bannerbanner
Первая русская царица
Первая русская царицаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 13

Вскоре после того как царица оставила кремлевский дворец, гонцы доставили весть на Воробьевы горы, что Кремль подожжен и что в самом дворце хозяйничают люди с факелами, жаждя попользоваться царским добром.

Последняя весть точно пробудила Иоанна Васильевича от дремоты. Ему вздумалось поскакать самому в Кремль и постараться спасти некоторые излюбленные им вещи. Первее всего ему хотелось спасти подарки, присланные ему английской королевой с первыми купцами, рискнувшими пробраться в Холмогоры. Желание это ошеломило царицу до того, что никакой этикет не мог ее сдержать. Она уцепилась за епанчу супруга и замерла с восклицанием: «Не пущу, не пущу! Время ли думать о пустяковых подарках королевы! Москва гибнет, царство рушится, а ты займешься спасением ковша да чаши от рук твоей аглицкой гордячки, не пущу!»

Иоанну Васильевичу даже понравился этот поступок жены, не разомкнувшей свои маленькие слабые руки, пока он не удостоверил крестным знамением, что никуда не поедет. «Пусть-де горят и королевины подарки. Ему ли, царю всея Руси, гоняться за какими-то чашами, да стеклянными побрякушками. Вот он пошлет ей двадцатипудового осетра, это дело!»

Анастасия Романовна могла теперь не беспокоиться; слово было дано верное, бесповоротное. Добрая стопа меда, доставленного от князя Сицкого, послужила своего рода заключительным знамением твердости слова Иоанна Васильевича, который еще раз повторил: «Да разве у меня на Руси не сделают такую чашу? Прикажу – сделают».

Вскоре до царя дошла весть, что в церкви убили его дядю. Это известие возбудило в его душе крайне разноречивые чувства. Дядю он не любил. Князь Глинский довольно неосторожно выставлялся в боярской среде властным советником и чуть ли не правителем царства. В своей политической слепоте он не заметил, что племянник его быстро обрел ту политическую силу, при которой уже было недопустимо никакое вмешательство в действия царя.

И все же первым побуждением его при вести об убийстве дяди было отправиться не медля ни минуты на место происшествия, согнать туда всех псковичей и исказнить их тут же лютой смертью. Народу Московского государства следовало понять, что если на небе живут гром и молния, то и земля насыщена беспощадной грозой. Однако после недолгого размышления Иоанн Васильевич оставил мысль о личной поездке на место преступления. Вместо этого он повелел немедленно призвать к нему нового начальника Пыточной палаты и Разбойного приказа Малюту Скуратова.

Малюта словно ожидал, что его позовут. Перед царем он явился не с пустыми руками. В корзине он принес немало предметов чужой аглицкой работы.

Взглянув на своего нового начальника Разбойного приказа, Иоанн Васильевич невольно улыбнулся, вспомнив недавний разговор с боярами, которым сделалось известным, что в индийском царстве живет удав-змея. Тому, кого она определит себе в жертву, лучше перекреститься и умереть, а не то удав-змея привскочет и своей ужасной пастью откусит начисто голову. Очень похожим на это диво представлялся царю его Малюта.

– Прости, государь, твоего подлого раба, а поступил я так по тайному во время грозы велению. Мне было сказано: когда кремлевский дворец будет в огне, беги туда, выхвати из полымя королевины подарки и поднеси царю.

Царь не раз любовался подарками королевы и даже изучал ее гербы и вензеля, подлинность которых была вне сомнения.

Москва знала, что царь очень дорожил дружбой с королевой Елизаветой и даже выражал когда-то намерение сочетаться с ней законным браком, но Анастасия Романовна взяла, не зная того сама, верх над соперницей.

Поблагодарив Малюту за услугу, Иоанн Васильевич сказал только одно слово.

– Слышал?

– Государь, дело в ходу. Смутьяны разнесли палаты Разбойного приказа по бревнышку, веревки перерезали, а жаровни испакостили, но я уже открыл сыск и допросы временно веду в церковной сторожке. Двух псковичей на дыбы выставил, но признания в убийстве князя еще не получил. На углях скажут. Не осуди, если что не так. Внове для меня твое великое дело, а только разбойников изведу. Бояре делу помеха, но как повелишь?

