
Полная версия
Гвардеец Барлаш
Но кухонный запах, примешавшийся к запаху кожи, известил, что сапожник сам готовит себе ужин. По-видимому, он был необщительным человеком: вместе с ним жил только его сын, и большую часть времени он проводил в одиночестве.
Сидя у окна, которое еще освещала вечерняя заря, шлезвигец открыл свой хорошо снабженный ранец и, вынув из него бумагу, перо и чернила, принялся писать, наблюдая одним глазом за окном и прислушиваясь к малейшему шуму внизу.
Вдруг он отбросил перо и быстро подошел к открытому окну. Сапожник вышел из дому, тихо запер за собой дверь.
Можно было ожидать, что он повернет налево, по направлению к городу и Лангегассе, но он пошел к реке. С этой стороны не было никакого пути, кроме как к лодке, которая смутно виднелась вдалеке.
Уже почти совсем стемнело, и деревья, растущие у самого окна, закрывали все вокруг. Постоялец так жадно следил за движениями хозяина, что в одних носках выполз на крышу и лег навзничь под окном. Он мог разглядеть только тень хромого человека у самой реки. Последний шевелился, отвязывая лодку, прикрепленную цепью к ступенькам, которые больше нужны зимой, когда Прегель образует ледяную дорогу, чем летом. На Нейер Маркте не было больше ни души: наступило время ужина.
Посреди реки стояло на якоре несколько судов голландской постройки, торговавших в Фришгафе и в Балтийском море.
Солдат видел, как лодочка поплыла в их направлении. Поблизости не было видно другой лодки. Он встал на край крыши и легко, почти без шума, спрыгнул на верхний сук липы.
До рассвета, когда сапожник еще спал, солдат уже опять был на ногах. Он дрожал, вставая с постели и подходя к окну, где висело на стропилах его платье. Вода все еще капала с мундира. Завернувшись в одеяло, солдат сел у открытого окна и принялся писать, пока утренний ветерок сушил его платье.
Писал он длинный рапорт, несколько листов убористым почерком. Среди работы он остановился, чтобы перечитать письмо, написанное им накануне вечером. Быстрым невольным движением он поцеловал имя, на которое было адресовано письмо. Затем снова принялся за работу.
Солнце встало прежде, чем он сложил бумаги. В виде постскриптума к рапорту он приписал:
«Дорогой К., мне посчастливилось, как вы увидите из прилагаемого рапорта. Его величество не может на этот раз сказать, что я был небрежен. Я был совершенно прав. Нам следует опасаться Себастьяна, и только одного Себастьяна. Здесь топорные заговорщики, если сравнить их с ним. Я половину ночи провел в воде, подслушивая через открытое кормовое окошко ревельского судна. Его величество может спокойно ехать в Кенигсберг. Право, лучше ему выбраться из Данцига. Вся страна наполнена тем, что они называют патриотизмом, а мы – изменой. Но я могу повторить лишь то, чему его величество не поверил третьего дня, а именно: что сердце всего зла – в Данциге, а его ядовитое жало – Себастьян. Кто он такой в действительности и что ему нужно – это вы должны узнать. Сегодня я еду дальше – в Гумбинен. Вложенное сюда же письмо прошу вас передать по адресу хотя бы как признание того, что я принес в жертву».
Письмо было без подписи, и на нем стояла дата: «10 июня». Это письмо, рапорт и другое письмо (тщательно запечатанное облаткой), в котором не говорилось о войне и ее тревогах, солдат положил в один большой конверт. Однако же он вдруг задумался. Затем вынул открытое письмо и прибавил к нему постскриптум:
«Если бы на жизнь Н. было произведено покушение, я бы сказал, что в этом виноват Себастьян. Если бы Пруссия вдруг изменила нам и отрезала бы нас от Франции, я опять-таки сказал бы – Себастьян. Он опаснее фанатика, ибо слишком умен, чтобы стать фанатиком».
Сапожник постучал в дверь.
– Да, да, – воскликнул постоялец, – я уже встал!
Хозяин продолжал неистово стучать.
Тогда солдат накинул на мокрое платье свой длинный кавалерийский плащ и открыл дверь.
– Вы не сообщили мне своего имени, – сказал сапожник.
Подозрительный человек всегда бывает более подозрителен в начале дня.
– Мое имя, – небрежно ответил гость, – о, мое имя – Макс Бруннер!
