bannerbanner
Царь-колокол, или Антихрист XVII века
Царь-колокол, или Антихрист XVII века

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Но краска, на мгновение разлившаяся по лицу молодого человека, снова пропала, и он, не отвечая ничего, опять принял прежнее положение.

Между тем разговор снова завязался о путешествии, и Кишкин с важностью продолжал рассказ о чудесах, им виденных, прерываемый беспрестанными возгласами слушателей, выражавшими удивление.

– Много чего натерпелись мы, – сказал Кишкин, махнув рукою, – да все прошло, а как приехали в главный-то город басурманский, Флоренск, так уж видели такие дивы, что и описать не уметь, потому что кто чего не видал, то ему и в ум не приходит. Град безмерно строен, огражден палатами превысокими, а столбов преогромных, сажени по пятидесяти и больше, с шесть. Кирки зело стройны, одну делают уже лет двадцать, а еще делали лет двадцать, трут пилами все камень-аспид. Во дворце, где живет великий герцог, нижних палат с пятьдесят, а в них устройство и вещи предивные: однозолотные и хрустальные, а столы аспидные, навожены дорогими травами с золотом, во всякой палате стекла хрустальные, в виду весь человек аршина на полтора. А в иных палатах проведена вода прехитрым делом: отвернул шуруп, и всех людей в палате омочит; а идет вода на разные капли из камени, из решеток железных, и капли идут на конское побежище; а шуруп завернут, и воды станет только. Особливо дались мы диву в палатах у великой герцогини.

– Как так? – вскричал один из гостей в недоумении. – Да неужели вам и в палаты герцогини дозволили войти?

– Экая ты головушка, – отвечал Кишкин, – да по приказу великой герцогини мы к ней и приходили, видели ее и сто две девицы, и сенных боярынь, одетых по их обычаю в личинах всяких цветов, а у жен груди голы и на головах нет ничего.

– Ну уж подлинно, басурмане, – вскричал хозяин, плюнув на пол, – да как это их Господь Бог терпит на земле?

– И не введи нас во искушение, – прошептал Бывалый, осенясь крестным знамением.

– Были мы и в герцогском саду: взведена там вода вверх сажени на четыре, и устроен Иордан[2], и выше Иордана сажени с две вверх беспрестанно вода прыгает на дробные капли, а к солнцу, что камень хрусталь. Около крыльца древа Кедровы и кипарисны, и благоухание великие, яблоки великие и лимоны родятся по дважды в год.

– За чтой-то их Господь милует и награждает, – вскричал толстый купчина с окладистой бородою, облизнувшись губами. – Уж пусть бы были православные, а то еретики проклятые, страшно вымолвить, круглый год, говорят, поста не держат и в Страстную седмицу едят молоко да яйца…

– Эко диво, чудеса, полно, правда ли? – раздалось между гостями, и взоры всех устремились на Кишкина, как будто спрашивая, действительно ли может Бог терпеть таких людей на земле. – Воистину так, – с важностью сказал Кишкин, сделав утвердительный знак головою. – Только, видно, им в этом свете и веселиться, – прибавил он, – а потом пойдут все в тартарары, в когти нечистому. Каждый из вас ведает, что басурмане знаются с лукавым, который их руками творит все, к соблазну православных?

– Правда, правда, как не знать, – вскричали все, кроме Алексея, который только улыбнулся, бросив сострадательный взгляд на своих собеседников.

– В палатах великого герцога, – продолжал рассказчик, – видели мы такие чудеса, что когда бы это не было волшебство, то каким же бы образом могло произойти? В то самое время, как мы находились у великой княгини, принес туда герцог в золотой миске шелк и бумагу и велел их сначала жечь на огне, потом и совсем бросить на огонь. Какому же диву дались мы, когда бумага и шелк не только не сгорели, но сделались еще чище и белее! Показывали нам также черный камень, видно волшебством сделанный, который притягивал к себе железо, словно живой человек руками. Называли его магнитом, – видно, какое-нибудь чародейское слово. Видели мы еще шкатулы, присланные в дар от испанского короля, прехитрым делом устроенные: как их отомкнут – и начнут в них люди ходить, как бы живые. А в городе их Пизе стоит башня вся на боку, так что подойти страшно, не знаешь, так кажется, того и смотри, что свалится; а ее заколдовали так, потому что она так же крепка, как наш батюшка Иван Великий…

– Подлинно дьявольское наваждение! – раздался вдруг громкий голос, незнакомый собеседникам.