Отпуская Малюту с выражением доверия и благоволения, Иоанн Васильевич предоставил ему большие права, нежели те, какими пользовался Семиткин. Малюта понял, что отныне он всесильный человек во всем Московском государстве. Ему не будут ставить в вину, если он доведет пытаемого, хотя бы и боярина, до смерти, будь то на дыбе, на жаровне, под батогами…

После беседы с начальником Разбойного приказа Иоанн Васильевич ощутил потребность омыть душу от греховных дел. Он уединился в моленную и трижды прошел полные четки с душевным сокрушением и молитвенными возгласами. В мгновениях высшего возбуждения он бил себя в грудь и распластывался на каменном полу перед образами святителей. В этом настроении его никто не смел беспокоить. В такие покаянные дни он питался одной только просфорой, невидимо поставляемой в оконце моленной, и водой. Спал он здесь же в уголке без подушки на голом полу. У него появлялась даже затаенная склонность к веригам.

В такие припадочные дни дворцовая стража берегла его покой пуще глаза. Глядя на Воробьевы горы издали, можно было думать, что во дворце замерла всякая жизнь и что даже мимолетной птице запрещено махать крыльями и подавать голос. Только на царицыной половине можно было заметить проблески жизни.

Вот эту-то половину и не уберегла стража. Сначала одна погорелка пробралась под окна царицы, никто на нее не зыкнул, никто не хлопнул над ее головой длинным батогом, точно она была приглашена на званый пирог. Следом за ней другая, третья, и наконец прорвалась целая толпа. Каждая погорелка вела за собой или несла на руках мальчонку или девчонку, а то двух ребятишек, раздетых догола, опухших, от недоедания не державшихся на ногах. Вся ватага некоторое время стояла молча перед окнами, но стоило одной завопить, как поднялось общее рыдание.

– Царица, взгляни на нас милостиво, мы изголодались; от мякины, которую и огонь не берет, распухли животами, на ногах не держимся, голы, босы, все погибло в огне, дети опаршивели, дай нам хлебца, царица, будь милостива! Умоли за нас царя земного, а мы станем молить за вас Царя Небесного…

Анастасия Романовна могла ответить на эту мольбу лишь тем, что сама расплакалась и велела вынести погорелкам все, что можно было найти на кухне и в поставцах. Среди причитавших погорелок возникла потасовка. Одна выставляла своего болезненного ребенка в доказательство права на ломоть каравая, а другая показывала еще более болезненного с вывернутыми ногами и перекрученной шеей. Поднялся гвалт, испугавший саму царицу. Однако толпе пришлось умолкнуть. В сенях послышался стук костыля о каменный пол: то сам царь земной, потревоженный шумом, вышел из моленной и тотчас прикрикнул на стражу: «Взять – огреть их батогами!»

Достаточно было этого окрика, чтобы вся ватага отхлынула от стен дворца и развеялась по склонам Воробьевых гор. За ней погнался было Лукьяш, но заметил знак царицы: «Не смей, мол, батожить погорелок!»

«Ох, исказнит он меня, исказнит! – подумал Лукьяш. – Уж коли головой затряс, так не жди пощады… да пусть казнит!»

Но здесь царица вышла из своих комнат и бестрепетно взяла за руку супруга.

– Мой любый! Одна я виновата! – проговорила она со слезами. – Одну меня накажи. Я приняла их как своих гостей; страх было глядеть на эту голую и голодную детвору. Что повелишь, то и будет, а только Божье наказание напущено на землю, не усугубляй гнев Божий, не усугубляй.

Царь смягчился и ушел в моленную, причем наложил на себя постничество на новую неделю. Анастасия Романовна заперлась у себя и наплакалась досыта, потом велела пригласить к себе иерея Сильвестра.

Москва же продолжала неудержимо пылать. Огонь перебросился в Замоскворечье. Запылали монастыри – Воздвиженский, Никитский, Георгиевский, Ильинский. Пламеневшие головни, взлетая на воздух, разносили повсюду печать Божьего гнева.

Глава VIII

– Мир дому сему и да пребудет на нем благословение Господне! – С таким приветствием вошел в хоромы царицы уже известный в Москве иерей Сильвестр, именовавший себя просто Благовещенским попом.

Книжный и благочестивый Сильвестр, вызванный в Москву из Новгорода митрополитом Макарием, продолжал и на новом месте свой исторический труд под названием Домострой. Этим обширным поучением о строениях «духовном», «мирском» и «домовном» он доканчивал в Москве свое «Послание и наказание от отца к сыну».

Царица приняла от него благословение и пригласила сесть.

