Полная версия
Под развалинами Помпеи. Т. 2
И, полный бешенства, он повернулся спиной к Юлии и быстро вышел из комнаты, произнося упреки и проклятия. Добежав до берега и вспрыгнув на свое судно, экипаж которого тотчас заметил странно беспокойное состояние духа своего хозяина, Мунаций Фауст вскрикнул:
– В Помпею!
Все бросились исполнять его приказание, и несколько минут спустя купеческое судно, выйдя из порта, направило свой нос по направлению к Латарийским горам, у подошвы которых привычный глаз заметил бы легко то место, где находилась Помпея, и даже различил бы дома, рассеянные по возвышенному берегу моря, подобно стаду овец, и отражавшиеся в водах великолепного залива.
Оставим теперь купеческое судно следовать по своему пути и возвратимся в покои младшей Юлии, смущенной сценой с Мунацием Фаустом.
По выходе последнего Луций Виниций не решался нарушить молчание, несколько минут спустя прерванное самой Юлией, которая, не обращаясь к Виницию, а как бы рассуждая сама с собой, говорила:
– И за что обвинять меня в случившемся? Разве я сама не подвергаюсь ежедневным неприятностям и преследованиям со стороны Ливии, этого злого гения моего деда, этой фурии моего семейства?
– Пусть он едет в Рим требовать ее себе, как ты ему сказала, – прервал тут Юлию Луций Виниций. – Пусть он сделает это, если не страшится гнева Ливии и мамертинской или туллианской тюрьмы.
Юлия как бы не слышала этих слов Виниция и, пробыв несколько минут в задумчивости, сказала:
– Луций, теперь, более чем когда-либо, тебе нужно ехать в Рим. Вот тебе письмо, которое я написала Августу, отдай ему его и употреби все свое старание, чтобы он позволил мне ехать в Сорренто обнять там моего брата. Поспеши со своим отъездом, чтобы опередить Мунация Фауста, так как он в своем безумии может скомпрометировать все и всех.
Луций Виниций взял письмо и спрятал его у себя на груди; затем, схватив правую руку Юлии и прижав ее к своему сердцу, посмотрел в глаза красавицы с таким выражением, как будто спрашивал ее: «А буду ли я награжден?»
– Иди и возвращайся, Луций, – отвечала она на красноречивый взгляд влюбленного молодого человека, – и возвращайся поскорее; разве я тебе не говорила? – и при этих словах прелестная сирена приложила к его губам свою красивую ручку.
Если бы в этот день вечером Юлия вышла на террасу, обращенную к морю, подышать душистой прохладой, что она имела обыкновение делать, то увидела бы Луция Виниция на судне, выходившем из порта, и для влюбленного молодого человека было бы большим утешением заметить, как с террасы ему машут платком, но непостоянная Юлия уже и в тот вечер не думала о нем. Подобно всем женщинам, склонным к чувственным наслаждениям, она, быть может, и не отказалась бы удовлетворить желаниям Луция Виниция и отдалась бы ему, как Децию Силану, или по капризу, или чтобы выразить свою благодарность, если бы обстоятельства не удалили ее так неожиданно и скоро из Байи. Но теперь ей казалось, что происшествия дня слишком утомили ее, и, вспомнив о своем красавце анагносте, ревность которого не укрылась от нее, она почувствовала необходимость видеть его близ себя и слушать его сладкое пение. Расположившись на раззолоченном и мягком ложе, стоявшем в комнате, примыкавшей к ксистусу – известной уже нам галерее – и наполнявшейся через открытые окна благоуханием тропических цветов, склонив на белоснежные руки свою красивую голову, черные косы которой, спускаясь по плечам, падали на колонны из слоновой кости, украшавшей ложе, Юлия позвала Эвноя, эфиопского невольника, который поспешил явиться на ее зов.
– Пошли ко мне Амианта, – приказала Юлия.
Спустя несколько минут красивый анагност стоял перед своей госпожой. Несчастный юноша был заметно расстроен: забота и печаль морщили его лоб и выражались в его невеселом взоре. Увидев Юлию в сладострастной позе, он опустил глаза, краска стыдливости покрыла его щеки, и он, глубоко вздохнув, молча ждал ее приказания.
– Возьми цитру, мой маленький Амиант; ударь по ее струнам своими пальцами и спой мне сладкую песню своей родины: мне хочется слушать тебя.
