bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 29

И, обернувшись к глашатаю, он прибавил:

– Пусть повар вспомнит старое, доброе время.

Но консул удержал слугу.

– Если дело идет обо мне, – сказал он, – то пусть повар не вспоминает тех старых, добрых времен.

– Моего обеда не стал бы есть последний из твоих невольников, Квинт, – с улыбкой заметил Амвросий. – Я становлюсь все менее и менее требовательным.

– Что поддерживает твою деятельную жизнь, того будет достаточно и для меня, – ответил Симмах.

– Воля гостя – приказ для хозяина.

Епископ взял консула под руку и повел его в столовую. Здесь не было мягких соф, обложенных красными подушками. По обеим сторонам длинного стола стояли обыкновенные стулья. Одна большая лампа, подвешенная к потолку на бронзовых цепочках, освещала длинную сумрачную залу.

Весь обед могущественного христианского епископа состоял из рыбы, хлеба, овощей и стакана молодого вина. И один только вольноотпущенник служил патрицию, которого прежде окружал целый легион невольников.

Консул нисколько не удивился этому добровольному убожеству – во второй половине четвертого столетия это не представляло редкого явления. И язычники также подражали христианским аскетам.

Юлиан Отступник начал свое царствование с того, что разогнал царедворцев, и все главари староримского странничества времен Феодосия жили тоже скромно, и часто даже их противники не могли отказать им в уважении.

Симмах, богатейший человек Италии, без отвращения пил терпкое вино и ел ячменный хлеб.

Когда по знаку епископа вольноотпущенник удалился, хозяин и гость остались одни.

– Я догадываюсь, что тебя привело ко мне важное дело, – начал Амвросий после краткой молитвы. – Твои многочисленные занятия не оставляют тебе времени для посещения родственников. Ведь не для того же, чтобы убедиться собственными глазами, здоров ли я, ты приехал в Медиолан?

Он прислонился к спинке кресла и устремил в лицо Симмаха свой взор – умел читать в душах людей.

Симмах отвечал не сразу. Он подумал, катая между пальцами крошки хлеба, прежде чем сказал мягким голосом:

– Я хотел бы поговорить с тобой как родственник с родственником. Наши няньки и матери убаюкивали нас одними песнями, одни и те же духи-покровители, Амвросий, оберегали нашу молодость.

Епископ молчал, не спуская глаз с лица консула.

– Я хотел бы говорить с тобой как римлянин с римлянином, как гражданин с гражданином, которого касается положение родины. Не затем, чтобы услышать ответ христианского священника, приехал я в Медиолан. Хочешь ли ты говорить со мной как светский человек со светским?

Амвросий наклонил голову в знак согласия.

– Я слушаю, – отвечал он.

– И ты не будешь гневаться на меня, если с моего языка сорвется какое-нибудь опрометчивое слово? Я не всегда знаю и чувствую, что может оскорбить твою веру.

– Я твой родственник, Симмах, и христианин. Родственник любит тебя, а христианин будет снисходителен к иноверцу.

Консул снова задумался. Он, видимо, отыскивал аргументы, которые помогли бы ему убедить епископа. Вдруг он тряхнул головой, как бы утомленный бесплодной работой, и спросил прямо:

– Зачем ты нас преследуешь, Амвросий?

– Кого? – спокойным голосом спросил епископ.

– Нас, своих родных и друзей, нас, воспитанных той же матерью, какой воспитан и ты, нас, римлян, поклоняющихся народным богам, – говорил консул, нагибаясь через стол к епископу.

– Каких богов? Тех, в которых вы сами не верите.

Глаза Амвросия так проницательно смотрели на Симмаха, что язычник замолчал. Он чувствовал, что этот огненный взгляд проникает до самых сокровенных тайников его души.

– Тех, в которых вы не верите сами? – повторил епископ. – Ведь никто из вас не верит в этих народных богов, хотя вы стараетесь уверить себя, что ваши сердца принадлежат еще им. Даже император Юлиан, хотя он собственной рукой заколол не одну тысячу телиц на жертвенных алтарях, не молился богам старого Рима. Его боги были плодом его воображения, о чем ты хорошо знаешь. И вы понаделали себе богов, отвечающих вашим потребностям и вкусам. Каждый из вас признает особого бога, порожденного не верой, а разумом.

– Мы все признаем господство неземных существ, более сильных, чем человек, – заметил Симмах.

