
Полная версия
Кубок орла
– Херувим, истинный херувим дочь у него, – сочла нужным вставить игуменья. – Каждый день к нам приходит. Умилительно ласковая отроковица. Дай бог каждому родителю.
Иерей был покорен окончательно.
– Вы сие от доброго сердца, – поклонился он. – А доброму сердцу всегда все пригоже. Про сие умные люди и притчу сложили.
– Расскажи, – в один голос попросили епископ и Марфа.
– Можно и рассказать. Она коротенькая, – провел отец Тимофей по привычке пальцами по крупному, в веснушках, носу. – Спросили однажды у пса, какова собой кошка. Он ответствовал: «Жестокий зверь, почитай что бешеный. Потому – глаза свирепые, спина дугой, когти – во. Так и норовят выцарапать очи твои. Жестокий зверь». И еще спросили у солнца – какова собою земля. «Земля? – ответствовало солнце. – Она вельми ласковая и светлая. И все на ней улыбается. Травка ли, цветик ли, все благоухает, сердечное. Я и зимой иной раз взгляну, а она все сверкает. Снег – что твой сахар. Иней на деревах – ну, точно тебе узор из каменьев на чудотворной иконе. Хороша земля, радостна».
Священник тряхнул курчавыми волосами и улыбнулся мягкой улыбкой.
– Поущение же от притчи сей таково: какими очами взглянешь на мир Господень, таковым он и представится душе твоей.
– Добрая притча, – похвалил Досифей. – Однако бывают творенья Господни, кои всякие очи радуют. Такова дщерь твоя, Тимофей. На нее кто ни взглянет – полюбит.
Растроганный иерей приложился к руке преосвященного и, отвесив общий поклон, взялся за шляпу.
– Мне пора. Я лишь с весточкою пришел. Протодиакон из Москвы давеча приехал. Евстигнеем будто бы звать. С цидулою от духовника царевича Алексея Якова Игнатьева.
Взволнованный новостью епископ немедленно послал за гостем и, о чем-то пошептавшись с игуменьей, взял из рук отца Тимофея шляпу.
– Куда тебе торопиться? В помеху ль ты нам? Побудь с нами, брат.
Царица кинулась навстречу вошедшему протодиакону и сразу засыпала его вопросами о сыне. Евстигней отвечал толково, с подробностями. Видно было, что он у Алексея свой человек и друг. О государе протодиакон говорил сдержанно, неохотно и не только без лишней нетерпимости, но иногда даже с уважением.
Евдокия Федоровна почти не вслушивалась в его слова. Петр, немецкое платье, иноземцы… да бог с ними со всеми! Был бы лишь жив и здоров ее Алешенька.
– Держал? – вскрикнула она неожиданно, смутив всех.
– Чего держал, матушка? – не без опаски спросил Евстигней.
– Персты… руку его… Длань Алешенькину, сказываешь, в своей длани держал?..
– Как же, матушка, – успокоился гость. – Гораздо прост царевич у нас. И длань подает, и челомкается, и за одним столом трапезует.
Опальная царица привлекла к себе протодиакона и звонко поцеловала его в губы.
– То не его, а сына лобзаю! – стыдливо потупилась она, заметив неодобрительный взгляд Досифея.
На ее глаза навернулись слезы. Ткнувшись подбородком в ладонь, она примолкла и так сидела до тех пор, пока Евстигней не сообщил о женитьбе царевича на принцессе Шарлотте[86]. Епископ с первых же слов протодиакона стал подавать ему отчаянные знаки, но, когда гость наконец догадался, что при Евдокии Федоровне не нужно говорить о «немке», черница все уже поняла.
– Побрачился? – всплеснула она руками. – С немкою? Святые угодники!
Евстигней умолк, но черница так властно топнула ногой, что он вынужден был продолжать.
– По-божьи, выходит, живут? – простонала Евдокия Федоровна. – Голубками воркуют?
