпустить что-нибудь о «штабах». Момент был таков, что даже и бередить не приходилось, – Чапаев был уж неспокоен без того.
– Молчи лучше насчет стратегии-то, – выпалил Федор.
– Што же это молчать? Молчи сам, – негодующе передернулся Чапаев.
Переломив себя, стараясь казаться совершенно спокойным, Клычков сказал ему тихо:
– Вот что, Чапай… Ты хороший вояка, смелый боец, партизан отличный, но ведь и только! Будем откровенны. Имей мужество сознаться сам: по части военной-то мудрости слаб… Ну, какой ты стратег? Посуди сам, откуда тебе быть-то им?
Чапаев нервно дергался, и злыми огоньками блестели его волчьи серо-синие глаза.
– Стратег плохой? – почти крикнул он на Федора. – Я плохой стратег? Да пошел ты к черту после этого!
– А ты спокойнее, – злорадствовал Федор, довольный, что хоть немножко пронял его за живое, – чего тут нервничать? Чтобы быть хорошим военным работником, чтобы знать научную основу стратегии, – да пойми ты, что всему этому учиться надо… А тебе некогда было, ну, не ясно ли, что…
– Ничего мне не ясно… Ничего не ясно… – оборвал его Чапаев. – Я армию возьму и с армией справлюсь.
– А с фронтом? – подшутил Федор.
– И с фронтом… а што ты думал?
– Да, может быть, и главкомом бы не прочь?
– А то нет, не справлюсь, думаешь? Осмотрюсь, обвыкну – и справлюсь. Я все сделаю, што захочу, понял?
– Чего тут не понять.
У Федора уже не было того нехорошего чувства, с которым начал он разговор, не было даже и той насмешливости, с которою ставил он вопросы; эта уверенность Чапаева в безграничных своих способностях изумила его совершенно серьезно…
– Что ты веришь в силы свои, это хорошо, – сказал он Чапаеву. – Без веры этой ничего не выйдет. Только не задираешься ли ты, Василий Иваныч? Не пустое ли тут у тебя бахвальство? Меры ведь ты не знаешь словам своим, вот беда!
Еще больше возбудились, заблестели недобрым блеском глаза: Чапаев бурлил негодованием, он ждал, когда Федор кончит.
– Я-то!.. – крикнул он. – Я-то бахвал?! А в степях кто был с казаками, без патронов, с голыми-то руками, кто был? – наступал он на Федора. – Им што? Сволочь… Какой им стратег…
– А я за стратега тоже не признаю. Значит, выходит, что и я сволочь? – изловил его Федор.
Чапаев сразу примолк, растерялся, краска ударила ему в лицо; он сделался вдруг беспомощным, как будто пойман был в смешном и глупом, в ребяческом деле.
Федор умышленно обернул вопрос таким образом исключительно в тех целях, чтобы отучить как-нибудь Чапаева от этой беспардонной, слепой брани в пространство… И не только потому, что это «нехорошо», а все это было для Чапаева крайне опасно: услышат недруги, запомнят, а потом со свидетелями да с документами припрут его к стене – деться будет некуда, сквернейшее создастся положение. А у Чапаева сплошь и рядом можно было слышать, как он костит сплеча и штабы, и реввоенсоветы, и ЧК, и особые отделы, и комиссаров – всех, всех, кто по отношению к нему может проявить хоть малейшую власть. Шумит, бранится, проклинает, грозит, а все впустую: объясни ему – и все поймет, согласится, даже отступится иной раз от своего мнения – хоть медленно, туго и неохотно. Отступать не любил даже в том, что сказал. Говоря к слову, он и приказов своих никогда не менял; в этом заключалась их особенная, убеждающая сила.
Теперь, когда Чапаев был пойман на слове, Федор решил процесс обучения довести до конца, уйти и оставить Чапаева в раздумье: «Пусть помучится сомнениями, зато дольше помнить будет…» И когда Чапаев, оправившись немного от неожиданности, стал уверять, что «не имел в виду… говорил только о них» и так далее, Федор простился и ушел.