– Эти неземные существа, более сильные, чем человек, вы наряжаете в отребья философии и суеверий народа. Вас к ним ведет только разум и любовь к прошлому. Не с живой верой наших отцов вы приближаетесь к алтарям Юпитера, Юноны, Марса и Аполлона.

– Мудрец не пренебрегает никаким путем, только бы он вел к добродетели. Если ты нашел хорошую дорогу, не спрашивай, как она называется.

– Дорога, выбранная разумом, бывает всегда коротка и доступна только для одиночек, которые и без того достигнут добродетели. Одна живая вера обладает силой обновления человечества, а эта вера не эллинизм, о чем ты, Квинт, знаешь так же хорошо, как и я.

Они оба замолчали.

Симмах не возражал, ему слишком хорошо был известен ясный ум Амвросия, для того чтоб обольщать себя возможностью убедить его неискренним словом. Он и сам чувствовал недостатки возрожденного язычества.

– Говоря о народных богах, – отозвался он после долгого перерыва, – я говорю о Риме, о его прошлом и будущем. С просьбой от этого Рима, от колыбели твоих предков, я и прибыл к тебе, Амвросий. Не может быть, чтобы восточное суеверие…

Прости меня, брат… Не может быть, чтобы новые боги высосали из твоих жил римскую кровь и поселили в твоем сердце любовь к варварам. Раньше, чем ты сделался христианином, ты был римлянином. От имени детей святого Рима я приношу тебе, римский патриций, сердечную просьбу. Подействуй на Феодосия, чтобы он взял назад свои последние эдикты. Оставьте нам наши алтари и обычаи, потому что без них Рим погаснет, как гаснет лампа, у которой выгорело масло. Твои предки взывают к тебе из царства теней: пощади дряхлость богов, которые дали нам, твоим отцам, столько славы и достоинства.

Симмах говорил тепло и сердечно. Он протянул руки к епископу и повторил взволнованным голосом:

– Пощади дряхлость наших богов, Амвросий!

Глаза епископа, до того времени обращенные на консула, поднялись кверху, а из его уст тихо потекли слова:

– Не в моих руках и не в руках Феодосия находится судьба Рима. Кто-то, более могущественный, чем я и он, предрешил вашу гибель, а мы лишь орудие того Кормчего мира. Если бы Феодосий взял назад свои последние эдикты, приговор, произнесенный над вами, все равно осуществится. И только в том случае Рим продлит свое существование, только тогда будет он предписывать законы человечеству, когда падет к ногам Христа и сделается Его верным сыном.

Руки консула тихо опустились. С видом разочарования он поник головой и сказал с упреком:

– Я просил тебя говорить со мной языком светского человека.

– Я говорю именно таким языком, – ответил епископ.

– Я слышу речь христианского священника, врага римского прошлого.

– Ты слышишь голос римлянина, который сумел заглянуть в лицо настоящего и понимает голос прошедшего.

– Боги христиан изменили твои глаза и уши.

– Выслушай внимательно, может быть, и твои глаза и уши изменятся.

Симмах уставился удивленно на Амвросия.

– Говоря о Риме, – продолжал Амвросий, – вы думаете не о теперешнем Риме, но о том могущественном владыке, которому поклонялись многие народы. Вы мечтаете о господстве над миром, о Риме первых императоров. Но где же тот Рим, где его цезари, патриции, законодатели, вожди и легионы, где его доблести и мужество? На троне Юлиев, Клавдиев, Флавиев и Антонинов сидят вчерашние варвары; старый патрициат гниет в гробницах; законы диктуют вам сыновья наших отпущенников; летописи пишут христиане; во главе войска стоят франки, готы и аллеманы; ваши легионы понапрасну тратят силы в своих лагерях, не способные ни на какое отважное дело. Кому государство обязано славой за последние пятьдесят лет? Валентиниан, Валенс, Грациан – чужеземцы, Феодосий – испанец, а наших врагов громили и громят Баут, Мельтобальд, Валлион, Рикомер, Стилихон и Арбогаст. Если бы не помощь готов и франков, то варвары давно бы поделили уже наследие наших консулов и цезарей. Где же тот Рим, величие которого гонит сон с ваших ресниц и делает вас глухими к громкому голосу нового времени? Все на этой земле имеет конец – и человек и народ. Скала, и та выветривается. Рим древности пришел к концу, состарился…

Консул сделал рукой знак несогласия.

