Полная версия
Марфа Васильевна. Таинственная юродивая. Киевская ведьма
– Здравствуйте, красные, здравствуйте! Знаете ли, что я молвлю вам – царский венец тяжел, нерадостен! И тебя, Наташа, жаль, да делать нечего, – полно плакать, молись, авось Господь умилостивится. – Юродивый сказал это вдохновенным голосом, со слезами на глазах, и потом, приняв веселый, обыкновенный вид свой, прибавил: – Молись, Пахомовна, молись и ты; Господь долготерпелив и многомилостив, не до конца прогневается!
– Здоров ли ты, Яша? – спросила Наталья ласково.
– Здоров, Наташенька, здоров! Да и что мне делается; я от царя далеко, ухо мне не отрежет, в опалу у меня взять нечего, и живу себе без горя, без печали. Бедненький ох, а за бедненьким Бог! А вот ты, боярышня, всего у тебя много – и золота, и серебра, а все плачешь да грустишь, и чрез золото слезы льются!
– Да, Яша, вот запала ей на сердце кручина, – сказала со вздохом Пахомовна, а что попритчилось – бог весть….
– Жаль мне ее, бедняжку; ну! да и царский-то венец тяжел, ох тяжел! Хороши почести при веселье, при радости, а при горе, при печали – не дай господи! Правда ли, Марфуша?..
– Да какой же венец, Яша? – спросила опять с любопытством старуха. – Ты так загадочно говоришь, что я тебя и не разумею.
– Не твое дело, Пахомовна, молись! Авось Господь умилостивится; а ты, Марфа Васильевна, собирайся в путь далекий. Наташа тебя будет провожать. Всякому свое на роду написано: чему быть, того не миновать.
Здесь Наталья встала и, подошедши к юродивому, взяла его руку:
– Скажи мне, Яша, ради бога скажи: увижу ли я его?
– Кого, Ивана? Увидишь, Наташа, увидишь…
Лицо Натальи запылало: как мог Яша, думала она, проникнуть в тайну моего сердца? Я никому ее не открывала, кроме мамы, видно, что он Божий человек; между тем это предсказание чрезвычайно ее обрадовало. Юродивый пристально глядел на девушек и наконец сказал, обращаясь к Марфе Васильевне:
– Не радуйся, Марфа, не радуйся и ты: после вёдра всегда бывает дождь, а после радости слезы… Слушай, я скажу тебе побасенку: цветочек рос в поле; никто за цветочком не ухаживал, никто не думал о цветочке, да он цвел во всей красоте своей; вот и пошел царь гулять по полю, увидел цветок и полюбил его; велел пересадить в свой сад: начали за цветочком ухаживать, каждый день поливали его, да цветок стал уже не тот – он начал вянуть, блекнуть, да и засох совсем! Молись, молись, Марфуша, царский венец тяжел, нерадостен, молись, Марфуша, молись!
И юродивый выбежал из светлицы. Марфа и Наталья стояли неподвижно, стараясь разгадать таинственные слова его; Пахомовна в недоумении покачивала головою; девушки перешептывались….
Глава IV
Всадник. – Разбойник. – Сорвиголова. – Сражение. – Атаман Гроза.