Все вздрогнули и обратились глазами к дверям. У порога стоял почтенный дьяк Федор Трофимыч Курицын, прихода которого не заметил ни один из гостей, занятых рассказом жильца. Трудно представить то неприятное впечатление, которое произвел на собеседников приход Курицына: все знали достохвальную должность его, и хотя не имели прямой причины бояться, однако всякий опасался, чтобы при таком госте не сказать чего-нибудь лишнего. Но в особенном страхе был сам хозяин, предполагавший, что явление дьяка имело связь с утренней беседой перед домом голландского посла. Впрочем, он старался принять на себя спокойную мину, хотя бледность лица его и свидетельствовала о его внутреннем волнении.

– Милости просим, дорогой гость, – закричал Иван Степаныч прерывающимся голосом, – просим покорно садиться. Вот уж не ожидал такой радости. Сюда, батюшка, ко столику-то поближе: да не прикажешь и фряжского?

После поздравления Курицыным хозяина и взаимных приветствий почтенный дьяк выпил стопу вина, поднесенную ему именинником, и, усевшись за стол, поднял снова прежнюю нить разговора.

– Эко, подумаешь, – начал он, – проклятое семя эти немцы! Недаром сказано в Писании: сеющий злое и пожнет злое, а они ведь все происходят от Хамова колена. Видно, их нечистый и по земле-то расселяет только на пагубу христианства. Вот хоть и в Москве, примером сказать, разве на добро поселились они? Соблазняют только честной люд своим беспутством да заговорами. Уж кому об этом знать лучше, как не мне: я был сам у немцев в переделе, да еще у главного их звездочета, Адама Омария. Приезжал он в Москву, прах его знает зачем, только случилась мне нужда зайти к нему в жилище по посольским делам. Я был тогда еще в Посольском приказе. Пошел я к нему в праздник, прямо от обедни, авось, думаю, побоится ладана. В переднем покое никого не было. Вот я постоял, да перекрестясь и подкрался к другой двери, которая была немного недотворена; смотрю, в другой хоромине темно, хоть глаз выколи. Я подался назад, а из темного покоя раздался голос самого Омария: «Поди, говорит, сюда, я тебе покажу некую хитрость». Ну, думаю, куда ни шло; двух смертей не будет, одной не миновать, дай войду, что он мне там покажет. Омарий припер дверь и долго что-то колдовал в темноте, потом подошел к окну, наглухо заделанному доской, провернул в ней щелку и поставил меня перед какой-то белой холстиной, повешенной на стене; взглянул я на нее, да и обмер. Господи ты боже мой! На всей холстине явились живые люди, кто в телеге, кто верхом, кто с чем идет, только все не ногами, а на голове ходят. Смотрю, воз везут: лошадь скачет на спине, копытами вверх, воз-то навыворот, а сено не валится… Так меня словно обухом по голове и ошеломило: хочу перекреститься, да рука не поднимается, а колдун хохочет во все горло. Не знаю, как до дому живой добрался. Так вот они как морочат, немцы-то! Эх, была бы воля, так всем бы им разом дать карачун да по осиновому колу вбить на могиле, чтобы не ходили по ночам пугать православных. Уж какие же это, прости господи, люди, коли в Бога не веруют, а поклоняются какому-то волшебнику Лютеру да вместо Святого Причастия пьют кровь от малых детей своих…