И Амиант повиновался, но его рука была менее послушна, выдавая волнение его души. Дрожавшими пальцами он тронул струны и после печальной прелюдии попробовал спеть те нежные строфы, которые когда-то вылились из пламенной груди лесбийской поэтессы:
Плеяды уж заходят,И скрылася луна,Бегут часы, и полночьНастала. Я однаЛежу, глаз не смыкая,Тоскуя и рыдая.И молодой человек, не будучи в состоянии подавить своего волнения и своей грусти, сам заплакал. Юлия, не смотря на певца и будто не замечая его слез, спросила:
– Чья эта песня?
– Лесбийской Сафо; эта песнь о ней самой, – отвечал прерывавшимся голосом белокурый анагност.
– Но ты плачешь, Амиант, – заметила Юлия, бросив взор на анагноста.
– Да, плачу над самим собой, – прошептал красавец-певец, и цитра выпала из его рук на мягкий ковер.
– Подойди ко мне, мой маленький Амиант, и скажи мне причину твоих слез.
– Не могу, госпожа.
– Скажи, я этого желаю.
Амиант упал перед ней на колени, и слезы неудержимо полились из его глаз. Юлия, протянув к нему свою руку и положив ее на его лоб, приподняла его голову и, глядя ему в лицо, спросила нежным голосом:
– И мне не хочешь ты сказать причины своего горя?
– Ты прикажешь убить меня, о моя божественная повелительница.
– Не бойся, юноша.
– Прошлую ночь я готов был убить Луция Виниция.
– Я это знаю.
– Он был у твоих ног.
– Точно так, как ты теперь.
– Потому что он любит тебя.
– А ты разве не любишь меня?
– Но он имеет счастье быть любимым тобой.
– Кто сказал это тебе?..
Анагност едва не лишился чувств при этих словах, так приятно было ему услышать из уст самой Юлии, что ее сердце не отвечает на чувство, питаемое к ней молодым патрицием.
– Позволишь ли ты мне, о моя божественная повелительница, – осмелился спросить Юлию отуманенный страстью Амиант, – боготворить тебя всегда так, на коленях, боготворить, как божество моей души?
Юлия не ответила, но окинула юношу таким сладострастным взглядом и улыбнулась так нежно, что, очарованный ее взглядом и улыбкой, он схватил обеими руками ее белую ножку, свесившуюся с постели и едва прикрытую вышитой драгоценными камнями туфлей, и запечатлел на ней самый горячий поцелуй.
Это не рассердило Юлию, и она не отдернула своей ноги. Юлия поступила в данном случае так, как поступила бы на ее месте почти любая римская матрона того времени. Описывая оргии, происходившие в Риме накануне праздника Венеры-родительницы, я упоминал уже о том, что римские женщины высшего общества охотно забавлялись тайным образом любовью к ним вольноотпущенников и даже невольников, что, разумеется, не мешало этим матронам слыть публично любовницами молодых патрициев. Пример шел сверху.
Я уже говорил о старшей Юлии, дочери Августа; ее дочь обещала, в свою очередь, если не превзойти ее, то во всяком случае не отстать от нее. Образованный и острый ум, начитанность, роскошь, ее окружавшая, словом – все в ней и около нее кружило головы тем, кто приближался к ней.
В моем рассказе я нисколько не преувеличиваю действительности, и пусть не удивляется читатель той поощряющей фамильярности, какую допускала себе ветреная супруга Луция Эмилия Павла в своем обращении с красивым и юным анагностом, явившимся в ее дом по желанию враждебной ей Ливии Августы.
– Теперь иди, мой милый мальчик, – сказала наконец Юлия Амианту, – иди и найди покой, – что тебе необходимо, – в благодетельном сне.
И красавец анагност ушел от нее счастливым. Он скрыл от Юлии и поручение, данное ему Ливией при посылке его в дом Луция Эмилия Павла, и письмо, посланное им Ливии: он думал, что подобное открытие погубит его. С другой стороны, он дал себе слово, что сделанный им донос, и то не во вред Юлии, а одного лишь Луция Виниция, как увидит читатель далее, будет первым и последним. «Пусть будет со мной, – говорил он сам себе, – чего желает судьба и что может сделать гнев Августы, но вредить Юлии я никогда не стану».
Теперь отправимся в Рим, куда спустя несколько дней по отъезде из Байи прибыл Луций Виниций.