День вечерел. Последние лучи заходящего солнца живописно отражались в лазурных струях величественного Волхова, который тихо катился в берегах своих, и прохладный ветерок лобзал зеркальную его поверхность. Спокойствие природы было величественно, но мрачно: соловей не пел прощальных песен, пастух не гнал стад своих, и скучное безмолвие лишь изредка прерывалось печальными криками иволги. Берегом реки, по опушке леса, пробирался всадник на вороном коне; ни величественная дикость засыпающей природы, ни лазурно-золотистая поверхность Волхова, ни мрачность синеющегося леса не производили на его душу никакого впечатления: это был Иоанн. Погруженный в мечтания, он даже не заметил, когда конь его, сбившись с дороги, свернул в лес по тропинке, которая пролегала между вековыми деревами. Долго ехал он в задумчивости; лишь изредка вздох или едва внятный стон колыхали грудь его; вдруг пронзительный свист прорезал воздух и вывел юношу из задумчивости; он привстал на стременах и с беспокойством глядел во все стороны. Солнце уже закатилось, и луна в серебряной порфире плавала по голубому небосклону; столетние дубы, как привидения, возвышались кругом и шумели от ветра; несколько впереди чернелась широкая пропасть рва, на дне которого журчал быстрый ручеек; две вырванные с корнем сосны и несколько жердочек, набросанных кое-как, служили вместо моста. Конечно, мрачное местоположение, тишина ночи и журчанье ручейка, словно последний говор засыпающей природы, могли бы завлечь каждого поэта в мир мечтательный, вдохновенный, но Иоанну было не до того: «Конь мой сбился с дороги, – думал он, – и я один, ночью, в неизвестном лесу…» Эта мысль заставляла его содрогнуться. Вскоре раздался еще свист; в то же время шесть человек, в смурых кафтанах, оборванные, со зверскими лицами, показались из-за кустов и остановились в недоумении, увидев бесстрашный взор юноши, который вынул саблю и с самоотвержением приготовился к обороне. Несколько минут продолжалось молчание.
– Ну, что ты остановился, Сорвиголова, – закричал один из разбойников своему товарищу, – аль струсил этого смазливого личика? Бывало ты самого черта не боялся, а теперь стоишь разиня рот; уж не влюбился ли?
Разбойник, к которому относились эти слова, отделился от прочих – рыжие всклокоченные волосы, глаза, налитые кровью, и сатанинская улыбка его были ужасны. Подошедши к Иоанну, он взял под уздцы его лошадь, сабля сверкнула в руке юноши, и разбойник, застонавши, отскочил с окровавленной рукой. Прочие со страхом отступили. В это время еще зверское лицо показалось из-за куста, и дуло пищали устремлено было на грудь Иоанна, который, невольно затрепетав, сделал усилие, чтобы прорваться сквозь толпу злодеев, но порох вспыхнул, раздался выстрел, лошадь захрапела и понесла. Подбежавши к берегу рва, она остановилась; но все усилия Иоанна, чтобы удержать ее, были ничтожны – она прыгнула и ринулась в пучину, увлекая с собою седока. Оглушенный ударом, Иоанн лишился чувств; чрез несколько времени, открывши глаза, едва мог припомнить прошедшее – все обстоятельства смешались в расстроенном его воображении. Окинув мутным взором окружавшие его предметы, он с удивлением увидел себя лежащим на охабне; неподалеку с треском пылал огонь от зажженных сухих ветвей; подле него, на широком дубовом пне, сидел человек высокого роста, в вооружении и пристально глядел ему в лицо.
– Слава богу, ты жив еще, сын моего благодетеля, – сказал незнакомец, когда Иоанн пришел в себя. – Кто ты? – произнес молодой человек, приподнимаясь с земли.
– Прежде подкрепи себя, – возразил незнакомец, подавая ему флягу с романеей[7], – прежде подкрепи себя и отдохни; ты, я думаю, болен после того удара, который получил.
– У меня немного дурна голова, – сказал Иоанн, проглотив несколько капель напитка, – но я не нуждаюсь в отдохновении. Скажи мне лучше, где я, кто ты и почему принимаешь во мне такое участие?
– Вглядись пристальнее в черты мои, Иоанн, и ты меня узнаешь.
Иоанн, осмотревши с головы до ног незнакомца, сделал отрицательный знак.
– Итак, ты не узнаешь меня, меня, с которым ты делил все радости своего детства. И немудрено: после того времени, как мы расстались с тобою, много утекло воды, много случилось перемен, и теперь вместо маленького Владимира, с которым так беззаботно играл, ты видишь пред собою разбойника, которого имя наводит ужас на мирных жителей, а голова преступника и врага родины оценена золотом!
