bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

IV. Думы «слуги государева»

В ночь накануне Крещения в обширной светлице боярина Бориса Федоровича Годунова крупными шагами прохаживался высокий плечистый мужчина.

Светлица была убрана богато. Древняя русская роскошь в ней смешалась с европейскою. Лавки, тянувшиеся вдоль стен, были покрыты красными атласными вышитыми полавошниками; у одной из стен ближе к тому углу, где виднелись иконы в золотых окладах, сиявших, при огне лампад, блестками от усыпавших их самоцветных камней, стоял стол; в противоположном углу помещался поставец, полки которого ломились под тяжестью лежавших на них серебряных и золотых кубков, чарок, блюд, тарелок и других предметов обихода. Все это было чисто русским, подобное убранство – конечно, только более бедное – можно было встретить в любом боярском доме. К русской же обстановке подходила и печь, пестро раскрашенная доморощенным живописцем, и стены, на которых не совсем ловкою кистью того же мастера были изображены библейские сцены. Но большое кресло, точеное, отделанное серебром по темному фону, стоявшее перед печью, было, очевидно, заморской работы. Находилась в светлице и еще одна диковинка, привезенная из немецких стран, – боевые часы[2] – предмет гордости хозяина и удивления его гостей.

Однако роскошь обстановки не занимала находившегося в светлице мужчину; не привлекали его внимания и часы, только что пробившие полночь. Привык он ко всему этому, прелесть новизны давно уже исчезла, уступив место равнодушию, и теперь он, погруженный в думы, грузно ступал по дорогим мягким коврам, устилавшим пол, смотрел прямо перед собою, точно приглядываясь к чему-то, что было для него куда заманчивее роскоши покоев.

Человек этот был сам хозяин дома, правитель царства Русского, носивший титул «слуги государева», – Борис Федорович Годунов. На вид ему казалось лет немного более сорока. Он был строен, широкоплеч и красавец лицом. Свет от двух свечей в резных подсвечниках, стоявших на столе, падал на него. Простая домашняя ферязь темного цвета оттеняла его белое лицо, обрамленное недлинною, но густою бородой, правильный нос и высокий лоб казались выточенными из слоновой кости и не испортили бы красоты какого-нибудь классического мраморного бога; из-под тонких, теперь слегка насупленных, бровей задумчиво смотрели глубокие, темные глаза – редкий мог выдержать их пристальный взгляд!

Ночь была бурная, ветер колебал деревья в саду, и шум ветвей и завывание бури долетали до слуха Годунова. Эта бурная погода была под стать душевному настроению правителя: на душе у него было тоже бурно. Думы теснились в его голове. Гордые и беспокойные думы! Тот роковой вопрос, который уже много веков повторяет в глубоком раздумье несчастный датский принц, вставал перед ним.

– Быть или не быть? – было огненными буквами начертано в его смятенном мозгу.

Царская шапка и власть над необъятным царством, или монастырская келья в дальней обители, или позорная ссылка, быть может даже казнь, – что готовит судьба? Царь Федор умирает. Лекаря-немчины не скрывают от Бориса Федоровича, что роковой исход неизбежен – слишком изнурено тело царя постами, долгими молениями и другими аскетическими подвигами, – ему не выдержать борьбы с тяжелым недугом. Царь бездетен… Кто наследует ему?

Впились до боли белые зубы правителя в губу, руки крепко сжали одна другую, и в голове проносится: «Я должен быть царем! Ужели прогадал! Ужели я даром столько лет добивался этого?.. Все шло ладно с самой кончины царя Иоанна. Я уже и теперь почти царь, только не венчанный… Феодор! Ха! Про него сам его грозный отец говорил, что ему нужно было родиться не царем, а монахом! Феодор! Это – тень царя, это – инок, одетый в царское платно![3] Царством правил я! Я один, не советуясь и с Думой боярской… Был наследник – Димитрий… Он погиб. Умрет Феодор – царский корень пресекся… Я правил, я должен и дальше править… Должен, должен! Изберут ли меня? Народ подготовлен – не из таковских я, чтобы зевать… Там слух пустим: хан Крымский идет с полчищами несметными… А царство без главы… Как быть в такой напасти? Кто прежде из всякой беды царство выручал? Борис Федорович! Так пусть и теперь спасет от погибели Русскую землю… Здрав будь, царь православный, Борис Федорович!»