– Пожар-то Москвы все усиливается с каждым часом и на чем окончится, один Господь святой знает! – сказал иерей, садясь. За стеной кашлянул царь. Иоанн Васильевич не делал секрета из того, что когда к царице приходил Сильвестр, он подсаживался к прорезанному в стене окошечку и внимательно слушал Благовещенского попа. – Вчера испепелились аглицкие склады, а сегодня занялись и красные ряды. Не счесть, сколько гибнет добра и людских животов. На сей день считается поболее тысячи погибших в огне, а что дальше будет – неведомо.

– Божье наказание! – вымолвила царица с глубоким вздохом. – А будем рассуждать и так: мы взрослые люди нагрешили, а за что страдают младенцы?

– Божье наказание, это точно, – подтвердил иерей, – а все же дозволительно спросить: кому и для чего желательно, чтобы Москва сгорела? Мне это, царица, виднее, нежели тебе. Ты на верхах, а я в низине, где народ распоясывает и язык и душу. Повсюду собирается превеликая сила, чтобы не только огнем погубить Москву, но и царя, и все Московское государство. Сами москвичи ропщут до озлобления, а этим настроением пользуются приписанные к Москве – рязанцы, псковичи, не говоря уже о новгородцах. При их князьях было куда легче. Теперь хлебороб бросил землю и подался на большую дорогу разбойничать. Торговля пала, а на правежной площади раздаются вопли истязуемыех с утра до вечера. Разбойную избу приходится раздвигать на все четыре стороны, а царь взял, скажу прямо, душегуба Скуратова, которому и в аду завидуют, когда он прожаривает на углях живое тело человека. Закона у нас нет; у кого батог в руках, тот и законник. Церковь в полном запустении; шутка сказать, между иереями есть совсем не знающие грамоты, и только по слуху вопят, и то не к месту: «Господи, помилуй!» Наместники опираются только на бердыши стрелецкие, да на их сагайдаки…

Так вот и надумались окольные княжества возвратиться к своей прежней вольной волюшке. Рязанцы послали уже в Крым скликать татар на Москву; Ливония выставляет своих рыцарей, а кто обережет царя? Стрельцы? Да ведь и эти обратились в шатунов…

– Отец честной! – воскликнула со страхом царица и схватила Сильвестра за руку. – Скажи все, что знаешь, все, что думаешь, царю. Тебя он уважает. Мое слово доходило до его сердца, а нет в моем слове такой власти, как в твоем. Твоими устами говорит сама церковь и великая мудрость.

– Скажу, если спросит, а своемудрия он не терпит.

Удаляясь из царицыных хором, Сильвестр уронил невзначай: «Какова-то будет ночь? Облака складываются в кресты, а это знаменует великое испытание!»

Видно, Сильвестр знал более того, что говорил, так как томившие его предчувствия сбылись ночью, как по слову истинного провидца. Постельничий Адашев пригласил его переночевать во дворце в служилом помещении, где верные друзья завязали, должно быть, беседу о государевых делах. Являлись шпионы с разных сторон и с разными вестями; вести их были тревожные, так что постельничему нужно было подумать, как их сообщить царю, которому и ночью не было покоя. Однако и медлить было опасно. Одна из этих вестей вынудила Адашева, не ожидая даже царского приказа, велеть дворцовой дружине спать одним глазом, а к утру занять все тропки ко дворцу, и чуть появится какая-нибудь толпа оголтелого народа, пригрозить ей не только бердышами, но и стрельным оружием. Шпионы говорили, что в обиженной народной толпе заронилась смута, что народ намерен потребовать, чтобы царь выдал на самосуд всю семью Глинских. Какой-то юродивый вопил на погосте, что пока хоть одна голова Глинских будет цела, пожар не уймется, и все Московское царство сгинет до последнего младенца.