– Я знаю, что ты ответишь, – говорил епископ. – Ты скажешь, что в Риме для нашего прошлого до сих пор бьются горячие сердца, укажешь на Флавиана, на себя, на Юлия и Галерия и на сотню других сенаторов, которые каждую минуту готовы сложить благородную голову за прежний Рим; ты скажешь мне, что рядом с вами встанет половина Италии и бросит на последнюю ставку и жизнь и имущество.

Я не спорю, что так будет. Солнце, прежде чем погаснуть, еще раз обливает своими лучами западный край неба. Но что такое вы, сторонники прежнего порядка, в сравнении со всем могуществом государства? Одна выигранная битва навсегда сломит ваше сопротивление. А этой битвы вы не выиграете никогда, ибо прошлое миновало безвозвратно. Другим народам Бог предназначил руководить человечеством.

– Ты говоришь о Боге галилеян, – с горькой иронией ответил консул.

– Я говорю об истинном Боге, о Творце и Промыслителе света, Который существовал века, хотя люди не знали Его.

– И этот-то Бог решил, что мы должны погибнуть?

– Этот Бог решил освободить человечество от тесных законов и понятий прошлого, от его себялюбия и жестокости.

Симмах нетерпеливо дергал пурпурную обшивку своей туники. Его лицо менялось постоянно, принимая то насмешливый, то изумленный вид.

– Значит, ты говоришь решительно, – сказал он, стиснув зубы, – что Рим цезарей принадлежит уже к невозвратному прошлому?

– Это за меня говорит настоящее положение государства, – отвечал Амвросий. – Те, кто был слугами слуг наших предков, стали нашими господами; кто учился у нас мужеству и дисциплине, те служат нам теперь примером доблестей, гражданских и военных.

– Но римский народ не издевается уже над богами и не погрязает в разврате. Доблести наших праотцев воскресли.

– Они воскресли чересчур поздно. С пробужденным сознанием варварских народов, которые захватили государство, бороться не нам, остаткам угасающего племени. Мы составляем такой незначительный отряд, что были бы безумцами, если бы захотели навязывать человечеству свою волю.

– Наши цари были окружены еще меньшим отрядом, а, несмотря на то, покорили весь мир.

– Они покорили мир потому, что взамен утерянной свободы давали ему законы и порядок, а теперь положение изменилось. И варвары научились судить и приказывать. Наши добродетели убыли. Миру нужны иные добродетели, высшие, всеобъемлющие…

Они замолчали. Консул встал с кресла и прохаживался по зале скорым, беспокойным шагом, время от времени искоса посматривая на епископа. Но немного погодя он остановился перед ним и сказал с язвительной улыбкой:

– Так ты советуешь нам, чтобы мы бросились к стопам твоего Бога и забыли о прошлом? И за это ты обещаешь нам господство над человечеством?

На бледном лице епископа выступил горячий румянец. Его тяготила беседа с язычником. Несмотря на это, он ответил без гнева:

– Над человечеством всегда господствует тот, кто понимает голос Бога и покорно вводит в жизнь Его предначертания. Бог пожелал расширить на весь мир достоинство человека, которое старый Рим захватил лишь для своих детей, и поднять смертных до Себя с помощью добродетелей, неизвестных нашим предкам. Если Рим сделается исполнителем этого нового повеления, тогда он и далее останется владыкой мира…

– А если он не преклонится перед мудростью рабов? – подхватил консул.

– Тогда от него вскоре останутся лишь развалины и могилы.

Симмах долго смотрел со скорбью на епископа. Потом он заломил руки и воскликнул:

– Ты уже не римлянин, Амвросий!..

И он снова начал ходить по зале быстрым, неспокойным шагом, взволнованный гневом, который кипел в его душе.

Он очень хорошо знал, что именно епископ называл новыми добродетелями и новым порядком: открытое исповедание Христова учения сняло с него наговоры первых трех веков. Ни один из образованных язычников четвертого столетия не верил в сплетни прошлого о поклонении ослиной голове, об убийстве младенцев, об отравлении колодцев и ненависти к человеческому роду. Заповеди христианства стали всеобщим достоянием. Симмах так же, как Амвросий, понимал, что реформаторская сила новой веры основывалась на уравнении всех людей перед лицом нового Бога, какого бы они ни были положения, рода и национальности, и что это освобождение человека было противно его римскому сердцу. Священный, вечный Рим, владыка мира, должен поделиться своими преимуществами с варварской чернью? Да, крохи своих прав, добытых кровавым трудом веков, он мог бросить голодной своре чужеземцев, мог быть милостивым, снисходительным, даже щедрым, если бы на то была его воля, но он не должен унижаться до братства с народами, обреченными на рабство.

– Если бы я не знал, кто ты таков, – отозвался Симмах, бегая по комнате, как волк в клетке, – то никогда бы не поверил, что разговариваю с патрицием.

– И патриций рождается, живет и умирает, как последний невольник, – мягко сказал Амвросий. – Удивляет меня, что ты этого не хочешь понять, ты, ум которого умеет проникать в сущность вещей. Другому можно простить, но ты, писатель и мыслитель, должен же уважать в каждом человеке человека.

– Я бы мог ответить тебе, что так же, как и патриций, родится, живет и умирает каждое неведомое, однако мы убиваем и съедаем его, ибо неведомый Властелин мира приказал всему, что существует на земле, служить человеку и варваров сделал орудием Рима.

– Так было когда-то, а теперь Бог решил иначе.

– О, этот ваш Бог…

Амвросий повелительным взглядом остановил богохульство Симмаха.

– Я христианин, – сказал он тем же резким голосом, которым громил избирателей Коменской общины. – Ты хотел, чтобы я говорил с тобой языком светского человека… Я согласился исполнить твое желание. Но теперь и ты исполни то, чего я потребую… Не употребляй имени Бога моего всуе…

В зале воцарилась тишина. Епископ и консул стояли друг против друга: первый – спокойный, возвышенный, другой – возбужденный, с гневно сверкающими глазами, с горячим румянцем на щеках. Близкие по крови, воспитанию и традициям одного и того же народа, они смотрели друг на друга, как люди чужие, которых не сближала общая цель жизни. Разность убеждений так разделяла их, души их разошлись так далеко, как будто они были детьми чуждых рас и эпох. Симмах, погруженный в тень прошлого, не видел, что делается вокруг него; Амвросий, озаренный розовыми лучами будущего, читал его еще закрытые страницы и слышал голос предназначения.

– Я знал, что не сломлю твоего упорства, – сказал первый Симмах. – Но Флавиан просил, и я уступил… Больше я не буду утруждать тебя… Ты устал… Иди отдыхай, и пусть тебе снятся гибель Рима и падение твоей родины.

Его губы подергивались, как у ребенка, который сдерживает затаенные слезы, голос дрожал, слова выходили из горла с усилием и становились все отрывистее, все тише…

Он взял с кресла тогу, накинул ее на себя и повернулся к дверям.

– Квинт! – позвал его Амвросий. – Сон под моей кровлей вдохновит тебя на правильные мысли. Может быть, завтра мне удастся легче убедить тебя.

Но Симмах отрицательно покачал головой.

– Под твоей крышей в моем сердце вывелись бы только змеи ненависти, – отвечал он. – Я задохся бы в воздухе, которым дышишь ты, меня уязвили бы те предметы, к которым ты прикасаешься.

– Я буду молиться, чтобы Творец мира просветил ваши надменные сердца.

– Избавь себя от труда, галилеянин! Твоих молитв мы не желаем, а с твоим заблуждением поговорим по-римски!

И Симмах выбежал из залы.

Голова Амвросия упала на грудь, руки опустились, вся фигура склонилась книзу, разбитая, угнетенная угрозой Симмаха. Его губы шептали:

– И снова польется человеческая кровь… римская кровь…

В груди этого ревностного христианина и служителя Бога билось римское сердце, хотя консул и бросил ему в лицо упрек, что он перестал быть римлянином. Он любил старый город Ромула, как Флавиан и Симмах, и со скорбью взирал на его упадок. Амвросий неуверенными шагами дошел до домашней церкви, где распятый Спаситель занял место духов, охранявших его род.

Алебастровая лампада, заслоненная красной индийской тканью, бросала кровавый свет на Христа, пригвожденного к кресту.

Амвросий долго тоскующими глазами упивался горестью, идущей от лика Сына Божия, потом преклонил колени и начал просить запекшимися устами:

– Господи, смилуйся над этим несчастным народом, который не хочет склониться перед Твоим милосердием и слеп к блеску Твоей истины. Ты знаешь, о Всесильный и Всеведущий, что его надменность порождена веками славы и господства.

И, припав лицом к земле, он молился, как самый простой человек из его паствы, молился вздохами, отрывистыми словами, болью сердца, молился горячо, до полного изнеможения тела. Утомленный трудом целого дня, он преклонил свою опечаленную голову на мраморный пол церкви и заснул.

VIII

– Ты помнишь мою мать, Теодорих?

Старый аллеман, который, стоя на коленях, обувал ноги воеводы в пурпурные, обшитые жемчугом сандалии, поднял голову и с удивлением посмотрел на своего господина.

– Я вместе с вашим отцом выкрал ее, господин, – ответил он.

– Значит, это правда, что мой отец силой похитил мою мать из дома ее отца.

– Об этом говорили во всей Галлии.

– И я кое-что слышал о молодости моего отца, но не знал точно подробностей этого похищения. Должно быть, это было молодецкое дело.

Лицо Теодориха прояснилось, точно на него упал отблеск факела. Он самодовольно улыбнулся и сказал:

– Да, господин, есть что вспомнить… Не было для нас ревущих потоков и в небо уходящих гор. Самые широкие реки мы переплывали вплавь, на Иберийские скалы вскарабкивались, как дикие козлы, из лесных зарослей выводили за рога туров… Помню, раз…

– Ты хотел рассказать о похищении моей матери, – прервал его воевода.

– О, ваша мать!.. Она была прекрасна, так прекрасна, что сама императрица Юстина завидовала ее красоте. Когда мы приехали с ней к цезарскому двору в Медиолан, то даже мудрые сенаторы теряли голову. Для нее устраивались пиры, игры, для нее выписывали актеров из Рима, певцов из Александрии, танцовщиков из Константинополя. Но ваш отец, господин, не любил, чтобы кто-нибудь посягал на его собственность, хотя бы только одним похотливым взглядом. Баут Фабриций не умел понимать шуток. Не всем безопасно было возбуждать в нем гнев. Помню, раз…

– Мой отец встречался с моей матерью в Южной Галлии, – снова прервал воевода.

– Мы с императором Грацианом охотились в лесах, расстилающихся у подножия Пиренеев. Вы знаете, господин, что божественный Грациан очень любил охоту и с большим удовольствием окружал себя людьми нашего племени, за что и навлек на себя месть римлян… Бедный государь… Если бы он не погиб в таких молодых летах, то франки Арбогаста не распоряжались бы в Галлии, как у себя дома…

Воевода нетерпеливо повернулся в кресле.

– Я в третий раз говорю тебе: расскажи же мне о похищении моей матери.

– Сейчас, сейчас, – отвечал Теодорих, поднимаясь с пола. – И мой сокол ускорил бы, если бы мог, бег времени, как Баут Фабриций. Сейчас, сейчас… И Баут Фабриций не любил ждать. Кровь его постоянно кипела, а руки были так быстры, что часто ударяли по невинным. Но потом он раскаивался и старался загладить несправедливость.

Воевода закусил губы.

– Я сегодня не дождусь твоего рассказа, – проворчал он. – Ты стареешь, Теодорих.

– Ага, это похищение, – отвечал седой солдат, потирая лоб рукой. – Да, так вот, встретили мы вашу мать в первый раз в Южной Галлии…

– Вблизи Толозы… – добавил воевода, который становился все нетерпеливее.

– Да, вблизи Толозы… Она приехала вместе со своим отцом из Иберии, страны басков, чтобы посмотреть на двор императора Грациана. А смотреть было на что, потому что на охоту мы ходили точно на войну. Ваш отец, когда увидел ее, побледнел, весь затрясся, потом говорит мне: «Видишь ты эту иберийку?» «Вижу, господин!» – отвечаю я. А он дальше: «Эта иберийка будет твоей госпожой, не то я размозжу тебе палицей череп, а себе воткну в бок меч под пятое ребро». Я говорю ему на это: «Иберийка будет моей госпожой, хоть бы она была дочерью римского императора. Разве у нас мало лесов? Есть где скрыться, даже от мести божественных властителей!» Ваш отец улыбнулся и сказал: «Самый лучший конь моей конюшни будет ходить под тобой, самый острый меч моей палатки будет блестеть у твоего бедра». Он всегда так: одной рукой грозит, другой жалует. «Узнай мне, кто она такая», – приказал он мне.

– И ты узнал? – помогал воевода, чтобы ускорить пространное повествование старого слуги.

– В тот же самый день мы знали, что это иберийская дочь какого-то языческого жреца. В Иберии существуют и сейчас разные, особые суеверия. Нам рассказывали, что ваш дед почитал будто бы солнце или месяц, не знаю хорошенько, поклонялся какой-то звезде.