– Ворковали, матушка… Токмо стал примечать царевич, что княгиня его почала в дому басурманский чин заводить. Щи наши русские и те, вишь, не по мысли пришлись ей – дух больно-де густ. Сладкий бульон завела. Хрен, что ли, зовется ля-Тверез. Ну, Никифор Вяземский[87], наставник царевичев, и не утерпел, ударил челом Алексею Петровичу: «Онемечился ты, царевич наш ласковый…»
– Благодетель! – восхищенно вскрикнула Евдокия Федоровна. – Всегда Никифор был благодетелем нашим… Век за него буду Бога молить.
Непрестанно крестясь, Евстигней поведал, как царевич «внял святым глаголам наставника и почал содержать княгиню в черном теле».
Постепенно у всех развязывались языки. Евстигней и слушавшие его проникались взаимным доверием. Только отец Тимофей с каждой минутой чувствовал все большую неловкость. А когда Евдокия Федоровна неосторожно обмолвилась о «близком часе расплаты с погубителем царства», он решительно встал.
– Благослови, владыко, на уход. Меня домочадцы ждут.
Преосвященный не задерживал его больше:
– Изыди с миром. А завтра приходи в монастырь служить при мне.
Когда отец Тимофей ушел, Евстигней опасливо задергал носом:
– Уж не чуж человек ли?
– Покель не чужой и не свой, – улыбнулся епископ. – А токмо правильный человек. Приобыкнет малость, пользительный будет муж. Честен он и вельми угоден крестьянам.
– А крестьянишки у вас каким духом живут? – полюбопытствовал протодиакон. – Есть ли упование на них?
– Сам царь подмогнул, – усмехнулся преосвященный. – Яко гром с небеси, грянул на людишек указ ткать широкое полотно. Станы опутаны паутиной. Уже многие дворы впусте. Из Москвы понаехали приказчики купецкие – так кабалят ремесленников, что страх берет. А один, Василием Памфильевым рекут, под самым Суздалем строит для знатных людей полотняную фабрику. Иные убогие, чтобы токмо удержаться на месте, сами к тому Василию идут. Куда деваться, коли что ни изба, то хозяин сам-пят да сам-сём? Приказчик и рад. Всех ссудами жалует. Берите-де, потом отработаете. А отработки сии гораздо ведомы народу. Когда отработаешь? Двух жизней не хватит… Ныне токмо свистни – и все замутится. А ежели такой муж, как Тимофей, на нашу сторону их потянет, то и вовсе все образуется.
– Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! – размашисто перекрестился Евстигней. – Не зря мы там зашевелились. – Он сощурил раскосые глазки и, попросив у епископа на минутку письмо Якова Игнатьева, обвел две строчки широким ногтем. – Под притчей сей что разуметь надо? А вот что: князья Щербатов, Василий Долгорукий, Львов, дьяк Воронов, брат государыни Авраам Лопухин, Вяземский и иные приговорили: поелику царевич здоровьем слаб и не приведи бог преставится…
Евдокия Федоровна схватилась за грудь и посинела:
– Замолчи! Не каркай!
Но Евстигней торжественно продолжал:
– Токмо и ждет Россия, когда ты, преславная Евдокия Федоровна, сняв ряску, облачишься в царские одежды и на Москве у сына объявишься!
– А царевичу сие ведомо?
– Царевич хоть и ведает, но до поры приговорено ему безмолвствовать.
Евдокия Федоровна с шумом отодвинула кресло и, тяжело переваливаясь с боку на бок, зашагала по келье.
– Нет! Недоброе дело! Чую, что вы без ведома Алешеньки в крамолы затянули его. Именем его действуете, головку на плаху подкладываете. – Она остановилась посреди кельи и метнула земной поклон. – Памятуйте!.. Как есмь я инокиня Елена, тако да пребуду до века. Не возьму на душу греха непрощенного, не стану играть головкой Алешеньки.
И, стремясь держаться как можно величавее, инокиня Елена выплыла за порог.
Глава 2
Не женихаться ли вздумал?
Матушка проснулась среди ночи и растолкала отца Тимофея.
– Хулил, сказываешь, царя?
– Не то чтобы хулил, а все же…
– Сотворишь ли, Тимофей, по моему, бабьему, хотенью?
– Да что с тобой, Грушенька?
– Богом молю: не ходи завтра на службу в монастырский собор. Душа моя что-то скорбит.
Отец Тимофей растерялся:
– Преосвященный сам повелел. Как же можно?
– А ты занедугуй.
– Неправды сотворить?
– И сотвори.
– Грех. Не могу грешить, Аграфена Григорьевна.
– Ну и добро! – крикнула матушка. – И иди! Токмо знай… я Надеждой клялась перед Богом, что ты не будешь завтра служить.
Так бы и начала Аграфена Григорьевна, все бы сразу вышло по ее хотению. Она не успела еще досказать, как отец Тимофей был уже сражен. Пусть, ложно объявившись больным, он совершит грех; за грех он ответит. Сам за себя, не рискуя и волосом дочери.
Утром, обрядившись в лисью шубку и сунув под теплый платок непослушные кудряшки, Надюша отправилась в монастырь.
– Горло у батюшки перехватило, – объявила она послушнице. – Быть будет в соборе, а служить не может.
Было еще очень рано. Утро стояло свежее, безветренное. Далеко, на краю ясного неба, пробивалось солнце. Заиндевелые ивы, примолкшие над прудом, казались в прозрачном воздухе вырезанными чьей-то искусной рукой из легкой и нежной кисеи.
Девушка расстегнула шубейку, сняв варежки, приложила длинные тонкие пальцы к груди. Зарумянившееся лицо ее озарилось улыбкой. Чуть выдавшийся вперед округлый подбородок, придававший всему лицу выражение детского простодушия, задрожал от взволновавшего все существо беспричинного счастья. Ну до чего же, боже мой, хорошо жить на свете!
Надюша бросилась к пруду и тряхнула деревцо. Легкие, как пух одуванчиков, закружились снежинки. Среди серебряных ив, в бирюзовых отблесках бугристого льда девушка сама казалась сверкающим, сотканным из первой пороши инея и голубых лучей, нежным призраком юности.
Из-за поворота дороги показалась чья-то кряжистая фигура. Вглядевшись, Надюша узнала Ваську Памфильева. Она смутилась и робко прильнула к иве.
Памфильев несколько раз заходил в гости к отцу Тимофею. По всему было видно, что дом этот пришелся ему по сердцу. В последнее свое посещение он притащил с собой целый ворох гостинцев. Были там и орехи, и миндаль в сахаре, и сушеные сливы, и печатные пряники. У Надюши даже глаза разбежались. Во все время, пока Памфильев сидел у них, она восторгалась сластями и на него почти не обращала внимания. Но когда он покинул их домик, то, что раньше не замечалось, приобрело вдруг какую-то неприметную значительность. Надюша вся передергивалась, вспоминая, как хищно загребает он скрюченными пальцами воздух, как упивается и почти священнодействует он, когда что-нибудь ест, как смеется коротким деревянным, нарочитым смешком и как при этом его маленький, сдавленный в висках лоб словно совсем исчезает, и кажется, будто реденькие желтые брови сливаются с такими же желтыми реденькими волосами на голове… Все, все в нем было ей неприятно. Даже шапка, нагло надвинутая на глаза.
– Почему, батюшка, думаю я нехорошо про купецкого приказчика? – спросила она отца.
– Очи у него недобрые, – сухо обронил отец Тимофей. – Ежели не страшился бы я Бога прогневить, подумал бы, что Господь, когда даровал ему жизнь, забыл душу живую вдохнуть…
Сейчас Васька еще издали заприметил Надюшу, свернул к ней.
– Не в собор ли, ягодка?
– В собор.
– Чай, рано?
– Потом на крылос[88] не проберешься.
Памфильев выставил свою крепкую грудь, тряхнул головой:
– Со мной, ягодка, не токмо на крылос, на алтарь смело ходи! Меня, как я тут самого барона Шафирова и иных прочих знатных людей человек, сам епископ возле себя поставит.
– Ишь ведь ты, важный какой! – рассмеялась Надюша.
– А то не важный? Всей крестьянской округой командую. Везде тут самый первый я у вас человек.
– Ан не везде! – шлепнула девушка его по плечу и пустилась наутек. – Ан я первая!
Ваську так и подмывало погнаться за Надюшей, но он только погрозил ей пальцем и степенно, как полагается «солидному человеку», зашагал к монастырю.
Обмотав шею тремя жениными платками, отец Тимофей тоже отправился с Аграфеной Григорьевной к литургии.
На монастырской площади толпился народ. Какой-то старец, без шапки, лысый, с вылезшей синей бороденкой, высоко поднятый четырьмя крестьянами, что-то сурово выкрикивал. Иерей сразу узнал старика. «Пророк раскольничий, Никодим, – не без почтительности шепнул он жене. – Хоть и старой веры, а честной жизни муж». Матушка испуганно поглядела и торопливо зашагала дальше.
– Гошударь-то наш, – обличительно шамкал Никодим, – Петр Алекшеевич не проштой человек. Антихришт он. Вон он кто.
По толпе пронесся одобрительный шепоток.
– Ныне по городам вежде жаштавы, а нашего правошлавного хриштианина в рушкой обрядке не пропущают и бьют, и мучают, и штрафы берут.
Немецкое платье, впрочем, никого здесь в толпе не касалось.
– Пущай хоть в смертную рубаху обряжаются вельможи и купчины, – сплюнул какой-то сгорбленный крестьянин. – Нам бы только дозволение вышло полотно по-старому ткать.
Замечание горбуна будто взорвало толпу.
– Какой он царь! – донесся с противоположной стороны площади яростный женский крик. – Мужей наших в солдаты забрал, деток малых без кормильцев оставил…
– Всех крестьян со дворами разорил!
Досифей с удовольствием слушал донесения черниц о «возмущении» и поучал их:
– Алексея, его имя пронесите в народе… И еще норовите к царице снарядить челобитчиков.
На площади стоял уже сплошной рев. Люди старались перекричать друг друга и ожесточенно размахивали кулаками. Невесть откуда взявшиеся чернецы набрасывались на монашек, понося имя царевича. Истошно плакали дети, отчаянно дрыгал ногами в воздухе потерявший голос «пророк» Никодим. А над всем этим не утихая отплясывали соборные колокола.
Глебов, приблизившись к площади, нерешительно остановился. По службе он обязан был немедленно вызвать отряд. Но ему этого вовсе не хотелось. Он благоразумно соскочил с возка и попытался улизнуть.
Один из чернецов заметил его и догнал. Волей-неволей майору пришлось действовать.
Монахиня, подслушавшая разговор чернеца с офицером, бросилась к Досифею.
– Проклятые! – заворчал тот зло. – Всюду носы суют. Теперь все пропало. Надо кончать. И кто упредил их – не ведаю…
Он взял посох и, выйдя за ворота, угомонил толпу, в которой уже прошел слушок о приближающемся отряде.
В соборе началась служба. Перед выносом даров молельщики вдруг шумно расступились и пали ниц. В храм, сопутствуемая десятком инокинь, в старинном царском облачении вошла Евдокия Федоровна. Досифей благодарно перекрестился на образ. «Слава те господи, вняла слезному прошению моему».
Холодея от страха за мужа, Аграфена Григорьевна увела его в правый притвор.
– Да ты дай хоть взглянуть на ее облачение, – чуть слышно просил отец Тимофей.
– Знаю тебя! Как кто-нибудь что сотворит, ты сразу на дыбы. Стой тут. В храме везде место свято.
Матушка как будто угадала недоброе. Да и весь собор насторожился, когда из алтаря донесся дребезжащий тоненький возглас Евстигнея:
– Благочестивейшего, самодержавнейшего…
За щупленькой фигуркой протодиакона медленно вынырнул преосвященный.
– О супруге его, благочестивейшей государыне, – заревел он октавой и, чуть переждав, будто собираясь с силами, отчаянно возгласил: – Ев-до-ки-и Фе-о-до-ров-не!
Стоявший на клиросе Васька рванулся к епископу.
– Екатерине Алексеевне! – заорал он. – Екатерине! О единой царице нашей, Екатерине Алексеевне, с государем в храме Господнем венчанной!
– Евдокии! О государыне Евдокии! – по-сорочьи застрекотали со всех сторон монашки.
– Екатерине!
Евстигней счастливо ухмылялся про себя. «Молодец Васька! Здорово он исполнил слово мое. Небеспременно светлейшему расскажу».
– Не хотим Евдокию! Екатерину хотим! – выли вместе с Васькой чернецы.
Люди бросились к клиросу. Началась свалка. Заваривший кашу Памфильев, решив, что он исполнил положенное, незаметно юркнул в ризницу.
Аграфена Григорьевна силой увела мужа домой.
– Быть беде! – заломил руки отец Тимофей. – Не чаял я, не гадал, что преосвященный будет так гласно на рожон лезть. И не думал я, что он ворог лютый царю.
Прибитая горем матушка вышла из горницы.
«Пошто несло меня вечор в монастырь? – мучился иерей. – Видели ведь люди, как я с преосвященным беседовал. А вдруг Евстигней нарочито Москвою подослан?.. Да ежели и не так – все едино могут меня потянуть».
Отец Тимофей бился лбом об пол и проникновенно молился. Не за себя – за себя он никогда не боялся. Когда что-либо касалось лично его, он с убеждением твердил: «Да будет воля Твоя. Естество мое бренно. Душу бы токмо вечную сохранить от погибели». Весь страх его был за Надюшу. Мысль о том, что, может быть, вместе с ним заберут дочь и жену, была невыносима. «Господи Боже! Пожалей их. Меня погуби, а им продли жизнь».
Словно сквозь мучительный бред он услышал голос дочери. Сразу стало легче. Он вскочил с колен.
– Погоди, ягодка! – глухо рассмеялся кто-то в сенях.
Священник узнал голос Васьки и потемнел. «Чего ему надо от нас? Уж не женихаться ли вздумал?» Отец Тимофей решил сказаться больным, чтобы не впускать незваного гостя, но тут же устыдился своей мысли и, открыв дверь, поклонился Памфильеву.
Глава 3
«Вольный» набор
Дня через два к домику Тимофея подъехал какой-то приказный.
«Так и есть… начинается», – всполошился иерей. Но приказный был один, без солдат, и так почтительно просил благословения, что священник и матушка успокоились.
Вслед за царевым человеком прикатили Евстигней и Васька.
Приказный очень обрадовался Памфильеву:
– Ты-то мне и надобен! Ты всю округу знаешь. Подмогни приказ губернаторский выполнить – кирпичников и плотников набрать для строений в Санкт-Питербурхе.
Васька взглянул на приказного как на юродивого:
– Да тут отродясь, опричь ткачей, никто не живал! Какие тут тебе кирпичники?
– Мало ль что не живал. Чай, обучатся в Санкт-Питербурхе.
Стоявшая у порога матушка незаметным кивком подозвала к себе приказчика.
– Ты ему поминок сунь, – шепотом посоветовала она, – он и отстанет, не будет крестьянишек трогать.
Васька и сам знал, что надо делать. Но развязать мошну так просто, без крайней надобности, было выше его сил.
– Сунуть, матушка, мудрость невелика. Да токмо деньги у нас не шальные…
– Как я царев человек, – снова загнусавил приказный, – требую, чтобы ты вместе со мной по деревням отправился людишек опрашивать и на царево дело отбирать.
– С нашим удовольствием, – расшаркался (совсем как Шафиров) приказчик. – Мы, Иван Иванович, для царева дела всегда рады служить.
Прикатив в ближнюю деревушку, Памфильев велел созвать сход.
– Бог и государь посылают вам корысти, – достал приказный из кармана бумагу. – Слушайте.
Цидула и впрямь вводила в искушение. За шестимесячную работу на кирпичных заводах и в плотниках генерал-губернатор Ингерманландии Меншиков сулил деньгами шесть рублей каждому, казенную одежду и всем, «кто усердие окажет», надбавку в десять алтын. Соблазнительней же всего было то, что работа объявлялась вольной и временной.
Сход нерешительно молчал.
– Казна не мала шесть рублев, – отчетливо произнес наконец староста. – Тут и телка, и хлебушек, и иное прочее.
– Неужели ж все шесть рублев издержишь? – поразился приказный. – Половины хватит на все затеи.
«Эка шельма какая! – ругался про себя Васька. – Не ты ли давеча болтал, что в Питербурхе мука ржаная рупь двенадцать алтын да крупа два рубли?» Ему хотелось обличить приказного, рассказать, каково живется работным в новой столице. Но Иван Иванович старался не для себя, а для государева дела, и, хочешь не хочешь, надо было молчать.
Один за другим крестьяне подходили к приказному.
Васька встревожился. «Что компанейщики скажут? Как же фабрики без работных застанутся?»
– Иван Иванович! Не губи! – взмолился он. – Эдак ты не токмо меня обидишь, а самого светлейшего в убыток вгонишь…
– Как так? – опешил приказный.
– Так… Пожалуй ко мне, я тебе цидулку покажу, из коей сам узришь, что Александр Данилович согласие дал в долю идти с бароном, с графом Апраксиным и с Толстым.
Иван Иванович приостановил запись. Сход притих. Люди начали переглядываться, шептаться. Наконец из толпы вышел долговязый, в рваном полушубке парень.
– Ты не слушай его, Василия Фомича, – сказал он угрюмо. – Мы куда хочешь пойдем. Разорил он нас.
Тотчас же поднялся шум:
– Правильно Егор говорит!
– Словно бы волк по селениям рыскает приказчик тот…
– Обез…
Из толпы вышел и стал рядом с Егором пожилой крестьянин.
– И меня вези отсель. Куда хочешь вези…
Он хотел еще что-то прибавить, но не нашел нужных слов и повалился перед приказным на колени.
– Встань, Митрий, – толкнул его ногой Егор. – Чай, не перед иконою…
Приказный озлился:
– Да ты, смерд, никак насмехаешься?
– Чего уж нам насмехаться, – поклонился Егор. – Мы людишки малые. Нам не положено… А токмо как есть ты царев человек – должен ты вступиться за нас. Воистину хуже волка Памфильев! Как бы беды не вышло какой.
– Беды? – затрясся от гнева приказный. – Уж не бунтарить ли вздумали? Так вот же – умыкаю всех! – Рука его метнулась за пазуху. – Я по закону. Во! – потряс он бумагой. – В Санкт-Питербурх велено отправить две тыщи мастеровых людишек с чадами и домочадцами на вечное жительство. Я могу кого хошь забрать!
Крестьяне струсили. Егор исчез в толпе. Выгон начал заметно пустеть.
Памфильев присвистнул:
– Ты хоть и царев человек, а больно горяч. Проведает губернатор, каково ты орудуешь, не похвалит. Едем лучше ко мне. Дома и поговорим ладком…
Было уже совсем темно, когда они въехали на широкий, заваленный бревнами двор.
Их встретила молодая баба – стряпуха. Оглядев хозяйским взором двор, Васька сгреб ногой в одну кучу разбросанные щепки и заорал:
– Повылазило у тебя, что не видишь, как добро пропадает?
Под ногами Памфильева болтался и жалобно подвывал котенок.
– Чай, не догадалась покормить бедную животину? Дунька! Тебя спрашивают?
– Кормить-то чем, Василий Фомич?
– Хоть грудью! Дура!
Отведя душу, Васька не спеша отправился в избу, где уже устроился по-домашнему Иван Иванович.
В сенцах приказчик вытащил висевшую на крестовой цепочке связку ключей и отпер кладовушку. Из распахнувшейся двери вырвался муторный дух гниющей говядины, залежалого бараньего жира. Васька отрезал кусок мяса, взвесил его на руке и, прикинув, что на одно варево будет, пожалуй, много, ополовинил его. Над салом он минуту простоял в глубокой задумчивости, но так и не отважился воспользоваться им. «Ладен будет и капустки пожрамши. Хоть ты и Иван Иванович, а я плевать хотел на тебя. Ага».
Стряпуха уже разводила огонь.
– На два дни! – засопел приказчик, подавая продукты, и, поглядев замутившимся взором на женщину, ущипнул ее за грудь.
Она зарделась и отвернулась.
– Не замай… Грех… Я жена мужняя.
– Какой такой муж еще? Был муж, а с той поры как в нети ушел, нету мужа… Повернись ликом…
– Эвона! – раздался вдруг смешок гостя. – Да тут никак свадебка собирается?
Приказчик выпустил женщину и, не глядя на Ивана Ивановича, ушел в горницу.
– Ты водицы испей, – пошутил гость. – Оно помогает! – И, склонившись над баульчиком, достал закуску и бутылку.
За чаркой и чужими пирогами Васька сразу повеселел.
– А людишек, Иван Иванович, не отдам.
– Видали мы таких удальцов!
Поторговавшись вволю, они в конце концов ударили по рукам. Приказчик составил список из самых закоренелых лентяев и бунтарей. Иван Иванович должен был угнать их вместе с семьями на вечное поселение в Санкт-Питербурх. В придачу к ним Васька отдал и Егора с Дмитрием.
– Пускай побунтарят в Санкт-Питербурхе! Пускай памятуют, как челом бить на начальных людей.
Глава 4
Херувимская душа
Матушка увидела через оконце мужа и оторопела – так был он не похож на себя. Какая-то несвойственная ему жестокость до неузнаваемости исказила лицо, печальные обычно глаза остекленели; казалось, ткни в них иглой, и они останутся такими же немигающими, мертвыми.
Священник пробежал в опочиваленку и рухнул на постель. На матушку, когда та кинулась за ним, он так зарычал, что слышно было в горенке, где сидели Надюша и Васька.
– А ты говорила, что батюшка не ругается никогда, – хихикнул приказчик. – Вот он – святой!
Оскорбленная девушка сердито притопнула ногой и побежала к отцу.
Тимофей лежал, уткнувшись лицом в подушку.
– Батюшка! – нежно коснулась Надюша рукой его горячего затылка. – Откликнись же, батюшка!
Васька приложился ухом к переборке и жадно слушал.
– Скажи! – умоляла девушка. – Что с тобой, батюшка?
– Худо, доченька. Сгубил я, кажется, тебя.
Он вскочил, рванул на себе ворот рубахи.
– Епископ невзначай приехал и меня к себе вызвал. Упрекал, что я-де изменником оборачиваюсь.
– Каким изменником?
– Вот и я про то же спросил. А он про Евдокиин день вспомнил. Ты, говорит, здоров был, нарочито от службы увильнул. Петру на служение перекинулся.
Васька не отрывался от перегородки. «Так вот ты каков! – злорадствовал он. – Так, так, смиренничек… Выходит, в канун Евдокии про заговор слышал и в губернацию не поехал? Да и Евстигней тоже хорош: ни словечка мне не молвил о нем».
То затихая, то снова беснуясь, отец Тимофей продолжал рассказывать дочери о своих горестях.