Во все продолжение рассказа дьяка лицо Алексея выражало попеременно то презрение, то сожаление, но при последних словах Курицына он не мог скрыть своего негодования и сказал, едва скрывая свое волнение:

– Не личит тебе, господин честной, порицать так немцев, хоть они и не нашей веры. Если их и государь наш батюшка жалует и награждает за их труды, стало быть, они приносят не вред, а пользу; а что они больше нашего науки ведают, за это им честь, а не бесчестие. Они, как и мы же, поклоняются единому Богу, и что ты говоришь об их вере, не прогневайся, просто бабьи сплетни…

– Не прытко, не прытко, молодец, – закричал с запальчивостью дьяк, – имени и отчества твоего не знаю, а по словам твоим ведаю, что и тебя, видно, отвлекли от православия и соблазнили в свою поганую веру окаянные еретики, от которых, по толкованию Апокалипсиса, явится сам Антихрист.

Как раненый зверь, быстро поднялся Алексей с места и, стремительно подбежав к дьяку, занес над ним кулак свой. Несчастный Курицын побледнел как полотно и в смертельном страхе отшатнулся к стене, выставив пред собой руки, как бы прося о помощи.

Вся фигура его выразила такое забавное смешение трусости и унижения, что Алексей, за мгновение перед тем готовый раздробить ему череп, взглянув на лицо его, забыл весь гнев и сказал только, обратясь к дьяку с улыбкой:

– Антихрист уж явился, и разве только слепой не распознает его в твоей дьячьей шкуре. – После этих слов он взял шапку и, поклонясь своему крестному отцу, медленно вышел из хоромины.

– Ах ты, молокосос! – вскричал дьяк, выждав, когда Алексей уже скрылся за дверями. – Да слыханное ли это дело, обижать так государственных людей? Да о двух, что ли, ты головах, голубчик, али и одной тебе не жалко стало? Погоди, мое красно солнышко с изъянчиком, ужо я тебя доеду когда-нибудь, на дне морском сыщу! Что это у тебя был, Иван Степаныч, за храбрый богатырь, Полкан Королевич?

– Не прогневайся, батюшка, – отвечал хозяин с низким поклоном, – это мой крестник…

– Алексей? – вскричал Курицын. – Так это об нем-то, по рассказам Семена Афанасьича, во сто труб трубят! Ну, Иван Степаныч, заморское диво твой крестник. Научил ты его, родимый, вдоволь уму-разуму…

– Отступаюсь от него, окаянного, – сказал скоро Козлов, – видит Бог, отступаюсь, чтобы он у меня в доме и носу не показывал, если взял продерзость оказать неуважение к твоему лицу именитому…

– Счастлив, Иван Степаныч, что я имею до тебя нужду, – сказал Курицын тихо Козлову, отведя его в сторону, – а то бы я твоего крестничка-то за такую обиду на одну ладонь положил, а другой прихлопнул, да и тебе бы хлопот не миновать. Право, счастлив; видно, ты уж так в сорочке родился… Выйдем-ка в особую светлицу, словцо-другое перемолвить.

Поставив перед гостями трепещущими руками по фляжке романеи и наливки, Козлов вышел неприметно с Курицыным за дверь и, пройдя сени, ввел его в другую хоромину, несколько меньшую против первой.

– Нечего греха таить, Иван Степаныч, – начал Курицын, осмотрясь кругом и видя, что они были одни, – хоть ты меня не видал до сего дня и целый год, да я-то за тобой смотрел в оба глаза. Знаю всех твоих и старших, и братий…

– Помилуй, отец родной, – сказал Козлов умоляющим голосом.

– Да вот и сегодня-то, – продолжал дьяк, – как быты за своим крестником получше присматривал, так этого бы не случилось. Ведь уложенье-то гласит: понеже отец крестный…

– Не погуби, родимый…

– То-то, не погуби. Ну да ладно; я не злопамятен, все забываю; сослужи же и ты мне службу, Иван Степаныч.

– Что прикажешь, кормилец, все будет исполнено. Только не выдай…

– Скажи по правде, дружен ли ты с Семен Афанасьичем Башмаковым?

Этот вопрос поставил в тупик Козлова. Не зная, для чего спрашивал об этом Курицын, он замялся, придумывая, что ему отвечать. Наконец произнес протяжно:

– С Семен Афанасьичем, батюшка?

– Ну да!

– Вот, что возле государева-то сада живет?

– Да кто же другой? Он только здесь один на Москве…

– Как бы тебе сказать, мой батюшка… Приятели-то мы приятели, да не то чтобы в большой дружбе были… Уж мы с ним сызмала вместе… один к другому не ногой… Не прогневайся, родимый, как тебе будет угодно!

– Кой черт, что ты от меня, Иван Степаныч, словно заяц от охотника, петли кидаешь? Я тебя, кажись, только спрашиваю?

– Уж если тебе правду сказать, так мы с ним поразмолвились на прошлой неделе.

– Ой ли, эка беда! Да неужто ты с ним в ссоре?

– Кто, я, батюшка? Да этаких приятелей, как мы, днем с огнем, а ночью с фонарем поискать. Да еще как ребятами-то мы были, так нас двумя голубями звали, полвека прожили в одну душу…

– Ну так, Иван Степаныч, челом тебе бью: выручи, родимый. – С этими словами Курицын поклонился до земли Козлову.

– Прости и ты меня, батюшка, – вскричал хозяин, не понимая, в чем дело, и повалясь на землю перед дьяком.

– Что ты, что ты, Иван Степаныч, да теперь я тебя прошу: будь отцом родным, помоги мне…

– Чем, мой батюшка? Рад служить верой и правдой. А коли суконца нужно, так я тебе обещал самого преотличного. Только теперь оно в лавке лежит, так уж разве позволишь оставить до завтра…

– Нет, Иван Степаныч, теперь мне не до сукна: а пришел тебя просить высватать за меня единородную дочку Семена Афанасьича. Быть не могу без нее! Так вот меня и подмывает, жизнь не в жизнь! Давеча утром, как увидал я ее, так словно варом меня и обкатило: вот и теперь еще шишка на лбу. Видишь, над правым глазом.

– Понимаю, батюшка. Сиречь дочка Семена Афанасьича тебе сердечушко зазнобила; только, воля твоя, не возьму в толк… от чего же у тебя шишка-то?

– Экой ты какой! Ну да ведь я тебе говорю, что как я посмотрел на нее, так в глазах мурашки запрыгали, и уж я не знаю обо что я ударился лбом и как у себя дома на постели очутился! Только как дурь-то у меня прошла, я и вспомнил, что мне говорил Семен Афанасьич о твоей к нему дружбе и что ты именинник сегодня. Хотел было обождать до утра, да нет, не утерпел, ну бежать к тебе скорее… Уладь, родимый, свадьбу-то нашу, так я себя по смерть закабалю к тебе…

Курицын опять упал в ноги Ивана Степаныча.

– Ладно, Федор Трофимыч, быть по-твоему, – отвечал Козлов, – буду твоим сватом. Только ведь Семена Афанасьича скоро не уломаешь: любит он, видишь, все водиться с почетными да богатыми, а ты хоть и дьяк, да киса-то у тебя не туга. Торопиться в этом деле не надобно: тише едешь, дальше будешь. Тебе бы пообождать хоть до Петрова дня…

– Не могу, родимый, видит Бог, не могу.

– Ну хорошо. Ужо я при первом случае, как удосужусь побывать у него, намекну о тебе, а там на другой раз и все выскажу. Ведь не мудрено поспешить, только чтобы людей не насмешить, как говорит пословица. Сукнами торговать мое дело, а сватом быть прежде не приводилось. Однако, пойдем-ка к гостям, они уж и невесть что о нас думают.