Последние слова Годунов произнес вслух и сам вздрогнул.

– Господи! Если б так! Ух! Высь какая!

И Годунов даже прижмурил глаза.

«Вороги есть у меня лютые… Почитай, все бояре, особливо Шуйские. Ох, эти! Василий Шуйский – враг лютейший и хитрый, ловкий… Ничего открыто, все тайком, за спиной… Сам в цари метит – потомок он князей древнерусских… Да… А я – потомок мурзы татарского… Так что ж? Зато я – брат царицы Ирины! Это посильней родовитости будет… Если б узнать, что ждет меня – царская шапка либо опала?.. Чего бы я ни дал! У нас в Москве знахарь есть… Кузьмичем звать. Живет он, помнится мне, на Неглинной, у мельницы…[4] Сказывают, ведун лихой – всю судьбу, как на ладони, представит… Попытаться бы расспросить. Ко мне позвать – толки пойдут, еще скажут, грехом, что я, на здравие царево злоумышляя, с ведунами советуюсь… К тому же, пока позовешь… Вот если бы самому пойти…»

Правитель подошел к переборчатому окну, не закрытому внутренними ставнями, против обыкновения. Темная ночь смотрела на Бориса Федоровича. Буря по-прежнему злилась. Только порою ветер разгонял облака, и тогда выглядывал край луны; сад, кровли домов и колокольни обдавались на мгновение неясным, бледным светом, потом облака смыкались, и все снова погружалось во тьму.

«Ох, непогодь какая! – подумал сперва Годунов, потом мысль начала работать в другом направлении: – Зато в такую погоду никто не встретит… Положим, время позднее и так все, чай, спят сном крепчайшим, а все-таки… Опять же месяц порой проглядывает – дорогу найти можно… Пойти разве?»

Он колебался. Пробираться ему, правителю, глубокою ночью к избе какого-то знахаря казалось чем-то невозможным.

Но желание попытать судьбу разгоралось все сильнее. Кончилось тем, что Борис Федорович, как вор, пробрался по своему собственному дому, прошел неслышно мимо нескольких сморенных сном холопей, обязанных бодрствовать, пока не уйдет на покой в свою опочивальню их господин – как бы строго наказал в другое время Годунов беспечных рабов! – отыскал шубу, накинул ее на плечи, сунул в карман пистоль заморской работы и покинул свое жилище.

Двор был пуст; калитка была приперта на задвижку, и дворовый страж, завернувшись в теплый тулуп, мирно спал, подобно холопам. Все это различил правитель при сиянии проблеснувшей сквозь облака луны.

Отодвинув задвижку, он тихо открыл калитку и вышел на улицу.

V. Горе и радость

Лачужка Ивана Безземельного, затерявшаяся среди многих таких же, как она, убогих жилищ на одной из самых глухих улиц Москвы, трещала под яростными порывами ветра.

В избенке было темно и холодно. Грустны были минувшие праздники для Ивана! Всегда плохо жилось ему, но в Рождество этого года пришлось площе, чем когда-либо. Заработки прекратились за праздничным временем, и семья перебивалась кое-как. Надежда была: окончатся праздники – найдется работа. Однако Ивану решительно не везло: праздничное время миновало, а желанной работы не нашлось. Голод начал давать себя сильно чувствовать; со дня на день все хуже жилось, и наконец настал день, когда Ивановым ребятишкам не удалось пожевать даже корочки черствого хлеба – это было в Крещенский сочельник. Пришлось в ночь под Крещенье ложиться спать голодными. Свернулись ребятишки калачиком, прикрылись кое-какими лохмотьями, но не спят; не спится и самому горемычному хозяину, и его жене.