Я уже говорил, что Луций Виниций был образованный и изящный молодой человек, принадлежавший к высшему обществу и находившийся в дружеских отношениях с самыми известными личностями Рима. Друг Луция Эмилия Павла, он был постоянным посетителем его дома и вместе с тем был принят и в семействе самого Августа, относившегося к нему очень благосклонно. Вот почему Юлия желала, чтобы он принял на себя труд упросить ее деда дозволить ей съездить в Соррент для свидания с братом.
Приехав в Рим, Луций Виниций, хорошо знавший сильное влияние Юлии на сердце Августа, поспешил на Палатин, к ней на поклон. Ей первой объяснил он цель своего прибытия в столицу и молил ее, льстя ее доброму сердцу, промолвить слово в пользу Юлии перед Августом. Ливия, притворившись ничего не знающей, выразила готовность помочь осуществлению желания Юлии и просить своего мужа, чтобы он дозволил своей внучке видеться с братом.
Все сделалось, как желала хитрая Ливия Друзилла.
После своего визита к императрице Луций Виниций не замедлил представиться Августу.
Совершенно иного рода был прием, сделанный ему императором. Увидев Виниция, он нахмурил брови и резко спросил его:
– Не тот ли ты Луций Виниций, отец которого, Луций, друг Августа?
При этом вопросе, произнесенном тоном явного упрека, молодой патриций сильно смутился, предчувствуя бурю, готовую разразиться над его головой.
Август продолжал:
– Не всегда ли ты пользовался в семействе Августа протекцией и милостями?
– О цезарь, разве когда-либо я сделал что-нибудь такое, что служило бы доказательством моей забывчивости и неблагодарности? – робко спросил Луций Виниций.
– Еще недавно ты отнесся слишком равнодушно к достоинству и доброму имени моего семейства.
Молодой патриций поднял на императора взор, как бы желая спросить его и, очевидно, не догадываясь о том, на что намекал Август.
Август продолжал:
– Когда в ночное время, в которое все честные юноши успокаиваются в своих домах от дневного труда, ты в Байе проникаешь тайно в дом моей внучки и остаешься там долгие часы, давая людям повод думать, что она принимает тебя с бесчестным намерением, тогда ты, Виниций, не помнил о том, что ты порочил мой дом, так как Юлия принадлежит к моему семейству.
– Божественный цезарь… – пролепетал в страхе Виниций.
– Читай, – прервал его Август, давая ему в руки дощечки с письмом Амианта, имя которого Ливия позаботилась стереть. Письмо было написано на греческом языке и заключалось в следующем:
«Луций Виниций, молодой патриций, поздней ночью пришел тайным образом на виллу и долгое время разговаривал вдвоем с женой Луция Эмилия Павла, которую он осаждает своими нахальными любезностями, надоедающими, однако, Юлии и ей неприятными, как говорит молва».
– Это правда, цезарь, я не отрицаю факта, что в ту ночь я явился к ней по поручению ее брата, Агриппы Постума, с которым я виделся утром того же дня, и божественная Юлия, в свою очередь, поручила мне просить тебя дозволить ей посетить брата в Сорренте.
– Это можно было удобнее и приличнее сделать днем, – заметил Август, не изменяя серьезного тона. – Юлия поедет в Соррент, – продолжал он, – но ты останешься в Риме, где тебя могут вылечить синеусские воды.
Проговорив это, он быстро повернулся спиной к Виницию и вышел из комнаты, оставив молодого патриция совсем уничтоженным.
Слова Августа были приказанием, быть может, и угрозой, так как в Синеуссе, городе, принадлежавшем провинции Нация и находившемся вблизи Рима, были минеральные воды, будто бы возвращавшие разум тому кто его потерял[4], и Август своими словами дал понять Луцию Виницию, что тот, кто осмеливается ухаживать за его внучкой и подвергать ее имя дурной славе, совершает поступок, который он считает покушением на достоинство и честь императорской фамилии.
Как бы то ни было, было ли это приказанием или угрозой, но в ту минуту Луций Виниций не осмеливался нарушить ни того, ни другого.
Агат Вай выехал обратно в Байю в тот же день и повез позволение Юлии съездить в Соррент; это позволение было выражено в письме Августа к Публию Овидию Назону, которого император любезно просил сопутствовать его внучке в ее поездке к брату, Агриппе Постуму.