– Владимир! Это ты? – вскричал Иоанн, обнимая незнакомца. – Боже! Благодарю Тебя! Ты услышал мои молитвы, и я опять обнимаю друга моего детства.
Слезы ручьями текли из глаз незнакомца.
– Как? Я еще не всеми отвергнут! – говорил он. – Еще есть грудь, на которую я могу преклонить преступную главу свою! Еще есть сердце, которому могу поверить свои тайны! Иоанн! И ты не стыдишься сжимать в объятиях своих разбойника?
– Нет, нет, никогда! Владимир не рожден преступником!
– Твоя правда, Иоанн. Это случилось неожиданно, против моей воли: ты знаешь, я не помню ни отца ни матери, не имею ни рода ни племени; добрые люди дали мне убежище, вскормили и воспитали меня. Ты знаешь также, что благодетель мой, ведя торговлю с иностранными купцами и отъезжая в Литву, поручил меня попечениям твоего родителя. Воспитываясь вместе с тобою, я не понимал своего одиночества… О! Дни, которые я провел под кровом твоего отца, никогда не изгладятся из моей памяти, а благодарность… Ее я унесу в могилу. Наконец воспитатель мой возвратился в Ладогу, и вскоре я должен был следовать за ним в Новгород; ты помнишь, как тягостна была наша разлука, сколько слез мы пролили, расставаясь; но надобно было покориться необходимости. Благодетель мой любил меня нежно, воспитывал, как сына, в страхе Божием, часто заставлял меня читать Библию и толковал священные слова. Вместе со мною воспитывал он другую сироту: Мария (имя девушки) была дочь одного московского дворянина, который, избегая гнева Елены (правившей царством малолетнего Иоанна), скрылся в Новгород с молодою женою, которая через несколько лет, произведя на свет дочь, умерла; вскоре печаль по любимой подруге сердца свела во гроб и его. Пред смертью он поручил дочь свою попечениям моего благодетеля, который поклялся над прахом умершего любить Марию, как собственное дитя, и сдержал свое слово; за то и девушка платила ему взаимною горячностью. Равенство лет связало меня и Марию неразрывною дружбою: мы всегда были вместе и кратковременную разлуку считали мучением; с летами привязанность наша увеличивалась. Юность прошла, невинные игры наскучили, души наши жаждали каких-то новых, до сих пор непонятных наслаждений. В семнадцать лет сердце сильнее бьется для любви, нежели для дружбы. Да, Иоанн! Мы любили друг друга, но это чувство лишило нас прежней откровенности, и, когда, оставшись с Мариею наедине, я брал ее руку, хвалил ее каштановые волосы, ее алые щеки, она опускала глаза, краснела, а потом начала убегать меня. Наконец я открыл все благодетелю моему; это нимало его не раздражило, и мы скоро надеялись соединиться неразрывными узами, не замечая тучи, которая собиралась над головами нашими…
Глава V
Падение Новгорода. – Мщение царя Иоанна Грозного. – История атамана Грозы. – Прощение. – Условный знак.
«Уже давно царь Московский, негодуя на Великий Новгород, искал случая излить на него гнев свой; нашлись клеветники, которые очернили в глазах Иоанна всех жителей новгородских и даже Святителя Пимена; сказали, что они хотят сдать город королю Польскому Сигизмунду; представили должные доказательства. Иоанн только и ждал этого. Настала година испытания: многочисленные дружины государевы вступили в Новгород, окружили его со всех сторон крепкими заставами, взыскивали с каждого пеню, а кто не мог заплатить, того ставили на правеж[8], всенародно били, секли от утра до ночи, не щадили ни сана, ни возраста, ни пола. Новгородцы все это видели, терпели, плакали и молчали; никто не знал ни вины, ни причины опалы[9]. В это время благодетель мой лишился всего своего имущества – все было расхищено: богоотступники сняли даже богатые украшения со святых икон. На третий день Богоявления государь с войском вступил в город, где на Великом мосту встретил его архиепископ Пимен с чудотворными иконами; но гнев Иоанна был непреклонен; он не принял даже святительского благословения и упрекал архиепископа и всех новгородцев в намерении будто бы предаться Польскому королю Сигизмунду Августу[10]. Вскоре открылся суд на городище. Воины московские неистовствовали, и множество новгородцев ежедневно погибало от руки их – быстрый Волхов был общею могилою.