VII
Путь любви
Celui qui souffle le feu
s’ expose a еtre brыle par les еtincelles[7].
Мы уже сказали, что полковник Казимир – гость, присутствие и мундир которого особенно выделялись на тихой свадьбе в Фрауэнгассе, был поляк из Кракова. Передавалось шепотом, что он пользуется «доверием» императора. «Доверием» – это только так говорилось: ни один человек никогда еще не бывал пропущен в эту сверхчеловеческую душу.
Когда армия двинулась вперед, Казимир остался в Данциге.
– Будет дано большое сражение, – сказал он, – где-нибудь близ Вильны, и я не попаду туда.
И действительно, каждый стремился вперед, Тот, кто придал новое значение человеческому честолюбию, оказался способным зажечь не только французов, но и солдат других национальностей огнем своего собственного, всепожирающего пламени.
– Да, – сказал Казимир, разговаривая с Дезирэ, – и ваш муж счастливее меня. Он, верно, получит назначение в штаб. Он будет среди первых. Всему скоро наступит конец. Войну объявят завтра.
Они стояли на улице, недалеко от Фрауэнгассе, откуда практичная Дезирэ спешила на рынок. Казимир как будто бесцельно прогуливался, когда заметил ее.
Дезирэ, при известии о войне, сделала легкое движение, выражавшее ужас. Она не знала, что сражение уже началось.
– О! – воскликнул Казимир с успокаивающей улыбкой. – Вам не о чем печалиться. Войны не будет. Говорю это вам по секрету. Россия парализована. Я шел на Фрауэнгассе, чтобы засвидетельствовать свое почтение вашему батюшке и сказать вам два слова. Ну, вот вы снова улыбаетесь. Это хорошо. Вы были так серьезны, madame, когда поспешно шли по улице, а ваши глаза смотрели куда-то вдаль. Вы не должны думать о Шарле, если мысль о нем заставляет вас так печалиться.
Его обращение было ласковым, доверчивым и свободным, оно как будто приглашало оказать в ответ такое же доверие. Такие люди всегда рискуют или попасть, или промахнуться – и Казимир промахнулся. Он увидел, что Дезирэ отшатнулась. Она была молода и обладала той чистотой, через которую как будто насквозь видны все тайные мысли, так что каждый может их прочесть. В данную минуту ее лицо выражало ясный и определенный отказ доверить что бы то ни было этому человеку, смотревшему ей в глаза почтительно и с симпатией.
– Я знаю наверняка, – сказал он, – что два дня тому назад Шарль был здоров и что в главной квартире о нем очень высокого мнения. Это, во всяком случае, я могу вам сказать.
– Благодарю вас, – произнесла Дезирэ.
Она ничего не имела против Казимира. Она видела его всего два раза; знала, что он – приятель Шарля и в некотором смысле его начальник, так как Казимир занимал высокое положение в Данциге. Она готова была, раз он нравится Шарлю, относиться к нему по-дружески, но хотела дойти до этого сама. Женщине всегда приходится измерять расстояние.
Дезирэ сделала движение, показывавшее, что она желает продолжать свой путь, и Казимир, сняв шляпу, тотчас же посторонился.
– Застану ли я дома вашего батюшку? – спросил он.
– Вероятно. Он был дома, когда я выходила, – ответила она, приветливо ответив на его поклон.
Казимир посмотрел ей вслед и постоял с минуту, как бы обдумывая то, что произошло между ними.
«Надо попробовать с другой», – сказал он про себя, сворачивая с Пфаффенгассе. Он продолжил свой путь неспешным шагом. На углу Фрауэнгассе в тени лип Казимир остановился и увидел, как из подъезда дома номер тридцать шесть вышел Антуан Себастьян и двинулся в противоположном направлении, через Фрауэнтор, на набережную. Когда прислуга сообщила Казимиру, что Себастьян вышел, он сделал легкий жест, выражающий досаду, затем, подумав немного, решился пренебречь приличиями.
– Дело в том, – сказал он на прекрасном немецком языке приветливым и доверчивым тоном, – что я имею известия о мосье Даррагоне, муже мадам Дезирэ. Вы говорите, что мадам вышла. Ну так как же мне поступить?
Он попросил совета таким обворожительно-серьезным тоном, что немногие устояли бы.
Горничная кивнула головой, многозначительно подмигнув ему одним глазом.
– Фрейлейн Матильда дома.