Встал Иван, высек огня и затеплил огарок лучины. Неясный свет озарил убогую хату. Маленький Миколка выставил из-под лохмотьев, служивших ему одеялом, свою белобрысую головенку и пролепетал:

– Тятька! Хлебушки дашь?

Мать и отец печально переглянулись.

– Нет хлебушки, родной… Подожди, потерпи, касатик! авось, утрешком раздобуду… – ответил ему Иван.

– Ай-ай, как есть охота!.. – жалобно протянул ребенок и снова было прикурнул, но вдруг опять поднял голову и воскликнул: – А ты б, тятя, у Кузьмича хлебушки попросил. У него есть!

– Не даст Кузьмич… – пробормотал отец.

– Тятя! Подь попроси! – дружно поддержали просьбу Миколки его сестренка и два братишки, тоже вынырнувшие из-под лохмотьев, услышав, что речь ведется о хлебе.

– И впрямь, Иванушка, поди попроси… – промолвила хозяйка.

– Знаю я Кузьмича, сквалыга он, не даст!..

– Тятя, добудь хлеба!

– Неужели и для праздника завтрашнего откажет? Знахарь он, ведун, а все ж крест на шее носит. Глянь на ребятишек – подвело их совсем от голодухи.

– Не даст… Лучше обождать до утра. Авось, Бог пошлет.

– Не можно ждать! Помрем, кажись, так-то!.. – вопили дети.

– У суседей бы призанять, – сказал Иван.

– У кого? Я уж днем всех обегала – голодуха не лучше нашего… Поди к Кузьмичу-то…

– Я не прочь, а только… Э! была не была! пойду! Кинусь в ноги ему, молить буду… Ужли сердце его не тронется? – решительно проговорил хозяин.

Миколка вскочил со своего ложа и захлопал в ладоши.

– Тятька хлеба добудет! Ай, любо!

– Погодь, милый, добуду ль еще… – с грустной улыбкой заметил отец.

– Добудешь, уж я знаю! Ты всегда так говоришь: «Не добуду», а сам, глядь, и притащишь! – весело кричал ребенок.

Пленительная мысль о хлебе оживила детей; они заговорили все разом, торопили отца…

– Молитесь, ребятишки, чтоб Бог хлеба послал, – проговорил Иван и, накинув на свое длинное, тощее тело обрывок овчины, имевший очень отдаленное сходство с кожухом, перекрестясь, вышел из хаты.

– Родные! Помолитесь, как тятя сказывал, – промолвила мать.

Опустились дети на колени, часто-часто их худенькие ручки начали творить крестное знаменье, и маленький Миколушка лепетал:

– Боженька! Пошли нам хлебушки!

Иван между тем торопливо шел к избе знахаря Кузьмича. С дороги он не боялся сбиться, несмотря на темноту, – он знал ее хорошо, кроме того, изба ведуна была недалеко.

«Даст ли, старый, хлебушки? – думал Иван. – Хоть бы краюшечку заплеснелую… Все детки отвели бы душу… Бедные мои, горемычные! Буду в ногах у него валяться, слезно молить… Поверну на милость его сердце… Ужли не даст? даст, даст! – почти с уверенностью подумал Иван, забыв, как несколько минут назад был твердо уверен в противном. – Даст! Бог пошлет для детушек!».

И несчастный мужик решительно постучался в дверь избы Кузьмича.

* * *

Тихо в избе Ивана. Лучина догорает, но хозяйка не думает вставлять в светец новую. Задумалась она, низко уронив на грудь голову. Дети присмирели. Они ждут, напряженно прислушиваясь к каждому шороху, не отец ли идет. В их представлении появление отца связывалось с появлением хлеба. Они не сомневались, что попытка отцова добыть «хлебушки» увенчается успехом. Миколушка уже мечтал о том, как он будет смаковать хлеб, какой он душистый, мягкий…

Чу! Шорох! Все встрепенулись. Но это не отец, это ветер стукнул дверью в сенях. Опять все притихли. Вдруг Миколушка вскочил.