Этим Август исполнял лишь желание своей жены Ливии.
Глава третья
Реджия
Читатель, вероятно, помнит наш рассказ о том, как старшая Юлия, мать Юлии, жены Луция Эмилия Павла, Агриппины, жены Германика, и Агриппы Постума, оставила остров Пандатарию, свое первое место ссылки, и, сопутствуемая Фабием Максимом и Овидием, отправилась в Реджию на императорской военной либурнике.
Путешествие это, в условиях мореплавания того времени длившееся несколько дней, было совершено без всяких особенных приключений. Либурника, благодаря дружной работе сильных гребцов и попутному ветру, вздувавшему ее паруса, быстро скользила по спокойной поверхности моря, и даже опасный переход между Сциллой и Харибдой был пройден ею очень счастливо, так что несчастной дочери Августа казалось, будто и сами стихии, благоприятствуя ей, присоединились к ее друзьям, чтобы вместе с ними возбудить в ней надежду на скорое улучшение ее участи.
Несмотря на все это, ее беспокоила мысль о переселении в Реджию, что удаляло ее еще более от Рима и дорогих ее сердцу и вместе с тем разбивало в ней надежду на близкий конец ее страдальческой жизни. И когда военная либурника, быстро продвигаясь вперед, оставила за собой Соррент, где жил, также в изгнании, сын ее Агриппа Постум, и проходила мимо Салерно, Амальфи, Песто и прочих городов и сел, живописно разбросанных по морскому берегу и отражавшихся в прозрачной воде, Юлия не могла удержать слез, как будто она навсегда прощалась со всеми этими чудесами моря и земли.
Овидий, тронутый грустным настроением и слезами своей Коринны, не сумел сдержать вполне клятву о сохранении в тайне замысла его друзей, оставленных им на Пандатарии, и довольно ясными намеками дал ей понять, что они не случайно все вместе прибыли из Рима и что она видела их не в последний раз, но что скоро и, быть может, скорее, нежели она думает, они будут близ нее. Намекнул он ей и на то, что Луций Авдазий не случайно, прощаясь с ней, клялся быть ее преданным на жизнь и на смерть.
Таким образом, с одной стороны убаюкиваемая сладкими мечтами, с другой – мучимая печальными предчувствиями, отверженная жена Клавдия Тиверия Нерона прибыла в город Реджию, долженствовавший с этой минуты быть ее темницей.
Глядя издали на серые и мрачные башни и на скалу Агх, грозно возвышавшуюся в полном вооружении, Юлия почувствовала стеснение в груди; при этом ее стала еще более мучить мысль о необходимости близкой разлуки с верными и преданными ей и ее семейству друзьями, Фабием Максимом и Овидием, и быть вновь оставленной под надзором чужих и ей совершенно незнакомых людей, которые, быть может, из желания заслужить благоволение своего господина станут обращаться с ней со всей строгостью, предписанной законом по отношению к надзору за лицами, находящимися в ссылке.
Овидий и Фабий также не могли подавить в себе печального чувства, овладевшего и ими в конце путешествия; но, несмотря на это, они старались успокоить несчастную женщину, уверяя ее, что намерения Августа при перемене места ее ссылки заключались не только в том, чтобы сделать удобнее ее жизнь, но и в том, чтобы увеличить ее свободу, так как в Реджии ее темницей будет целый город.
Реджия, расположенная в конце Абруццы, находится в Мессинском проливе, против Сицилии, берега которой в этом месте представляют великолепный вид. Город этот был основан людьми, пришедшими с востока; некоторые приписывают его основание халдейцам. Вначале существовала тут аристократическая республика, которая своим процветанием обязана была сперва законодательству Каронды[5].
Чтобы рассеять грустные мысли, каким отдалась Юлия при виде Реджии, Овидий стал занимать ее внимание окружавшими их в ту минуту предметами.
– Когда-то этот берег, – сказал он, указывая по направлению Мессины, – составлял одну общую равнину вместе с той, где находится ныне Реджия; кто знает, какие ужасные перемены в природе, какие землетрясения и катаклизмы открыли доступ водяному потоку, разделившему Сицилию с материком.
– Вергилий Марон, – заметила на это образованная дочь Августа, знавшая не хуже Овидия, что вся местность, бывшая в ту минуту перед ее глазами, была результатом сильного катаклизма, – упоминает об этом грандиозном явлении в своей «Энеиде».