– Но… хорошо, спросите ее, не окажет ли она мне честь поговорить со мной одну минутку? Я предоставляю это вам.
– Да войдите же, – пригласила девушка. – Поднимитесь наверх. Она примет вас. Почему же и не принять?
И она повела его наверх. Папа Барлаш, сидевший как раз в дверях кухни, где он сидел целыми днями, ничего не делая, услыхав звон шпор и бряцание сабли о перила лестницы, посмотрел из-под своих нависших бровей. Он имел вид сторожевой собаки.
Матильды не оказалось в гостиной, и служанка оставила Казимира в комнате одного, сказав, что пойдет за своей госпожой. На столах лежали две-три книги. Один стол был в беспорядке, то был стол Дезирэ. В углу комнаты стоял секретер. Он был заперт, и его замок стоил очень дорого. Казимир отличался наблюдательностью. Он успел это заметить, а также и то, что в рабочей корзинке Дезирэ не лежало никаких писем; он прочел заголовки книг и увидел, что на титульных листах не написано ничьих имен. Казимир уже смотрел в окно, когда дверь отворилась и вошла Матильда.
В те дни к женщинам обращались с большим внешним почтением, хотя в действительности они почти не имели веса в делах. Поклон Казимира был более глубоким и более тщательно выработанным, чем это требовала бы вежливость наших дней. Выпрямившись, он быстро сдержал возглас удивления.
Матильда, должно быть, ожидала его. На ней было белое платье, а волосы она перевязала светлой лентой. На щеках, обыкновенно бледных, выступил легкий румянец. Может быть, благодаря отсутствию Дезирэ Казимир впервые заметил, насколько Матильда хороша собой. В ее глазах светилось нечто такое, что привлекало внимание. Он вспомнил, что на свадьбе ни разу не видел ее глаз. Она неизменно отводила их в сторону. Теперь же она встретила его взгляд со смущающей прямотой.
Казимир был галантен. Всем женщинам оказывал он внимание, и их делом было придать этому вниманию ту окраску, какую рисовала им фантазия. Во время немногочисленных предшествующих встреч с Матильдой Казимир был к ней по-своему empresse. Взглянув на нее, он стал вспоминать прежние встречи и не припомнил, чтобы действительно ухаживал за ней.
– Мадемуазель, – сказал он, – для солдата в военное время рамки приличий могут быть слегка ослаблены. Мне сказали, что вы одни, что ваш батюшка вышел, и все-таки я настоял…
Он развел руками и виновато улыбнулся, как бы прося помочь ему выйти из затруднительного положения, в которое он попал.
– Отец будет сожалеть… – начала было она.
– Не в том дело, – прервал ее Казимир. – Я думал о вашем неудовольствии. Но у меня есть оправдание, уверяю вас. Я прошу у вас только несколько минут, чтобы сообщить вам, какие я получил сведения из Кенигсберга о том, что Шарль Даррагон здоров и благополучно продвигается вместе с авангардом к границе.
– Вы очень добры, что пришли так скоро, – ответила Матильда, и в ее голосе послышалась какая-то странная нотка разочарования; Казимир, должно быть, уловил ее, потому что он снова с удивлением посмотрел на девушку.
– Это мое оправдание, мадемуазель, – сказал он, подчеркивая эти слова, как бы ища верный путь, Казимир обладал смекалкой человека, который должен жить своим умом среди других, живущих теми же неверными средствами. Он заметил, что Матильда покраснела, и снова он стал колебаться, как колеблется путник, увидевший легкую дорогу там, где, как он думал, ему придется карабкаться в гору. Он как будто спрашивал себя, что это означает.
– Шарль интересует вас не так сильно, как вашу сестру? – рискнул он намекнуть.
– Он никогда особо не интересовал меня, – ответила равнодушно Матильда.
Она не попросила Казимира сесть. Это было бы противно этикету того времени, когда женщины считались, по какой-то странной ошибке, неспособными управлять собственными желаниями.
– Потому ли, что он влюблен, мадемуазель? – спросил Казимир, сдерживая улыбку.
– Может быть.
Она не смотрела на него. На этот раз Казимир не промахнулся. Его чистосердечная доверчивость получила быстрый ответ. Он снова улыбнулся и направился к двери. Матильда стояла неподвижно, и, хотя она не произнесла ни одного слова и даже жестом не пригласила его остаться, он остановился на пороге и снова обратился к ней.