– Тятька! – вскричал он.

Действительно, с крыльца ясно донесся шум шагов. Дверь распахнулась, и в комнату вошел Иван. Взглянула на него жена и ахнула: он был бледен как мертвец.

Дети воскликнули:

– Принес хлебушки?

Отец не отвечал им. Он сбросил овчину и грузно опустился на лавку.

– Что же хлебца, тятька? – спросил Миколка, тараща свои обведенные синевой глазенки.

– Нетути хлебца, касатик!.. – не сказал, а скорее простонал Безземельный. – В ногах у Кузьмича валялся – не дал!

Иван закрыл лицо руками. Миколушка уткнулся лицом в колени матери и заплакал, приговаривая:

– Ах, как есть хочется!.. Хлебушки бы!

Другие дети грустно поникли головой.

Отдернул руки от своего лица Иван, посмотрел на семью: дети сидели, как замерли, Миколушка плакал, по бледно-желтому исхудалому лицу жены медленно катились крупные слезы.

Ни слова не сказал Иван, встал и опять накинул на плечи овчину. Потом взял со стола большой хлебный нож.

– Ты куда, Иванушка? – спросила, сквозь слезы, хозяйка.

– Куда? – глухо ответил муж. – Хлеба добывать! Ну и не поздоровится же теперь тому, кому со мной повстречаться придется! Уложу его – не пикнет!

И он потряс в воздухе ножом.

– Иван! Побойся Бога! Что ты надумал! – в ужасе вскричала жена.

Но Иван, не ответив, вышел из избы.

* * *

– Ну и темь же!.. Да и погода ж! Эвон и избы его не найдешь… Долго ль мимо пройти в мраке таком?! И луна, как на грех, реже проглядывает… И понесла меня нелегкая! Экую глупость сотворить, – ворчит, кутаясь в шубу, боярин, грузно ступая по сугробам снега одной из глухих улиц Москвы.

Вдруг он почувствовал тяжелую руку на своем плече, и глухой голос проговорил над его ухом:

– Скидай шубу, боярин, да молись Богу… Конец тебе пришел!

Холодное лезвие ножа коснулось его горла. Однако путник не потерялся. Он с силою оттолкнул грабителя.

– Молись сам лучше о душе своей грешной – пристрелю! – грозно воскликнул он.

Слышно было, как щелкнул курок пистоли.

Луна проглянула из-за облаков и осветила лицо боярина.

– Правитель Борис Федорович! – в ужасе вскричал разбойник и вдруг бухнулся на колени. – Прости! Не погуби! – завопил он.

– Брось нож! – приказал Годунов.

Иван – это был он – далеко отшвырнул ножик.

– Смилуйся! Не ради корысти – ради хлеба пустился на такое! – продолжал молить Безземельный.

– Не врешь? – спросил правитель, смотря на лицо разбойника, казавшееся еще бледнее от неясного лунного света.

– Вот те крест! Посмею ль врать… Дети с голоду помирают. Хлеба корки черствой нет…

Годунов молчал.

– Ладно… После потолкуем… – наконец промолвил он. – Избу Кузьмича знаешь?

– Ведуна-то? Как не знать! Тут недалече.

– Вставай да проводи меня к нему.

– Боярин! Простил ли ты меня, окаянного? – причитал Безземельный, все еще не поднимаясь с колен.

– Сказал – после потолкуем. Веди! – приказал Борис Федорович.

Иван поднялся.

– Ступай впереди. Да помни – пистоль у меня наготове. Чуть что – пристрелю!

– Помилуй, боярин! Да нешто у меня креста на шее нет, чтоб я…

– Ладно, ладно! Веди уж знай!

Они зашагали. Луна то показывалась, то скрывалась. Иван вел Годунова по узким переулкам. Вышли к устью Неглинной.

– Вот и его лачужка… – сказал Безземельный.

Годунов различил покосившуюся ветхую избенку.

– Спасибо. Скажи, будешь еще промышлять разбоем? – спросил Борис Федорович.

– Ни в жисть! Впервой ведь сегодня вышел… Слава богу, не попустил Он до греха.

– Тебя как звать?

Недавний грабитель испуганно взглянул на Годунова:

– Не погуби! Отпусти!

– Да я не хочу губить тебя!

– Зачем же спрашиваешь, как звать?

– Мое дело. Говори!

– Иваном Безземельным… – уныло проговорил тот.

– Узнаю, каков ты человек. Коли взаправду только впервой, да и то с голоду, на разбой вышел – не забуду тебя милостью; если соврал ты – тогда берегись!

– Ей же богу!..

– Хорошо! А теперь запомни: ни отец родной, ни мать родная слова единого слыхать от тебя не должны о том, кого ты тут видел. Затаи в душе это и крепко храни до скончания живота. Слово проронишь – себя погубишь. От меня никуда не сокроешься – на дне речном в песок заройся, и то сыщу! – грозно произнес Годунов.

– Вот те крест святой, что слова никому не пророню!

– Тот-то. А теперь получи пока… Держи руку.

Иван задрожал от восхищения, почувствовав в руке холод нескольких крупных монет.

– Теперь беги отсюда не оглядываясь!

Безземельный не заставил повторить приказания.

– Жена! Детушки! Молитесь Господу! Благодарите Его, Создателя! – прерывистым от радости голосом воскликнул Иван, вбежав в свою хату…

– Хлеба принес? – в один голос разом спросили дети.

– Будет вдосталь у нас хлеба! Гляньте!

И он высыпал на стол золото.

Жена вздрогнула.

– Грешные деньги, Иван! – печально заметила она.

– Нет! Честно достались оне мне! Не допустил меня Бог пролить кровь христианскую.

– Откуда же оне?

– Оттуда! – поднял кверху руку Иван.

Потом он упал на колени, устремив глаза на прикрепленный в уголку почерневший образок, и стал истово осенять себя крестным знаменьем. Потом обернулся к детям:

– Помолитесь, родные, Господу, что спас Он тятьку вашего от греха великого, что послал хлебушки… Жена, молись и ты!

Глубокая тишина наступила в хатке, только шепот молитвы нарушал ее.

VI. Два гаданья

Не спится боярышне Аленушке. Быть может, ей мешают спать завывания ветра? Нет, не то! Не дают покоя ей думушки, которыми полна ее хорошенькая головка.

Странные думы, никогда таких у ней не бывало! Прежде она тоже любила мечтать, и бессонные ночи ей знакомы. То были светлые мечты полуребенка, порожденные пытливым, жаждущим познанья умом. Теперь не то. Теперь мечты ее связаны с обликом молодого боярина, даже, вернее, не только связаны, но и порождены им.

Пылкое воображение девушки живо рисует его. Мерещатся задумчивые очи боярина, кажется, смотрят на нее из полумрака тускло освещенной лампадой опочивальни, манят к себе… И она готова ответить на этот призыв, не хочет противиться их таинственной притягательной силе…

– Аленушка! – доносится до нее сдержанный шепот Дуни, постель которой находится в той же спальне, где и Аленушкина.

– Ась?

– Не спится тебе, кажись?

– Да. А тебе?

– Мне тоже.

Немного помолчали.

– Знаешь что, Аленушка… – снова зашептала Дуняша.

– Что?

– Ведь сегодня в последний раз гадать можно… После целый год ждать…

– Да… Крещенский вечер. Верней, ночь…

– Погадать бы…

Аленушка быстро приподнялась с постели.

– А что, правда?..

Приподнялась и Дуняша.

– Давай погадаем… А? – почти просительно проговорила она.

В иное время тон и видимое волнение Дуни удивили бы ее родственную подругу, но теперь она сама была взволнована не меньше ее, поэтому ничего не заметила и отрывисто спросила:

– Как?

– Хоть над кольцом погадаем…

– Воды надо раздобыть…

– Это живой рукой!

Словно сговорясь, боярышни разом встали с постелей.

– Услышат, пожалуй… – тихо промолвила Аленушка.

– Кому услыхать? Марфа Сидоровна спит крепко-прекрепко… Слышь, храпит за стенкой? Панкратьевна, которая спит недалече, уж по одному тому не услышит, что туга на ухо. Про других холопок и говорить нечего. Кто ж услышит? Обожди малость – я проберусь, принесу две чаши с водой… Кольцо-то у нас есть…

Неслышно ступая, Дуня вышла из опочивальни. В ожидании ее возвращения Аленушка отыскала восковую свечу, затеплила ее от лампады, шепча:

– Прости, Господи, грех мой великий!

Затем она поставила свечу на стол.

Скоро вернулась Дуняша.

– Вот, раздобыла, – сказала она, ставя на стол две чаши, доверху полные водой. – Теперь только кольца опустить…

Дуня была бледнее обыкновенного, Елена волновалась до того, что ее руки дрожали.

– А вдруг увижу я лицо его!.. – промолвила она.

– Кого «его»? – быстро спросила ее родственная подруга.

Аленушка слегка покраснела.

– Того… Темнокудрого… – пробормотала она.

– А!.. – равнодушно протянула Дуня, потом добавила: – Ну, давай смотреть.

Девушки склонились над чашами. Глубокая тишина настала в комнате. Только слабо доносившееся из-за стены храпенье Марфы Сидоровны да завывание ветра нарушали молчание ночи.

– Мне страшно, Дуня… – прошептала Аленушка, слегка приподнимая от чаши голову.

– Пустое!.. Что может стать с крещеным человеком? – ответила та, но у самой зуб на зуб не попадал от страха.

Не моргая смотрит боярышня Елена Лукьянична в таинственный круг кольца. Свет свечи проникает до дна чаши, блестит кольцевой обод. Больно глазам смотреть так напряженно. Слезы проступают и от страха, и от напряжения. Одна скатилась, упала в воду… Маленькая волна пробежала по поверхности воды, светлые тени прошли по дну чаши. Таинственный круг, обведенный золотой полосою, словно потемнел. Что это? Там что-то виднеется. Неясно, как сквозь туман. Лицо… Да, задумчивое, грустное. Точно слезы видны на глазах…

«Милый! – проносится в голове девушки, но она тотчас же спохватывается: – Почему „милый”? Можно ль так звать „чужого?!” – укоряет она себя и краснеет, но страха не чувствует, хотя случилось то, чего она боялась: показалось «его» лицо. Еще ниже склоняется она к чаше.

Дуняша сидит над чашей, не шелохнется. У ней не то, что у подруги, – огонек свечи не освещает дна чаши, в тени оно, и ободок кольца тускло желтеет на нем. Успокоила она Аленушку, сказала, что пустяки, нечего бояться крещеному человеку, а сама чует, как все трепетнее бьется ее сердце и от страха кровь от лица отливает. Мураши холода по телу бегут, хоть опочивальня жарко натоплена… Слезы застилают глаза. Разрастается, раздается во все стороны желтый круг кольца, почти все дно занял. То уже он, то шире, и стенки его то тянутся кверху, грозят с краями чаши вровень стать, то вдруг опадают, золотятся едва заметной полоской. Пробегают какие-то волны… Не знает девушка, волнуется ли это поверхность воды оттого, что стол слегка качнулся и это легкое волнение отражается в круге кольца, или это по самому дну пробегают таинственные волны. Тише, тише бегут, остановились… и замерла девушка в суеверном ужасе.