Тут Юлия проговорила то место из «Энеиды», где сказано поэтом, что «древнее предание гласит, будто Сицилия была когда-то соединена с материком, от которого ее оторвала впоследствии сила времени, бури и землетрясения. Разъяренное море так било и рвало землю, что наконец отделило Сицилию, омывая с тех пор те поля и города, которые после катаклизма оказались у берега пролива»[6].
– Впоследствии, – продолжал Овидий, – эту страну разоряли не столько стихии, сколько тираны. О Дионисии, тиране сиракузском, рассказывают, будто он, желая укрепить свой союз с жителями Реджии, просил у них одну из их девушек себе в жены, и когда ему ответили, что он достоин лишь дочери палача, то он, придя в ярость, поклялся отмстить дерзкому народу осадил Реджию и после одиннадцатимесячной упорной защиты овладел ею, убив варварским образом Дитима, защищавшего город.
– Позднее этот город подчинился нашей власти, – сказал в свою очередь Фабий Максим. – Не помню, у Ливия или в сочинениях другого писателя говорится о том легионе, который, будучи возбужден примером мессинских мамертинян, возмутился и овладел Реджией, держа ее в своих руках целых десять лет, пока не был уничтожен нашими войсками, причем оставшиеся в живых из лиц, принадлежавших к этому легиону, были приведены в Рим военнопленными и преданы смертной казни.
– Мой родственник, Юлий, – продолжала дочь Августа, – возобновил Реджию, разрушенную и опустошенную землетрясением, а отец мой делает ее моей темницей.
– Но тут ты будешь жить свободнее, чем на Пандатарии, – заметил Фабий Максим.
– Я скоро узнаю это на деле.
Так разговаривали между собой Юлия, Овидий Назон и Фабий Максим, приближаясь к месту, назначенному милостью Августа для своей дочери. С этим местом я считал необходимым познакомить читателя, так как в нем имеет произойти один из главных эпизодов моей истории.
Овидия Назона и Фабия Максима мы находим уже в Риме, возвратившимися из морского путешествия; что же касается старшей Юлии, принятая в Реджии со всем должным ей уважением местным пропретором и высшими лицами города и колонии, она действительно увидела, что ее положение улучшилось: если ей не было дозволено выходить из-за городских стен, то зато она могла совершенно свободно ходить и ездить по всему городу.
И бедная Юлия, столько выстрадавшая на Пандатарии, почувствовала себя возвращенной к новой жизни, и ее сердце вновь открылось надежде на близкое окончание наказания, особенно после того, как была прислана ей Фебе. Даря Юлии эту невольницу, Ливия выражала ей свое участие и намекала на то, что она употребит все свое старание, чтобы возвратить ей, Юлии, прежнюю свободу.
Правда, что Юлия была легкого, достойного упрека поведения и, скажу более, она вполне заслужила за совершенные ею в Риме скандалы строгого наказания со стороны своего отца; но, как часто встречается у женщин страстного темперамента, она была добра и вместе с тем в высшей степени привлекательна, вследствие чего в нее влюблялись не только молодые люди, но и почтенные старики; последние, подобно первым, запутывались в ее сетях и очаровывались ею до безумия.
Невольнице Фебе она была очень рада, не воображая, разумеется, что эта девушка прислана к ней хитрой и злой Ливией с целью следить за ней и за всем, что делается вокруг нее.
Но Ливия не успела достаточно исследовать сердце и душу своей невольницы и ошибалась, предполагая, что Фебе способна на ту гнусную обязанность, какую возложила на нее. Она заметила в ней смиренность и чрезвычайную послушность; кроме того, ей казалось, что ласки и щедрые подарки, какими она награждала Фебе, не были в данном случае семенем, упавшим на неблагодарную почву, и давали ей право быть уверенной в неограниченной преданности к ней молодой невольницы.