– Моя совесть, – произнес Казимир, смотря на девушку через плечо, – приказывает мне уйти.
Лицо Матильды и ее глаза спросили: «Почему?» Но крепко сжатые губы не разомкнулись.
– Я не могу претендовать на то, что я интереснее Шарля Даррагона, – рискнул он ответить. – А вы, мадемуазель, признались, что не имеете никакого снисхождения к влюбленному мужчине.
– Я не имею снисхождения к мужчине, которого любовь расслабляет. Любовь должна делать его сильным и стойким.
– Для чего?
– Для того, чтобы он исполнил назначение мужчины, – холодно ответила Матильда.
Казимир стоял у открытой двери. Он запер ее, толкнув ногой. Полковник, очевидно, умел ловить момент, не задумываясь над тем, что ждет его впереди. Могут возникнуть непредвиденные затруднения, но и ими сметливый человек может воспользоваться, превратив в удобные обстоятельства.
– Так вы допускаете, мадемуазель, – сказал серьезно Казимир, – что что-нибудь хорошее кроется в любви, которая постоянно борется с честолюбием и… не одерживает верх?
Матильда ответила не сразу. В их положении существовал какой-то странный намек на вражду, на непримиримую вражду, которую, как уверяют поэты, часто смешивают с любовью, но, конечно, это была не та любовь, которая сходит с небес и возвращается на небо, чтобы жить там вечно.
– Да, – произнесла она наконец.
– Такова моя любовь к вам, – сказал он; его жизненный опыт подсказывал ему, что с Матильдой лучше всего объясняться немногословно.
Казимир выражал только мысли своего века, ибо в то время честолюбие занимало первое место в сердцах людей. Все, кто служил великому авантюристу, руководствовались им в своих соображениях, и Казимир только подражал тем, кто стоял выше его.
– Я намерен стать великим и богатым, мадемуазель, – прибавил он, подумав. – Ради этой цели я не раз рисковал своей жизнью.
Матильда смотрела в окно. Казимир мог видеть только прямую линию ее губ. Она также вышла из того поколения, в котором мужчины достигали головокружительной высоты без помощи женщин.
– Я бы не стал докучать вам, мадемуазель, этими мелочами, – сказал Казимир, наблюдая за ней (он был очень проницателен, так как в те дни ни одна женщина из тысячи не допустила бы, что любовь есть мелочь). – Я бы не упомянул об этом, если бы вы не высказали мне свои взгляды, столь схожие с моими.
Каково бы ни было происхождение Казимира, его голос был голосом поляка, музыкальный и выразительный. Можно было подумать, что он способен на совсем другого рода любовь, если бы пожелал того или если бы был искренен. Матильда требовала любви такого рода.
Казимир немного приблизился к ней и стоял, слегка опираясь на саблю, худощавый, жесткий мужчина, видевший много войн на своем веку.
– Пока вы не открыли мне глаза, – сказал он, – я не знал или не хотел знать, что любовь не только не помеха честолюбию, но даже может стать его помощницей.
Матильда сделала было легкое движение по направлению к нему, но тотчас же остановилась. Сердце живее, но голова почти всегда выносит решающий приговор.
– Мадемуазель, – сказал он (так как, без сомнения, видел и это движение, и отступление), – не поможете ли вы мне теперь, в начале войны, и не согласитесь ли вы выслушать меня снова после ее окончания… если я добьюсь успеха?
В сущности, он был скромен в своих требованиях.
– Поможете ли вы мне? Вместе, мадемуазель, какой только высоты не достигнем мы в эти дни!
В его голосе слышалась искренность, и Матильда ответила на нее выразительным взглядом.
– Как я могу помочь вам? – спросила она неуверенным голосом, не смотря на него.
– О, это дело пустое, – ответил он, – но император в нем лично заинтересован. Такого рода дела особенно интересуют его. Человеческие страсти всегда привлекали его внимание. Если я поступлю правильно, он это узнает и вспомнит обо мне. Речь идет о тайных обществах. Вы знаете, что Пруссия наводнена ими.
Матильда ничего не ответила. Казимир видел только ее профиль, чистый и холодный, словно высеченный из мрамора. О, подходящее лицо для хранительницы тайн.
– Моя обязанность – наблюдать здесь, в Данциге, и доносить обо всем императору. Принося пользу себе, я мог бы послужить и другу, который иначе попадет в беду, может быть, уже подвергается опасности, пока мы с вами стоим тут. Я говорю о вашем отце, мадемуазель… и о Тугендбунде.
И все-таки, смотря на холодный профиль Матильды, он не мог догадаться, знает ли она хоть что-нибудь об этом.
– А если я вам доставлю сведения? – спросила она наконец спокойно.
– Вы поможете мне достигнуть такого положения, которое я попрошу вас разделить со мной. Отцу же своему вы не причините никакого вреда. Вы даже окажете ему услугу, ибо все тайные общества Германии, вместе взятые, не остановят Наполеона. Теперь один только Бог может остановить его, мадемуазель. Каждый, кто попробует это сделать, будет раздавлен колесами империи. Я мог бы спасти вашего отца.
Но Матильда как будто и не думала об отце.
– Я связан бедностью, – сказал Казимир, меняя тактику. – В старину это ничего не значило. Но теперь, во времена Империи, надо быть богатым. Я буду богат… по окончании настоящей кампании.
Снова голос его стал искренним, и снова она ответила ему взглядом. Он сделал шаг вперед и, нежно взяв ее за руку, поднес к губам.
– Вы поможете мне, – сказал он и, резко повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.
Квартира Казимира находилась на Лангемаркте. Вернувшись домой, он вынул из ящика письмо и задумчиво повертел его в руках. Оно было адресовано на имя Дезирэ и тщательно запечатано облаткой.
«Пусть она получит его, – подумал он. – Лучше, если она будет занята своими личными делами».
VIII
Обыск
Будь умнее других,
если можешь, но не
говори им этого.
Когда папа Барлаш увидел своего невольного хозяина, он отвернулся, с отчаянием кивнув головой. В первые дни своего пребывания в каморке за кухней он раза два сильно бил себя по лбу, как бы требуя от своей памяти, чтобы она сделала маленькое усилие. Впоследствии он, по-видимому, примирился со своей неудачей, и кивок головой утратил постепенно свою энергичность, так что в конце концов Барлаш проходил в узком коридоре мимо Антуана Себастьяна без всяких выразительных жестов и только сердито хмурил брови.
– Вы и я, – сказал он Дезирэ, – мы друзья. Другие же…
При этом он сделал жест, обозначающий, что эти другие могут хоть провалиться, если пожелают. Армия ушла вперед, и Данциг пребывал в том тревожном бездействии, в каком находятся люди, когда в доме есть больной, а им не разрешается переступать порог темной комнаты и они вынуждены в другой комнате ожидать приговора врача.
В Данциге было несколько человек, занятых коммерческими делами, которые доставляли боеприпасы и провиант, устраивали больных и отправляли тех, кто должен был заместить выбывших из строя. Но самим данцигцам нечего было делать. Их процветавшая торговля остановилась. Тот, кто имел что продать, – продал. Как морские, так и сухопутные дороги были заблокированы французами. Молва, всегда деятельная между теми, кто ждет, распространялась по городу: «Русский император взят в плен. Наполеон отброшен при переходе через Неман. Под Гумбиненом произошло крупное сражение, и французы отступили. Вильна сдалась Мюрату, и война окончена!» Сотни утренних известий служили предметом презрительного смеха за ужином.
Лиза слушала эти сказки на рынке и передавала Дезирэ, которая переводила их иногда Барлашу. Но он только поднимал свой указательный палец и тряс им из стороны в сторону.
– Бабья болтовня, – говорил он. – Как по-немецки «сорока»?
Когда ему перевели это слово, он серьезно повторил его Лизе. Он не только выполнил свое обещание основательно устроиться в доме, но и занял в нем определенное положение. Гвардеец стал судьей и со своего стула у дверей кухни выносил приговоры.
– А вы, – сказал он однажды утром Дезирэ, когда хозяйственные дела потребовали ее присутствия в кухне, – вы сегодня расстроены. Получили письмо от мужа?
– Да… и он здоров.
– А!
Барлаш осмотрел Дезирэ из-под своих бровей с ног до головы, замечая ее быстрые движения, в которых чувствовалась детская неуверенность.
– И теперь, когда он уехал, – продолжал Барлаш, – и когда идет война, вы собрались влюбиться в него, хотя раньше у вас достаточно было на то времени и вы не воспользовались им.
Дезирэ рассмеялась и ничего не ответила. Пока она говорила с Лизой, Барлаш наблюдал за ними.
– Да, это совершенно по-женски, – не унимался он. – Женщины так несообразительны. Они выходят замуж ради смеха и в один прекрасный день видят, что прозевали весь смех, как человек, пришедший в театр слишком поздно, когда представление окончено.
Он подошел к столу и стал рассматривать покупки Лизы, которые она выложила для того, чтобы приготовить обед. Некоторые из них он одобрил, но громко расхохотался над кочаном капусты, не имевшим сердцевины.
Затем он снова перенес на Дезирэ свою критику.
– Да, – произнес он как бы про себя. – Вижу. Вы влюблены. Боже мой! Знаю! Сколько их было влюблено в меня, Барлаша!
– Это, должно быть, давно было, – сказала Дезирэ с веселым смехом, мало обращая внимания на его ворчание.
– Да, это было лет сто тому назад. Но женщины тогда были такие же, какие и теперь и какими останутся всегда, – недотепы. Однако же, прежде чем выходить замуж, они все-таки ждали, пока подрастут.
И своим обвиняющим пальцем он обратил внимание Дезирэ на ее собственную тоненькую фигурку и сердито замолчал. В это время Лиза выбежала из кухни: в дверь кто-то постучал.
– Это письмо, – сказала она, возвращаясь. – Его принес матрос.
– Второе! – произнес Барлаш с комическим отчаянием.
«Не можете ли вы сообщить мне о Шарле, – читала Дезирэ послание, написанное незнакомым почерком. – Я буду ждать ответа до полуночи на «Эльзе», которая стоит против Крон-Тора».
Подписано «Луи д’Аррагон».
Дезирэ сложила письмо, вышла из кухни и медленно поднялась по лестнице. На верхней площадке, где последние лучи догоравшего солнца проникали сквозь решетчатое окно, она снова прочитала послание. Затем обернулась и слегка вздрогнула, увидев папа Барлаша, который внизу делал ей какие-то странные знаки. Он не пытался подняться наверх и стоял на коврике, как собака, которой запрещено входить в верхние комнаты.
– Это касается вашего отца? – спросил он хриплым шепотом.
– Нет.
Он сделал жест, предписывающий молчание. Затем пошел запереть дверь на кухню и вернулся на цыпочках.
– Дело в том, – объяснил он, – что о нем толкуют в кофейнях. Завтра многих арестуют. Говорят, что и хозяина в том числе: он занимается заговорами. Что его имя вовсе не Себастьян. Что он французский дворянин, спасшийся от гильотины. Почем я знаю! Это болтовня в кофейнях. Но вам я это говорю, потому что мы друзья – вы и я. Когда-нибудь и я в вас буду, может быть, нуждаться. Приходится думать о себе. Не так ли? Хорошо иметь друзей. Когда-нибудь они могут пригодиться. Вот почему я это делаю. Я думаю о себе. Я старый солдат. Гвардеец.
Страшно важно жестикулируя, Барлаш пошел в кухню. Матильда должна была вернуться поздно. Она отправилась к старой графине, воспоминания которой послужили темой для разговора на свадьбе Дезирэ. Пообедав там, она должна была вместе с графиней отправиться на прощальный прием к губернатору. Рапп был также откомандирован, как и остальные, на границу и отправлялся на войну в качестве первого адъютанта императора. Матильда не могла вернуться раньше десяти часов. Она, такая холодная и спокойная, за последнее время была очень занята общественными обязанностями и очень подружилась с графиней, которую постоянно навещала.
Дезирэ знала, что слова Барлаша, как и болтовня в кофейнях, были отчасти, если и не вполне, справедливы. Она и Матильда давно уже знали, что всякое упоминание о Франции моментально превращало их отца в каменную статую.
То была боль этого тихого дома, и она как тень присутствовала в семье за столом и связывала язык. Она как будто парализовала душу Себастьяна, и в каждую минуту он способен был впасть в немую апатию, приводившую в ужас близких ему людей. В такие моменты казалось, что одна мысль поглотила у него все остальные: он слушал, не замечая, не понимая, что слышит, и смотрел, не замечая, что видит.
Себастьян пребывал именно в таком настроении, когда вернулся к обеду. Он прошел мимо Дезирэ по лестнице, не сказав ей ни слова, и отправился в свою комнату переодеться, так как никогда не отступал от своих формальных привычек. За обедом он исподтишка смотрел на Дезирэ, как смотрит собака на своего хозяина, зная, что она больна, и спрашивая себя, догадывается ли он об этом.