В одно утро благодетель мой оплакивал погибель Новгорода; я и Мария утешали его надеждою на Бога и Святую Софию, вдруг дверь с треском разлетелась и толпа опричников[11] с яростью вбежала в светлицу. В одно мгновение рассыпались они по всем углам, ища сокровищ, но уже все было похищено заранее. Ожесточенные, они требовали добычи и, не получив ее, схватили воспитателя моего и безжалостно повлекли его из дому; я бросился на помощь, но что мог сделать один против десяти злодеев, которые, без всякого уважения к летам и сединам почтенного старца, тащили его к Волхову по тысячам трупов.
Я бежал за ними, просил их, умолял, плакал, но все было тщетно – они ничего не хотели слушать. Вот они взошли уже на мост, уже подняли несчастного на руки… еще мгновение – волны реки всплеснули, расступились, и он не существовал. Сердце у меня замерло, я вскрикнул и лишился чувств; пришедши в себя, я увидел при свете месяца Марию, которая в слезах стояла надо мною; она следовала также за благодетелем моим; она видела его смерть, но в то же время страшилась за жизнь мою и целый день не отходила от меня, пока я не очувствовался; Богу угодно было сохранить ее от рук злодеев. Грустные, со слезами, мы возвращались в опустевшее жилище.
Около шести недель продолжалось неисповедимое колебание, падение и разрушение Новгорода; наконец, в понедельник второй недели Великого поста, государь удалился, поставивши правителем Новгорода боярина и воеводу своего, князя Петра Даниловича Пронского. Некому было жалеть о похищенном богатстве; кто остался жив, благодарил Бога или оплакивал свое одиночество; в числе последних были я и Мария. Прошел месяц после несчастных происшествий; но тяжкие воспоминания еще не изгладились из нашей памяти; грустен стал Новгород, стихли обширные стенания его, некогда столь шумные, опустели терема и, покрытые снегом, безмолвно стояли, подобно мертвецам, одетым в погребальные саваны, один сердитый Волхов бушевал по-прежнему и как будто гордился тем, что стал могилою невинных граждан; среди шума и всплеска кровавых волн его еще как будто раздавались стоны умирающих. Каждый день перед закатом солнца мы ходили с Марией на берег реки – молиться и плакать о несчастном воспитателе нашем. Но жестокий рок еще не насытил месть свою – он собирал над головой моей новые тучи: мне должно было потерять и последнюю подругу моей одинокой жизни. Однажды, возвращаясь домой после обыкновенной молитвы (Марии тогда со мной не было; она чувствовала себя нездоровою и потому осталась дома), в печальных размышлениях я тихо подходил к моему скучному жилищу – как пронзительный крик раздался в воздухе… голос Марии, он просил помощи. Я был вооружен, торопливо выхватываю саблю, вбегаю в светлицу, и что же представилось глазам моим: четыре ратника тащили несчастную девушку, невзирая ни на просьбы ее, ни на слезы; молодой человек, богатая одежда которого показывала, что он знатного происхождения, повелевал ими. Изумленные моим появлением, они отступили от Марии, и она без чувств упала в мои объятия.
– Какое право имеешь ты нарушать спокойствие мирных жителей? – спросил я молодого человека в богатой одежде.