Фебе же, напротив, послушная Августу и его супруге, из уважения к ним и из страха, мечтала, подобно Неволее Тикэ, лишь о часе обещанной ей свободы и с этой мечтой отправилась в Реджию. Тут, явившись к Юлии, своей новой госпоже, она опустилась перед ней на колени и, целуя ей руку, подала хирограф Ливии, по которому она становилась невольницей Юлии. Дочь Августа со свойственной ей добротой поспешила поднять Фебе, и когда последняя, тронутая такой милостью, взглянула на прекрасное еще лицо Юлии, то сразу почувствовала к ней сильную симпатию; под влиянием этого чувства и вместе с тем под влиянием застенчивости лицо Фебе в эту минуту покрылось краской и сердце сильно забилось в ее груди. Быть может, в ее душе в это время боролись противоположные чувства; быть может также, что тут она давала себе клятву не способствовать лукавой политике той женщины, которая ее сюда послала.
Достаточно было нескольких дней, чтобы взаимная симпатия между Юлией и Фебе пустила в их сердцах глубокие корни: несчастье скоро сближает людей. Злополучная жена Тиверия тотчас сделала Фебе своей наперсницей и поверила ей свое горе, а Фебе, в свою очередь, воспользовавшись первой удобной минутой, передала Юлии главные эпизоды своей жизни и все надежды своего сердца.
Однажды, когда Юлия с откровенностью, более обыкновенной, передавала Фебе как свое горе, так и свои надежды на скорое освобождение и на лучшее будущее, добрая девушка, не будучи в состоянии скрыть перед госпожой своих печальных опасений, заплакала, и крупные слезы, вырываясь из ее глаз, падали на руку Юлии, сжимавшую в эту минуту руку своей любимицы.
– Зачем плачешь? – спросила ее Юлия. – Разве тебе неприятно знать, о Фебе, о своем близком счастье? А разве ты не будешь счастлива вместе со мной в Риме, в моем собственном доме? Там ты получишь от меня свободу, но с тем, чтобы ты обещала не оставлять меня.
– О, божественная Юлия… – начала было милетская девушка, но новые слезы, душившие ее и лившиеся из ее глаз, мешали ей продолжать.
Юлия, прижав ее голову к своей груди, спросила у нее нежно:
– О чем горюешь, мое милое дитя? Скажи скорее: разве я не друг тебе?
И Фебе, успокоившись немного от неожиданного прилива чувствительности, начала рассказывать своей госпоже, с какой целью отправила Ливия ее, Фебе, в Реджию, что следовало ей доносить Ливии о действиях Юлии и через кого пересылать письма. Затем, не скрыв от любимой ею Юлии того, что она поклялась самой себе не исполнять поручения Ливии, хотя бы это стоило ей, Фебе, жизни, молодая девушка сообщила и о том, что во время ее пребывания в императорском семействе она убедилась в непримиримой ненависти Ливии и в ее стараниях усиливать в душе Августа неудовольствие к своей дочери; но, как бы желая умалить неприятность такого рода открытия, Фебе тут же передала Юлии и все то, что знала о симпатиях народа к несчастной дочери императора и о ходатайстве и заботе ее друзей облегчить ее участь, смягчив гнев цезаря.
Обо всем этом Юлия уже знала со слов Овидия и Фабия Максима, сказанных ей недавно перед тем этими ее спутниками при переезде с острова Пандатария в Реджию, но так как Надежда есть такая богиня, которая остается при нас до последней минуты, то Юлия пыталась рассеять настойчивые опасения Фебе, хотя из рассказа последней была убеждена в непримиримой ненависти к ней как самой Ливии, так и Тиверия.
Таким образом проходили для них дни между страхом и надеждой, в ожидании лучшего, а между тем симпатия друг к другу в них взаимно усиливалась.
В один прекрасный день при закате солнца они гуляли вместе по морскому берегу и ворковали между собой о занимавших их предметах, подобно двум голубкам.
Солнце окунулось в море; легкий ветерок колыхал морскую поверхность, и небольшие волны, следуя одна за другой, покрывали своей пеной береговой песок и, журча по нему, возвращались обратно, заставляя по временам двух прогуливавшихся красавиц отступать от берега, чтобы не быть омытыми шаловливой волной.
Следивший за ними заметил бы, что, находясь близ места, где скала выступала к морю, они вели особенно оживленный разговор, и вели его почти шепотом, как бы боясь, чтобы их не подслушали excubitores – часовые, сторожившие на вершине башенок, стоявших у берега, недалеко от упомянутого места.
Зайдя за развалины древней крепости, они увидели какого-то рыбака, который, выскочив из лодки, шел к ним навстречу.
Обе женщины остановились, и рыбак подошел к ним. Фебе, бросив на него пристальный взгляд, задрожала и могла только вскрикнуть: