bannerbannerbanner
Фавор и опала. Лопухинское дело (сборник)
Фавор и опала. Лопухинское дело (сборник)

Полная версия

Фавор и опала. Лопухинское дело (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Борьба не могла продолжаться долго, и победа, видимо, клонилась к человеку; могучие движения заметно стали ослабевать, кровь лилась ручьями по мохнатой шерсти и, скатываясь, окрашивала снег широким полукругом; в самом звуке дикого рева стали слышаться жалобные стоны врага, понявшего наконец свое бессилие и как будто просившего помощи или пощады. Еще два-три последних отчаянных усилия, и страшный зверь грузно свалился на землю с широко раскрытою пастью, из которой вырывалось глухое хрипение; скоро стихли и последние признаки жизни, только по лапам пробегали еще судорожные движения.

В это время место побоища окружила толпа придворных, наблюдавшая издали. Государь, подойдя к издыхавшему зверю, наблюдал последние проявления жизни, и, казалось, вид агонии не производил на него тяжелого впечатления.

– Как тебя зовут? – спросил государь победителя.

– Андрюхой, великий государь, Андрюшкой прозываюсь, из Сизова, – отвечал парень, добродушно улыбаясь и обтирая грязным рукавом тулупа вспотевшее лицо.

– Спасибо, Андрей! Жалую тебе десять рублей и чарку вина, – и государь подал победителю свою серебряную чарку. – Которого бьешь, Андрей? – любопытствовал потом государь.

– Да вот с этим, государь, четвертый пяток покончил.

– Молодец! Ну расскажи, Андрей, страшно тебе бывает, когда эдакой зверь на тебя полезет? – продолжал расспрашивать государь.

– Большого страха не должно быть, ваше величество, привычка, да опять же и опасности большой нет, – вмешался князь Алексей Григорьевич.

Андрюха перевел свои добрые большие глаза на князя.

– А что, ваша милость, – вдруг обратился он к князю с невиннейшим видом. – Богу ты молишься, чай, кажинный раз, как ложишься спать?

– Ну что ж тебе из этого? – грубо и надменно оборвал князь.

– А зачем молишься? – с тем же добродушием продолжал Андрюха. – Знамо, из того, что не ведаешь своего часа. Кажинному человеку свой час страшен, а в нашем деле евтот час близок, ух как близок… Иной зверь ни за што не станет на лапы, хоть што хошь, вот тут и ломайся с ним! Иной раз рука сфальшивит, рогатина по шерсти скопынет, альбо мишка сорвет…

Между тем привезли дровни и стали наваливать тушу, насилу навалили зверя, такой оказался грузный.

Вечерело. Охотники отправились к палаткам, где приготовлена была для придворных обильная закуска. Бывая почти постоянно на охоте, государь привык выпить лишнюю рюмку, а за ним пили и все, старые и малые, мужчины и дамы, иззябшие на морозе. Вино развязывало языки, со всех сторон сыпались остроты, шутки, анекдоты, хвастливые рассказы и споры охотников. Вообще в отъезжем поле дышалось всем вольнее, о придворном этикете не было и помину, почти каждый из охотников мог обращаться к государю свободно. За столы садились без чинов, но как-то случалось так, что подле государя всегда занимала место старшая дочь Алексея Григорьевича, княжна Катерина, а подле нее свояк австрийского посланника, молодой и красивый офицер Миллезимо.

– Изволили забыть, государь, откушать своего любимого венгерского, – напоминал князь Алексей Григорьевич, указывая на стоявшую перед государем бутылку.

Государь выпил полстакана.

– А где наш Иван? – вдруг спросил он, вспомнив, что несколько дней не видел друга.

– В Москве, государь, – отвечал отец и потом добавил с ядовитою улыбкою: – Видно, скучно ему здесь.

– Верно, охотится в Москве за дичью, – улыбнулся государь. – А тебе что, князь Федор? – спросил он, увидев подходившего к нему своего обер-егермейстера Федора Васильевича Долгорукова.

– Прошу, ваше величество, меня уволить.

– Куда и надолго ли едешь, Федор?

– Может, и надолго, государь, надо в вотчину.

– Катя! Княжна Катя! – кричал между тем Алексей Григорьевич дочери, о чем-то с заметным оживлением говорившей с Миллезимо. – Отчего ты не потчуешь государя?

Княжна с едва уловимою досадою обернулась к государю и налила ему снова стакан вина. Государь поблагодарил, взяв ее руку и поцеловав. Оттого ли, что выпитое вино возбуждало кровь или действительно воодушевленное личико княжны Катерины как-то показалось особенно привлекательно, но только остальное время государь почти не отрывал жадного взгляда от нежной грациозной фигуры девушки.

Давно стемнело, и было время собираться на назначенный ночлег. Вслед за государем все охотники поднялись с мест.

– Завтра вечером, в саду, – тихо обронила княжна Катерина своему соседу Миллезимо.

По заранее определенному расписанию для ночлега была выбрана деревня Горенки, принадлежавшая князю Алексею Григорьевичу, но на этот раз судьба расстроила предположение. В то время как государь вышел из палатки и готовился сесть в ожидавшие его сани, подскакал гонец из Москвы с письмом от Андрея Ивановича. С досадою и явным нетерпением государь развернул записку и прочел несколько строк кудреватого почерка воспитателя:

«Не благоугодно ли будет вашему величеству поспешить возвращением в Москву, если пожелаете проститься с сестрицею! Здоровье ее высочества Натальи Алексеевны в таком положении, что надеяться на продолжение драгоценной жизни невозможно».