Мой вопрос остался без внимания; он подал знак, чтоб нас разлучили, но едва успел это сделать, как клинок засвистал и он упал, обливаясь кровью. Марию вырвали из рук моих… Потеря возлюбленной, кровавое убийство, которое невольно совершил, наказание, ожидающее преступника, ужасными красками запечатлелись мгновенно в моем воображении, и первая мысль, которая блеснула в голове моей, – это было спастись. Пользуясь тем временем, пока оставшиеся воины заботились около убитого, я, никем не примеченный, скрылся; но мне нельзя было более оставаться в Новгороде; на другой день всюду искали убийцу. Таким образом я бежал и нигде не находил спокойствия; уже мысль о самоубийстве начинала зарождаться, как я встретился в этом лесу с шайкою разбойников и решился – не укоряй меня, Иоанн, мне ничего не оставалось делать, – я решился быть их атаманом! Видит Бог, что не страсть к золоту, не алчность к богатству заставили меня носить постыдное имя разбойника; нет, я хотел буйными радостями, кровавыми делами заглушить тяжкие воспоминания – к несчастию, и тут обманулся; вместо спокойствия я еще более породнился с мучениями совести, к одному совершенному уже преступлению прибавил еще ужаснейшие, и меч правосудия висит над головою атамана Грозы – так все называют меня. Впоследствии я узнал, что убитый мною боярин был дальний родственник новгородского воеводы князя Пронского; видя несколько раз Марию на берегу Волхова, он влюбился в нее и, надеясь на защиту воеводы, решился похитить ее силою, чтобы принести в жертву своего сладострастия. Все поиски мои, чтобы узнать об участи несчастной девушки, остались тщетны; может быть, ее давно уже нет на свете. О! Зачем я не умер невинным! Ты никогда, Иоанн, не был преступником, и потому не знаешь, как тягостно умирать с душою, обремененною злодеяниями; одно только привязывает к жизни – это надежда, что я увижу еще Марию. Во время моей отлучки в Новгород для поисков, с тобою случилось несчастие; возвратившись, я увидел тебя лежащим без чувств на этом самом месте; молодцы мои вытащили тебя из рва и вместе с золотом нашли грамоту, писанную к твоему дяде рукою же твоего отца, а моего благодетеля; прочитавши ее, я тотчас узнал тебя и употребил все средства, чтобы привести тебя в чувство. Наконец желание мое исполнилось, ты не отвергнул разбойника, и я опять обнимаю друга моего детства. Вот грамота, Иоанн, вот и золото твое, оно цело – возьми, а приятелям, которые тебе наделали столько вреда, порядком досталось; завтра, когда ты подкрепишь свои силы, я выпровожу тебя из лесу, и ты отправишься в Новгород. Не стану удерживать тебя: я сам любил и знаю, с каким нетерпением ты желаешь увидеть свою Наталью Степановну. Теперь тебе надобно подкрепить себя пищею и успокоиться». – Атаман свистнул; явилось несколько человек, и, по приказанию его, в одну минуту готов был ужин; чрез час Иоанн дремал на охоте подле потухающего огня. Когда он проснулся, оседланные лошади были готовы и Владимир ожидал его пробуждения. Вскоре они отправились и, около часу ехавши лесом по извилистой тропинке, наконец выбрались на берег Волхова.
– Теперь прости, Иоанн! – сказал Владимир, обнимая юношу. – Прости! Надеюсь скоро увидеться с тобою в Новгороде; вот условленный знак: если кто подойдет к тебе и помянет имя Атамана Грозы, тому ты можешь смело ввериться, как своему другу. Поезжай с Богом, будь счастлив, прощай! – Еще раз обнялись они. Владимир смотрел вслед удаляющемуся Иоанну, который пустился по знакомой ему дороге и при благовесте к вечерней молитве въехал в Новгород.
Глава VI
Вечерний звон. – Новгород. – Опять юродивый и его предсказания. – Шах и мат. – Рассказ москвича. – Политика царя Иоанна. – Тайна разгадана. – Люблю за обычай.