Шпионы были правы; чуть забрезжило, как со всех концов Москвы потянулись к Воробьевым горам люди разного звания. Среди них мелькали и кузнецы в кожаных передниках, и лоточники со снедью, и простоволосые бабы, голосившие без всякого удержу. Людей степенных было немного. Они даже не сливались с простолюдинами. Толпа попробовала подойти ко дворцу, обойдя стрельцов, но эти – народ сытый, кормленый, тепло одетый – вразумили, чем полагалось, необузданных горланов. Десяток-другой последних был арестован – и прямо к Малюте Скуратову. И все же смутьянов не убавлялось; может быть, и дружинники подались бы назад, но тут все увидели, как на высоком дворцовом крыльце показался в епитрахили Благовещенский поп. Передовые остановились, остолбенели, между ними и напиравшими сзади произошла свалка. Стрельцы потеснили толпу и даже поработали бердышами. В результате смуты получилась только добыча Малюте Скуратову. Царю, когда он пробудился, представили весь этот случай как не стоящий внимания, и только потом, долгое время спустя, он узнал, что дерзость простолюдинов доходила до требования выдать царскую бабку на смерть. Впрочем, Анна Глинская находилась в ту пору вовсе не во дворце, а в своем ржевском поместье. Грабители, может быть, и знали это, да им хотелось похозяйничать и в богатых хоромах дворца на Воробьевых горах, как хозяйничали они в Кремле.

Толпа уже развеялась и даже попросту пустилась в бегство, а рынды все еще блестели своими топориками перед крылечками и окнами царицыной половины.

Не менее серьезные известия пришли с окраин государства. Крымская орда выслала, не без молчаливого согласия рязанцев, своих казаков наметить броды через Оку, что всегда делалось в предшествии нападения орды на Московскую землю. Шли бурные совещания в Казани: воевать теперь же с Москвой или подождать, когда усилятся в ней бунтарские настроения; Ливония хотела и не хотела воевать: рыцарям казалось возможным прибрать Смоленщину и без кровопролитного дела. Подлясье обещало рыцарям подмогу. Обо всем этом следовало доложить царю, как только он оставит свою опочивальню.

Невесело встретил Иоанн Васильевич наступившее утро. Гарь московского пожарища окутывала и Воробьевы горы. Пожар за эту ночь усилился; отдельные площади его сошлись теперь в одну громадную территорию, в которой то там, то здесь поблескивали церковные купола, как бы прощавшиеся с православным народом. Последним приветом их были появлявшиеся огненные столбы с тучами искр – то купола и колокольни проваливались долу, причем колокольни издавали предсмертный по себе звон. Никто и не думал тушить пожар, да и нечем было. Одни богобоязливые люди ходили вокруг своих дворов с иконами и воссылали скорбные мольбы к безжалостному небу.

Выбрав на горах возвышенное место, Иоанн Васильевич скорее любовался эффектной картиной, нежели скорбел. Он видел перед собой римское пожарище при Нероне.

– Что поведаешь, честной отец? – Таким вопросом он встретил осторожно подошедшего к нему Сильвестра. – Много ли насчитал моих грехов, какой главнее – называй.

Прежде чем ответить, Сильвестр перекрестился и поцеловал висевший на нем крест. Очевидно, он искал помощи свыше.

– Не прошу казни, но не прошу и милости, государь, а по сану иерея скажу тебе истину без прикрас: царство твое в опасности, так и ведай. Пожар, что слепит, государь, твои очи, гложет не одну Москву, но и все царство. Отовсюду зарятся на него волки лютые, все орды готовы на него двинуться, а на западе ляхи, ливонцы, Литва – всем-то Москва стоит поперек дороги. Князья не у дел, спят и видят, как бы поднять свои стяги в Твери, во Пскове, в Рязани, в Смоленске, а про Новгород и говорить нечего.

– Знаю, слышал; нет ли чего поновее?

– А кем и чем полагаешь устранить беду? Стрельцами, Малютой, кнутобоями?

– А по-твоему, поп, как бы следовало?

– Любовью народной, вот эта любовь есть твое крепкое и верное оружие против недругов. Народ тебя боится, но не любит.

– Ты, верно, говоришь о боярах?

– Нет, про весь народ…

– С народом у меня лады.

– Не совсем. Доходчивы ли до тебя людские жалобы? Ведь только одна царица доводит до тебя правду, а посмеет ли простой человек явиться к тебе с жалобой на наместника? Да каждый из обиженных согласится скорее пройти по остриям бердышей, нежели пасть перед тобой, перед своим отцом, с жалобой хотя бы на какого-нибудь насильника. Откуда же произрастет к тебе народная любовь? Вот теперь татарва пришла на Оку, а в народе говорят: пусть идет, хуже не будет!

Не успел Иоанн Васильевич подозвать дежурного рынду, чтобы позвать Алексея Адашева, как тот явился сам собою.

– Алексей! Вот честной отец упрекает мою совесть, что до меня правда доходит только через одну царицу, а ей и не доглядеть и не услышать обо всем. Хочу на тебя положиться. Я приблизил тебя к себе из самого простого звания, из батожников, а за что? За твою превеликую честность. Принимай ты отныне жалобы и прошения. Обо всех бедствиях, кривдах и насилиях докладывай мне без всякого страха. Пусть знают тиуны и наместники, что их обиды народа не останутся безнаказанными. Теперь, отец честной, продолжай свое челобитье, да покороче; мне нужно отвадить крымчаков от перехода через Оку. Хотелось бы самому поучить их, да царица не пустит…

– Ох, государь, пусть Господь воздаст тебе сторицей, а только будь милостив до конца, открой свои закрома, кои еще не разграблены. Погорельцев не сосчитать, а сколько погорельцев, столько и голодных. Лошадиным мясом поганятся, а то в безумии и дохлятиной не брезгают.

– Очень уж ты красноречив, поп Сильвестр. За это самое красноречие я возложу сейчас на тебя превеликую заботу. Видит Бог, что вокруг меня тянутся то к казне, то и к короне все за малым исключением. Все тщатся повыситься чуть ли не до святительского места. Тебе честь и слава, ты никогда ничего не просил, а за народ стоишь горой. Вот и теперь говоришь – накорми Москву, а она отблагодарит. Изволь, будь по-твоему: я велю передать тебе ключи от всех государевых закромов, велю закупить весь залежалый, у кого случится, хлеб, пусть везут его из всех деревень, хотя бы от Пскова и Твери, а ты собери совет из голодных и сытых и накорми кого надобно, как бы моей рукой.

Сильвестр прослезился и второпях то и дело полагал на себя крестное знамение. Хотел было он сейчас же просить умилившегося государя об издании закона на манер Русской Правды, об устроении церкви и созыве для сего совета из слуг Божьих, а главное, чтобы к управлению государством допущены были первые по разуму и чести люди, но главнее всего нужно было накормить Москву, да и умнее было повременить слишком докучать царю.

На этот раз не оправдалась поговорка, по которой добрая молва лежит, а худая бежит. В одночасье Москву облетела молва о царской кормежке. У попа Сильвестра были еще ранее намечены хлебодары, которые и распределили между собой и ключи от закромов, и заботы о подвозе из деревень хлеба. Самый злющий человек не мог сказать ничего плохого о добрых честных хлебодарах. Раздача муки и крупы не прерывалась ни днем ни ночью, а беспомощному и обессилевшему несли за милую душу кому родные, кому соседи; отказа никому не было. Повсюду мелькали ряса и косичка отца Сильвестра, которого Москва произвела теперь чуть ли не в апостолы. Хлебодателям было сказано, чтобы, раздавая щедрой рукой хлеб, они напоминали бы народу постоять за веру и за землю. Татарам, что явились на Оку, следовало-де показать поворот от ворот. На обиды же и притеснения, если только они несносны, пусть каждый идет жаловаться к Алексею Адашеву, и хотя бы целая дружина Скуратовых грозила жалобщикам, никому ничего не будет, да, пожалуй, царь до того смилостивится, что сам Разбойный приказ велит уничтожить. Погодя же немного, и Русская Правда обновится, и эти подлые жаровни и самая дыба перестанут мерещиться добрым москвичам. Разве только для закоренелых злодеев останутся батоги, иначе не образумить душегуба!

Москва не могла не верить этим вестям, так как шпионов Малюты точно ветром сдуло. Теперь уже на уцелевших колокольнях гремел призывный звон на благодарственную молитву. Всем было ясно, что в царской душе совершался перелом, на который москвичам следовало откликнуться также душевной благодарностью. День этот был началом единения московского царя с его народом. Немного понадобилось голодавшим москвичам, чтобы прийти в ликующее настроение – доброе слово, краюха хлеба и обуздание ретивости сыскной избы. Печальные от сего последствия предвиделись одному лишь Малюте с дружиной его палачей. Даже страх перед собиравшимся нашествием татар не сильно тревожил душу. Казалось, а может быть, было и в действительности, что сам пожар притих и как бы стлался по земле, подбирая обуглившиеся головешки. Дружины, которым предстояло выступить к Оке для встречи татар, собрались в полном составе и обещали от всего сердца, без бахвальства, навязать столько татар, сколько веревок хватит. Угроза эта не сбылась только потому, что подошедшая к Рязани весть о ликующем настроении москвичей отогнала татар от Оки и без кровавой сечи.

– Не хаживала ли ты к фараоновой матке – той, что торгует в лесу корнем-приворотом, – спросил Иоанн Васильевич, входя в опочивальню жены.

– Господи помилуй, что говоришь такое? – отвечала Анастасия Романовна, творя крестное знамение. – Как могла, мой любый, прийти тебе в голову такая злая мысль?

Но Иоанн Васильевич, довольный тем, что напугал молодую женщину, поспешил ее успокоить:

– Да как же и думать иначе? Москва от тебя без ума и памяти. Адашев кладет в твое здоровье по двенадцати поклонов днем и вечером. Сильвестр вынимает при каждой литургии частицы за твое здоровье. Все милые мне люди – все за тебя, а к рындам, всем поголовно, если бы не знал, что ты чиста как голубица, прямо-таки заревновал бы. Особенно тешит меня малыш Морозов. Я, говорит, молюсь на царицу, как на образ Пречистой…

Иоанн Васильевич весь, видимо, размягчился, и ему захотелось, как это бывало с ним, поделиться с царицей своими мыслями.

– Не скрою, много нелюбезного наговорил мне твой духовник, но и правды в том много, – признавался Иоанн Васильевич, положив из нежности голову на колени жены. – По твоему наущению…

– Любый, я не…

– Молчи, не оправдывайся ни в чем! Сегодня он показался мне как бы посланцем из-за облаков. Не знаю, как поступлю далее, но все же намечены в моей душе: государева дума, новая Русская Правда и лучшее устроение церкви. Говоря по истине, у нас не поют хвалебное Господу Богу, а блеют козлами, не возносят фимиам к нему, а суют под нос жаровню с ладаном, да и куда ни взглянешь, всюду прорехи: пищальники бросают в бою пищали и хватаются за дубины, а какова торговля!.. и кругом одно невежество…

Мало-помалу голос Иоанна Васильевича затихал, глаза закрылись, уже в забытьи, не давая отчета, он поцеловал колени Анастасии Романовны и уснул спокойно, точно никогда в жизни не знал страха и испуга.

В эту пору на радость всей Москвы пошел проливной дождь, пожар утихал. Сытые москвичи ликовали.

Глава IX

Если Иоанн Васильевич действительно любил кого-нибудь, то только первую из всех своих семи жен и множества фавориток. Прочие женщины служили лишь объектами его сладострастия. Даже трудно сказать, кто больше удовлетворял его вожделения – Темрюковна и ее предшественницы или услаждавший его своими танцами в сорочке красавец Басманов. Нужно думать, что в Англии были хорошо осведомлены об его плотских страстях, и поэтому сестра королевы Елизаветы отказала ему в своей руке, несмотря на то, что политическое единение Англии с растущим Московским государством было заветным стремлением обеих сторон. Недаром Англия, выказывая любезность, то присылала врачей, то дарила охотничьих псов, душистые травы или ювелирные украшения.

Любовь к Анастасии Романовне укрепилась в нем в дни его тяжкой болезни. Определить его болезнь в настоящее время, при тогдашнем отсутствии медицинских знаний – дело невозможное. Есть, однако, основание полагать, что тиф едва не свел его в могилу. Большую часть болезни он бредил. Но по временам его оставлял мучительный бред, и тогда он видел каждый раз у своего изголовья склонившееся над ним скорбное, но милое лицо Анастасии Романовны; иногда он пробуждался от холодного компресса, который она сама изготовляла изо льда.

– А тебе ведомо сказание о девице Февронии? – спросил однажды больной, как бы пробудившись от тяжелых сновидений.

Анастасия Романовна обрадовалась, услышав твердый голос и отчетливые слова больного… В эту минуту она меняла компресс и видела устремленные на нее глаза супруга, выражавшие любовь.

– Старые люди говорят, что муромский князь Петр занемог вот так же опасно, как я. Муромские лекаря ему не помогли, и он поехал в Рязанскую землю, в которой, как говорили, врачи знали все лекарства от всех болезней. Однако он не доехал до Рязани; по дороге ему встретилась девица Феврония. Она шла из лесу, а за ней следовал медведь несказанной величины. В пасти он держал платок с разными кореньями. Князь остановился посмотреть на диковину, а тем временем девица достала корень из платка и подала ему, посоветовав размочить его в студеной воде и приложить к затылку. Так и поступил князь Петр и в тот час выздоровел. Скоро девица Феврония сделалась его женой. Так вот и ты – моя Феврония… и благодаря твоей великой любви я выздоровею.

На страницу:
6 из 13