Глаза воеводы с удивлением взглянули на Теодориха.

– Ты говоришь, что моя мать была язычница, – сказал он, – а я помню, что она сама учила меня правилам нашей веры.

– Потому что ваш отец познал нашего Доброго Пастыря, – отвечал Теодорих, – а он не любил, чтобы кто-нибудь в его доме верил иначе, чем он.

– А моя мать покорилась ему без сопротивления?

– Вы знаете, господин, что любви женщина всегда покоряется без сопротивления. Она любит того бога, которому поклоняется ее супруг.

– Ты так думаешь?

– Любовь для женщины самая могущественная вера, а ваш отец окружил ее такой любовью, что в его объятиях она позабыла о суевериях детских лет. Кто будет спрашивать женщину о ее воле?

Воевода опечалился. Мысли его перелетели в атриум Весты, и с напряжением он вспоминал лицо Фаусты Авзонии. «Была ли бы и она так же покорна, как его мать, любила бы и она Бога своего мужа?» – спрашивал он тоскливо.

Но от сурового лица жрицы веяло такой решительностью, что для него не оставалось никакой надежды.

– Не все женщины повинуются приказаниям мужа, – сказал он вполголоса.

Но Теодорих покачал своей седой головой:

– Все, господин, если только муж – настоящий муж.

– Разве ты никогда не видел жен, противившихся своим мужьям?

– Я видел много таких, но их мужья не были мужчинами.

– Ты говоришь, что мой отец…

– Ваш родитель, господин, – быстро прервал Теодорих, – делал всегда то, что хотел. Когда он говорил: «Так будет!» – то так и было. Когда ваш дед отказал ему в руке дочери, он только нахмурился и посмотрел на меня. Я сразу догадался, что значит этот взгляд. Мы выходим из дома этого языческого жреца, садимся на коней и мчимся несколько времени молча, как будто нас преследует смерть. Но вдруг ваш отец остановился, одним движением поводьев осадил коня на задние ноги и вздохнул, точно раненый тур. По моему телу пробежали мурашки. Пожалуй, подожжет крышу над упрямой головой этого почитателя солнца или месяца, подумал я. Он вздыхал, ворчал что-то, наконец, крикнул: «Мы вернемся еще сегодня!..»

– И вы вернулись? – спросил воевода, который слушал все с большим интересом.

– Я говорил вам, господин, что отец ваш не любил шутить. Мы вернулись ночью, вырвали птенца из его теплого гнездышка, а старая птица угрожала только хвостам наших лошадей.

– А моя мать?

– Бедняжка сперва плакала, рвалась домой, обыкновенно, как это делает женщина, но поцелуи вашего отца скоро осушили ее слезы, а когда она поняла вкус любви, то позабыла о солнце, месяце и всех иберийских звездах. Вы знаете, господин, что она полюбила нашего Доброго Пастыря с горячностью новообращенной.

Воевода встал с кресла и ходил по уборной неуверенным шагом человека, все внимание которого занято мыслями, только что нарождающимися в его голове. Временами он останавливался перед Теодорихом и смотрел на него пытливым взглядом, но ничего не спрашивал.

И он всегда исполнял то, что ему хотелось, и он слепо, не думая, бросался на всякую опасность. Но его врожденную горячность сдерживала миссия, с которой он был послан в Рим. Уполномоченному императора нельзя было унизить достоинство власти для своих собственных целей. Он обманул бы возложенное на него доверие, если бы любовь лишила его самообладания.

Но смелость можно соединить с осторожностью. Пределы государства так обширны, что в них даже и преступники теряются без всякого следа. В глухих лесах Галлии и Франконии, среди скал и приморских гор, еще до сих пор скрываются сторонники императора Максима, насмехаясь над могуществом императора Феодосия.

Воевода перебрал в уме свои имения, разбросанные в западных провинциях. На берегу Средиземного моря, по дороге к Ницеи, его отец устроил в горах укромное гнездышко, удаленное от шума города. Никто не заглядывал в это забытое законом, отдаленное место – ни страж сельской общины, ни декурион, ни даже таможенный надсмотрщик. Птичку, которую он посадил бы туда, не отыщет самый чуткий пес из своры гончих префекта Рима. Его же люди будут оберегать его сокровище от любопытства докучливых людей.

На страницу:
11 из 29