Томный звон колоколов, при звуке которого Иоанн въехал в Новгород, наполнял душу его каким-то тайным предчувствием; в погребальных отголосках его, как в голосе судьбы, он читал пророчество будущей своей жизни, и в голове его одна горестная мысль сменяла другую, как во время бури черная туча, гонимая ветром, уступает место другой, еще ужаснейшей. Поворотивши на знакомую ему улицу, которая вела к дому тысяцкого, Иоанн пустил шагом лошадь; нужно ли говорить читателю, что одна Наталья была предметом его заветных мыслей и мечтаний.
– Здорово, Ваня! – раздался вдруг позади его голос.
Иоанн обернулся: пред ним стоял юродивый.
– Ну, что ты, на праздник приехал в Новгород? – продолжал он.
– На какой праздник, Яша? – спросил его Иоанн.
– Большой, большой будет праздник на всей Руси, а после будут похороны. То-то мы с тобою кутьи-то наедимся и поплачем вместе!.. Прости, Ваня, молись Богу, а мне пора… – И он побежал вдоль улицы.
– Куда же ты, Яша? – спросил его Иоанн.
– Пора, пора, Ваня! На колокольню, увидимся на похоронах. Прости, молись Богу! И юродивый скрылся.
Несколько времени Иоанн смотрел ему вслед, долго слова юродивого занимали все его мысли; но он подъехал уже к дому тысяцкого…
– Шах и мат! – раздался в светлице голос, когда Иоанн вошел в нее. – Ба, ба, ба, племянник! Ты ли это? – повторил опять тот же голос, и человек пожилых лет, плотный, краснощекий, с черною окладистою бородою, встал из-за стола и бросился обнимать Иоанна. – Лишь только я выиграл игру да успел закричать шах и мат, а ты и в двери: две радости в одно время – люблю за обычай! Ну, здоров ли отец твой? – так говорил тысяцкий, удушая племянника в своих полновесных объятиях. Иоанн только тут заметил высокого сухощавого старика, в синем суконном кафтане особенного покроя, который играл с тысяцким в шахматы – это был Замятня, богатый гость московский; старик ему поклонился; Иоанн отвечал тем же.
– Неужели это, государь ты мой милостивый, – сказал Замятня, расставляя шашки и обращаясь к тысяцкому, – неужели это твой племянник, которого я на руках нашивал?
– Да, это он, – отвечал дядя Иоанна с самодовольною улыбкою, – что, каков молодец? кровь с молоком – люблю за обычай.
– ЧтÓ и говорить, государь ты мой милостивый, старый старается, а молодой растет! – Они снова принялись за игру… несколько времени продолжалось молчание, прерываемое только стуком шашек.
– Что же, господин Замятня, продолжай свой рассказ! – начал наконец тысяцкий. – Не бойся, здесь лишних нет никого, copy из светлицы вынести некому. Ох вы, москвичи, москвичи! Даром слова не пророните – люблю за обычай.
– Государь ты мой милостивый! – отвечал старик с лукавою улыбкою. – Лишняя осторожность не вредит, а долгий язык – до добра не доводит.
– Ну да ведь племянник-то не пойдет на тебя в донос; эк заломался! Да постой, я знаю, чем развязать тебе язык! – Тысяцкий, подошедши к поставцу, вынул оттуда флягу с романеей и, наливши напитка в серебряную чарку, подал ее старику, который, выпивши, в самом деле стал разговорчивее. Так часто и предки наши, при всей своей патриархальной важности, были болтливы после беседы с чаркою.
– Ну вот видишь ли, государь ты мой милостивый, – начал Замятня, утирая красным платком седые усы, на которых повисли капли фиолетовой влаги: у меня в Москве есть кое-кто из бояр, большие благодетели, не гнушаются моим хлебом-солью, и они-то мне, за доброю чаркой мальвазии[12], высказали кое-что. – Замятня боязливо оглянулся, как бы боясь, что его подслушивают стены, и потом продолжал вполголоса. – Ты, я думаю, помнишь, государь ты мой милостивый, что весною в прошлом году литовские послы были присланы от Сигизмунда в нашу матушку белокаменную для заключения мира?
– Ну как не знать, знаю! – проговорил с гордостью тысяцкий.
– Так, государь ты мой милостивый, да уж верно не знаешь, что тут была еще другая причина?
– Как так? – спросил тысяцкий с удивлением.
– А вот как, государь ты мой милостивый! В тайной беседе послы сказали государю Ивану Васильевичу, что король Сигизмунд дряхл, чуть ли скоро не отправится на тот свет; что-де, государь ты мой милостивый, после его не останется наследников и вельможи хотят предложить венец королевский ему, как государю славянского племени, христианину и владыке сильному!
– Ну, что же государь?
– Царь-батюшка нисколько не обрадовался и отвечал: милосердием Божиим и молитвами прародителей, Россия велика. На что мне Литва и Польша? Когда же вы имеете сию мысль, то вам не должно раздражать нас затруднениями в святом деле покоя христианского[13].
– Вот ответ, достойный царя московского, – люблю за обычай! Чем же кончилось?
– Это мне неизвестно, государь ты мой милостивый, а кажется, переговоры не имели успеха и вместо мира заключили перемирие на два года. Так вот какие дела-то!
– Ох уж эти мне ляхи проклятые! На языке у них мед, а под языком лед. Еще добр государь наш Иван Васильевич, а то бы взял королевский-то венец хоть ненадолго да переучил бы их по-русски, так и забыли бы поднимать нос; а то вишь какие гордые – кошка на грудь не вскочит: мы-де папы! Мужик пашет землю, а называет себя шляхтичем[14]… Слыхал ли ты, как соберутся они на свой сейм – лучше беги оттуда: король скажет что-нибудь, а они закричат – не позволяем! Да и сабли вон! Ну где это видано? Да что и говорить – нет лучше матушки святой Руси: кто повинуется беспрекословно воле государя? Русский! Кто любит родину более самого себя? Русский! Кто готов пожертвовать своею жизнью, женою, детьми для спасения отечества? Все русский! Люблю за обычай! А эти папы, эти шляхтичи?.. Э! Да им далеко до русских – как кулику до Петрова дня! Небось еще говорили нашему православному государю, чтобы он принял латинскую веру, если хочет быть королем их?
– Нет, государь ты мой милостивый, об этом слова не было, а все мне думается, что папа не захочет иметь государя греческой веры на престоле литовском: ведь поляки-то боятся своего папы – разом, государь ты мой милостивый, предаст проклятию!
– Спасибо за повесть! – прервал тысяцкий. – Теперь пойдем поужинаем, да за столом еще поговорим. Пойдем, племянник!..
Они пошли. Иоанн следовал за ними, горя нетерпением скорее объяснить причину своего приезда, и наконец случай открылся. Тысяцкий и Замятня, толкуя о политике, не забывали чарки, и к концу ужина лица их разгорелись, не знаю – от жаркого ли разговора или от горячего напитка: предание об этом молчит. Когда ужин закончился, Замятня простился с хозяином и, повторивши несколько раз «государь ты мой милостивый!», пошатываясь, ушел. Эту минуту Иоанн почел лучшею, чтобы требовать пособия дяди: тысяцкий был в веселом расположении духа.
– Что скажешь, племянник? – вскричал он, садясь на скамью. Иоанн вместо ответа подал сверток бумаги с восковой печатью. – Что это, от отца? – Иоанн отвечал наклонением головы. Тысяцкий развернул письмо и начал читать; по временам останавливался, пристально глядел на юношу или значительно усмехался. – Так вот что! – вскричал он, кончивши чтение: ай да племянник, люблю за обычай! A все стыдно было не сказать мне, ведь я тебе, кажется, прихожусь с родни; да Бог тебя простит, а я не сердит – люблю за обычай. Завтра же иду к Собакину и переговорю с ним: авось сладим дело. Теперь пора спать, прощай! Утро вечера мудренее – люблю за обычай!..