Глава четвертая

Между тем как Курицын объяснял наедине Ивану Степанычу о своей задушевной тайне, оставшиеся гости не замедлили обратить внимание на фляги с романеей и наливками, поставленные на столе перед уходом гостеприимным хозяином. Животворная влага, переливавшаяся из склянок в желудки посетителей, подействовала на них столь живительно, что Козлов, при входе с Курицыным в хоромину, где пировали гости, едва верил глазам, чтобы это были те же самые лица. Вместо чинных, однообразных рассказов слышалась громкая дружеская беседа, в которой всякий хотел высказать свои задушевные тайны и один не слушал другого. Рассказы о чудесах, существующих в заморских странах, и басурманах-иноверцах заменились повестями о чудесах доморощенных: один старался передать собравшимся вокруг его приятелям впечатление, какое чувствовал он в то время, как его давил домовой; другой клялся всеми святыми, что когда было на него раз напущено, то знакомый ему колдун, прочитав только несколько слов из своей черной книги, исписанной заговорами, чарами и обаяниями, мгновенно вылечил его, как рукой снял; третий рассказывал о необычайных усилиях, которые он должен был употребить при доставании крючка и вилки из костей парных лягушек, заключенных им в муравьиную кочку. Жилец Кишкин, утопивший свою спесь в кружке романеи, целовался по очереди то с нею, то с собеседниками и, забыв о путешествии по заморским землям, рассказывал, как он сам было спознался с нечистым при отыскании клада. Легко было отличить, что из всех гостей Бывалый был только один человек в трезвом состоянии, судя по его молчанию и внимательности, с которою он слушал описание Кишкиным заморских обычаев; но при рассказе последнего об отыскании клада на лице его явилась какая-то улыбка презрения. Когда же Кишкин перешел к рассказу о том, как ему едва не дался клад, ускользнувший потому только, что он не успел зачураться от нечистых духов, которые налегли на него и которых присутствие он чувствовал, хотя лежал на земле с закрытыми глазами, то Бывалый, казалось, совершенно вышел из себя. Он стукнул кулаком по столу так сильно, что пустые склянки, стоявшие на нем, издали какие-то плачевные звуки, и, обращаясь к окружавшим его, сказал полупрезрительным-полунасмешливым голосом:

– Слушаю я вас, братцы, да дивлюсь, что вы раскудахтались о том, о чем бы другая баба ребятишкам постыдилась сказать! Велико дело, что удалось одному из вас увидать колдуна, другому поговорить с ним, а тебе, Никита Романыч, только с закрытыми глазами почуять нечистую силу. Было время, да прошло, когда ходил и я за кладом, и силу преисподнюю видел, да не по твоему, а вот так, примером сказать, как тебя вижу теперь, лицом к лицу, только с рогами да с хвостиком, а схороненное-то искал с разрыв-травою, голубчики!

– С разрыв-травой! – раздались голоса гостей. – Ну, брат, дока. Расскажи, Кирилл Назарыч, коли милость будет, как это было?

Разрыв-трава была, по понятию наших предков, самою заповедною из всего чародейственного их травника. Одни только знахари и люди, посвятившие себя чернокнижию, владели тайною найти и сорвать ее. Поэтому неудивительно, что все, прижимаясь с каким-то суеверным страхом друг к другу, просили Бывалого рассказать о своих похождениях. Особенно настаивал почтенный дьяк Курицын, искавший, по природной своей алчности, различных средств к обогащению и даже сам пробовавший заняться кладоисканием. Но как клады не хотели ему даваться в руки, то он желал услышать от опытного человека о средствах к их открытию.

– Почему не рассказать, – отвечал Бывалый, – для милого дружка и сережка из ушка, а рассказом поделиться – себя не убудет. Ну, так слушайте же.

Все собеседники с напряженным вниманием придвинулись к рассказчику, и Бывалый, осушив большую чарку наливки и громко крякнув, как бы приглашая всех к вниманию, начал:

– Известно вам всем, что сподобил меня Бог быть в Святой земле и поклониться чудотворному Его гробу; был я и на Афонской горе, и в Царьграде, занятом нечистыми агарянами. Не буду говорить о притеснениях и истязаниях, которые получил я в моем десятилетнем странствовании по свету от нечестивых народов; не о том теперь речь – расскажу вам о кладе. Обходя святые места близ Иерусалима, услышал я, что в одной пещере, на берегу Иордана, спасается пустынник, прославлявшийся святою своею жизнью, который пришел туда неведомо из каких стран и живет в посте и молитве более тридцати лет, питаясь только хлебом и кореньями. Вот и вздумалось мне перед отправлением на родину взять от него благословение: узнав дорогу в пещеру, отправился я раз туда утром перед восходом солнца, чтобы застать пустынника в месте его спасения, ибо мне сказывали, что не в молитвенное время ходит он по полям собирать целебные травы, которыми лечит всех приходящих к нему больных и недужных. Но, не доходя еще полуверсты до пещеры, я завидел лежавшего на земле старика в черной простой рясе, опоясанного веревкой, и, подойдя поближе, заметил по привязанной на боку корзинке с зельями и валявшейся возле лопате, что это был тот самый пустынножитель, к которому шел я. Видно, его схватил на дороге какой-нибудь злой недуг, потому что он лежал почти без движения, и только белая пена, сочившаяся изо рта, и легкие вздохи доказывали, что он еще был жив. Радуясь, что привел Бог сделать доброе дело, я сейчас же снял с него корзинку и, выбросив из нее коренья, побежал зачерпнуть воды из ближнего источника. Принеся воду, я вспрыснул ею лицо старика и влил ему несколько капель в рот, а когда он немного очнулся, то взвалил его к себе на плечи и, донеся до пещеры, положил его на каменную скамью, где он всегда спал. Тут только старик очувствовался и, еще не открывая глаз, прошептал какую-то молитву. Постояв возле больного и видя, что он совсем опамятовался, я наклонил голову и сказал ему по-русски: «Благослови меня, святой отец, в путь дальний!..» Услышав слова мои, старик вдруг встрепенулся и, к великому моему удивлению, подняв к небу глаза, вскрикнул тоже по-русски: «Боже милостивый! Я только помыслил просить тебя, а уже ты и исполнил мою молитву; грешник к тебе на шаг, а ты к нему на два». Потом, обняв меня дрожащими руками, произнес: «Брат мой! Из слов твоих узнал я, что ты русский, узнай же и во мне своего одноземца; видно, Господь правосудный простил блудного сына, если исполнил его предсмертную молитву: чувствуя, что настает конец моей жизни, прибегнул я к нему с просьбою, чтобы послал он мне человека выслушать мою предсмертную исповедь, и вот он привел ко мне тебя, благодарю Его Всеблагого!..» Тут старик снова впал в беспамятство, и опять белая пена показалась на губах его. Очнувшись чрез несколько времени от влитого ему мною в рот виноградного вина, которое нашел я возле него в чашке, он подозвал меня рукою к себе и произнес тихим голосом:

– Подойди ко мне, брат мой, и услышь исповедь тяжкого грешника, которому нет подобного ни в сем свете, ни в будущем; долго спасаюсь я здесь, удаленный от людей, пришед из Руси, чтобы вымолить себе прощение от Бога грехам моим, здесь, на земле, освященной стопами Спасителя мира. Знай, что я родом из Рязани и был сыном богобоязненного сотника, но буйная молодость погубила меня. Был я один сын у отца и после смерти его остался один, в ранних летах, наследником. Сделавшись наибольшим и не имев никого, кто бы мог удержать меня от худых поступков, свел я дружбу с сорвиголовами, с такою же вольницею, как сам, и вышел из них первый. Не было такого дела, на которое бы я не пустился очертя голову: девушку ли честную соблазнить, жену ли увезти от мужа – мне было нипочем. Все с рук сходило! Только как раз увидел я в церкви у заутрени одну красавицу-девицу, так с того же времени бросил все; и одна лишь мысль осталась в голове – завладеть ею. Однако это было не так легко. Виденная мною красавица была единственная дочь нашего воеводы, боярина царского Хлопова, которую достать было за каменными стенами нелегко, а свататься за дочь воеводы сыну стрелецкого сотника и полоумному не пришло бы в голову. Напала на меня кручина, словно болезнь какая; наскучило молодечество, и я начал обегать своих прежних товарищей. Только они от меня не отставали и, собравшись один раз все вместе, потребовали, чтобы я рассказал им мою кручину. Долго я отговаривался, наконец поведал им свою задушевную тайну, что не могу жить без боярской дочери. Сорванцы не много думали и тут же решились помочь мне увезти ее. Вспыхнула во мне молодая кровь, и бросился я в радости обнимать всех за дорогой совет и помощь. По долгому совещанию уговорились мы подкараулить, когда боярышня выйдет со своей нянькой и сенными девушками в рощу возле города, куда она часто хаживала, и увезти ее оттуда в небольшой хутор, который достался мне в наследство после отца, верстах в пятидесяти от города. Сказано – сделано! Узнав раз, что боярышня собиралась идти в рощу, я запасся повозкой с добрыми лошадьми и дал знать моим товарищам. Мы попрятались в кустах, подсторожили голубку, и, несмотря на ее сопротивление, через час я уже несся по дороге на хутор со своей возлюбленной. Лошади летели стрелой, и я уже был верстах в десяти от своей деревушки, когда боярышня, завидев ехавшую к нам навстречу толпу всадников, закричала о помощи. Заслышав ее голос, конники разом наскакали на меня: одна половина бросилась на лошадей моих и остановила их, а другая схватила меня за полы и связала кушаками. Между конниками был сам боярин Хлопов, отец моей возлюбленной, возвращавшийся с холопами из деревни от своего родственника. Не долго думали с молодцом, завязали мне рот полотенцем, привезли назад в Рязань и посадили в глубокий тайник в городской стене за крепкую стражу. Здесь, видно, бы и сгнить мне, только и тут меня выручила буйная молодость. Просидев с месяц в тайнике, тщетно раздумывая о спасении, я наконец изобрел средство: убил своего тюремщика, приносившего мне хлеб и воду, и, перерядившись в его платье, вышел, не узнанный стражею, из темницы! Только куда было деваться от воеводы, который бы нашел меня на дне моря-океана, не только в его городе. И вот я выбрался тайком в дремучие леса рязанские.

Погубив свою молодость, сделавшись раз убийцею, пошел я и далее и попал в шайку разбойничью. Замолкла совесть, пробудилась во мне прежняя отвага, принялся снова за свои буйства. Только уж не увозил женщин и девушек, а похищал их на большой дороге, убивая с товарищами их отцов и мужей, и овладевал их имуществом. Так, переходя из одной шайки в другую, попал я, наконец, к знаменитому Хлопке-Косолапу, атаману разбойников.

Слыхал ты, чай, не от отца своего, так от старых людей, какое наказание послал Бог на царство русское перед нашествием еретика Гришки Отрепьева? Знамения и земные, и небесные предвещали горе, которое постигло вскоре всю святую Русь. На небе вспыхивало по две луны и по два солнца, а по городам рыскали невиданные прежде звери и пожирали людей и друг друга. От бурь и вихрей падали колокольни, в пустых же местах вставали по ночам столбы огненные; а как к этому еще настал повсеместный голод, то началось всеобщее бедствие: народ, словно снопы, падал в Москве каждый день тысячами; о хлебе уж не думали, питались только травой, тухлым лошадиным мясом и всякими нечистотами. Люди пожирали друг друга, мясо человеческое продавали в пирогах по рынкам. Матери прятали от отцов детей своих, чтобы не поделиться с ними и сглодать потихоньку трупы своих младенцев. Посягали сын на отца, раб на господина, и живые задыхались от смраду умерших и непохороненных…

На страницу:
3 из 6