Перед нею уже не потемнело дно чаши – перед нею большое поле. Она видит, как колеблется ветром высокая трава… Мрачно. Свинцовые тучи нависли, все подернуто темною дымкой, нигде ни одного светлого пятнышка… Кто-то мчится по полю на вороном коне. Кто ездок? Она всматривается и узнает: это – «он», тот высокий красавец-боярин!.. Крепко колотится сердце в груди Дуняши. «Он, он! сокол мой!» – шепчет она. Но что это? Он не один на коне. Кого держит он в своих объятиях? Это – женщина… Не она ли, Дуняша? Кровь застучала в висках боярышни… «Я, я с ним!» – шепчет она радостно.

Посветлело поле… Выглянул луч солнца из-за грозовой тучи… Луч его упал на всадника и его сопутницу. Золотом сверкнули на солнце косы той, кого он сжимает в объятиях…

– Не я! – громко воскликнула боярышня и отшатнулась от чаши.

– Что ты? – вскричала Аленушка, оторвавшись от гаданья.

Дуня ей не ответила. Она стояла бледная как полотно, сдвинув брови, заломив руки.

– Не я! – вторично воскликнула она и вдруг подбежала к постели и кинулась лицом в подушку.

Двоюродная сестра с удивлением посмотрела на нее.

«Что с нею?» – подумала она и спросила:

– Дуня, али страшное что привиделось?

Та не отозвалась. Аленушке показалось, будто она слышит ее глухие рыданья.

VII. У ведуна

Ветхая лачужка Кузьмича тряслась от набегов ветра. Хозяин ее не спал. Дрожащий пламень лучины освещал космы его седых волос, желтое морщинистое лицо, крючковатый нос и жидкую бороденку клином. Перед ним на столе стояла плетенка из березовой коры. Пальцы старика то и дело опускались вглубь и вынимали монету. Старик подносил ее к своим подслеповатым глазам, вертел некоторое время в руках, потом, вытерев об одежду, опускал на стол, на котором стояло уже немало равных столбиков из подобных желтых и белых кружков.

– С голоду, говорит, детишки помирают, – ворчал Кузьмич. – А мне что за дело? Да пусть хоть все переколеют. Сам виноват – зачем народил. Хлебушка, говорит, дай… Ишь ты! За хлеб-то деньги платят! – «У тебя запасец есть»… – Есть, как не быть! Да не про тебя. Скопи сам запасец, тогда и раздавай! Сперва плакал, в ногах валялся, потом, ирод, ругаться начал. Колдун, говорит, старый, такой-сякой, ужо черти в аду будут тешиться над твоей душенькой…

– Это, братику, еще когда будет что! А пока – у меня вот есть и хлебушка, и деньжонки, а у тебя, окромя блох, ничего, ха-ха!.. Те-то ведь не купленные… А у меня – вон!.. Ишь, желтеют, голубчики!.. Ты наживи да потом и раздавай, а я не таковский. Шалишь, брат! Многого захотел – всех нищих и царю не перекормить. Помирают с голоду ребята… Ха! Да переколейте все вы, провал вас возьми!

Послышался громкий стук в дверь.

Старик вздрогнул, поспешно сгреб в плетенку монеты со стола, кряхтя приподнял половицу и скрыл под нее свое сокровище.

Стук послышался снова, и к нему присоединился возглас:

– Отворяй живей, колдун!

– Что за леший в дверь долбит? – визгливым голосом закричал ведун. – Кого нелегкая принесла в такую пору и непогодь? Спать иди, непутный, да и другим покой дай!

– Отворяй, старый черт! Смотри, двери выломаю! – послышался грозный ответ.

– А ну, ну, выломай! – крикнул старик, полагавший, что хоть и старые, но еще крепкие дубовые двери не подадутся.

На дверь посыпались удары. Колотили чем-то твердым. Двери заскрипели, одна доска дала трещину. Скряга старик изменил тон:

– Будет те, будет те! Чего колотишь! Дверь, грехом, сломаешь… Уж и пошутить нельзя – осерчал! Полно, добрый человек. Скажи лучше, что надобно?

На страницу:
2 из 4