С минуту стоял государь в нерешимости. Ему так хотелось ехать в Горенки, где так приятно проходило время, не то что в Москве, где скука, принуждение да нравоучения; притом же в его ли власти помочь сестре! А с другой стороны, если сестра умрет, не простившись с ним, сестра, которая так любит его и которой, может быть, сделается лучше, если он приедет, может быть, и совсем выздоровеет. Нет, надобно ехать к ней… Андрей Иванович недаром зовет… И доброе чувство взяло верх.

Через минуту сани государя летели в Москву, далеко оставляя за собою растянувшуюся цепь отставших экипажей. Государь торопил. По чрезвычайной подвижности чувств он теперь горел желанием скорее увидаться с сестрою, забыв о Горенках и об охоте.


– Который час, Андрей Иваныч?

– Двенадцать, матушка-княжна, только двенадцать.

– Что это, как тянется время, тоска… Словно свинцом сдавило грудь… Не нарочно ли ты переводишь часы, Андрей Иваныч? – жаловалась великая княжна Наталья Алексеевна, полусидя на постели и опираясь спиною на подушки, сидевшему против нее в глубоком кресле барону Андрею Ивановичу.

В последнее время княжна заметно изменилась. Пароксизмы удушливого кашля стали возобновляться чаще, продолжаться упорнее, и после каждого пароксизма обильнее появлялись излияния крови из горла; цвет лица и прежде нежный, сделался совершенно прозрачным, до того прозрачным, что стали видны все синеватые жилы, видно, как вспыхивали и загорались ярким румянцем ограниченные пятна на впалых щеках; голубые глаза ушли еще глубже, искрясь каким-то электрическим блеском. Наталья Алексеевна даже похорошела, но было больно смотреть на эту красоту. Для каждого было видно, что в княжне совершалась решительная борьба молодых сил с разрушительным началом, последними вспышками. Она видимо таяла; слабый организм подламывался под двойными ударами недуга и тяжелых нравственных страданий. Никто не знал и не подозревал, сколько сердечных мук переживала девушка, одинокая, покинутая любимым братом, неразлучным с нею с пеленок, никто, разве только один хитрый Андрей Иванович, у которого на глазах развивались эти две жизни, брата и сестры, которым расти бы да цвести, а не гибнуть.

Княжна Наталья Алексеевна и старый Андрей Иванович жили дружно. Ему одному поверяла она все свои зарождавшиеся мечты, и только от него слышала добрые советы, живые и теплые речи, для нее одной Андрей Иванович был не хитрою лисицею, ловким интриганом, как его считали все другие, а простым, хорошим человеком. Обоих их связывало одно чувство – любовь к государю, и оба они сокрушались, что их кумир отшатнулся от них, попал в нехорошие руки, где ему сгореть…

– Да писал ли ты, Андрей Иванович? – снова допрашивала княжна, только что успокоившись от мучительного припадка и вскинув на воспитателя блестящие пытливые глаза.

– Как же, родная моя княжна, тот же час написал, как и говорил, – уверял Андрей Иванович.

Больная, казалось, успокоилась, прилегла и закрыла глаза, но потом вдруг поднялась и заговорила торопливо и испуганно:

– А что, если он не приедет?

– Как не приехать, родная моя, приедет, непременно приедет.

– Может, его не найдут… Далеко уехал с охотой?

– Отыщут, матушка, как не отыскать, не иголка какая.

– А если и отыщут, да не захочет приехать?

– Да что ты это… полно, милая княжна моя, по-пустому тревожиться… К тебе-то еще бы не приехать!

– Пожалуй, и приедет, да будет поздно?!

– Как поздно? – с испугом переспросил Андрей Иванович.

– Меня не увидит больше… умру… – глухо прошептала княжна.

– Да выкинь ты из головы эти негодные мысли, милая моя, успокойся… Ну, больна ты, спора нет, да мало ли кто бывает болен… Полежит, полежит, да и встанет… потом все по-прежнему, по-старому.

– Ах, Андрей Иваныч, как хорошо было прежде… Помнишь, как мы – ты, я да брат, бывало, гуляли по петергофским рощам… Воздух такой ласковый… цветы всякие… птицы… Счастливы мы были… Тогда бы мне умереть…

– Э… полно, бог даст, все опять будет по-прежнему. Только бы нам, родная моя Наталья Алексеевна, вырвать его отсюда… перевезти бы в Петербург… Вот как приедет, уговори ты его, возьми с него слово.

– Хорошо, Андрей Иваныч, только и ты согласись на мою просьбу… мою последнюю просьбу… Когда я умру…

– Да что ты опять…

– Не мешай мне, Андрей Иваныч, знаю, что говорю… чувствую… Когда я умру, не покидай его… люби его, как я любила… остерегай его, береги… отведи его от этих Долгоруковых… злодеи они… а главное… главное… никогда не допускай свадьбы… на цесаревне… не хочу этого…

– Ручаюсь тебе, голубушка моя, не женится он на ней никогда.

– Спасибо, Андрей Иваныч, поправь свою вину… Ведь ты… навел на мысль.

– Я… – начал было оправдываться Андрей Иванович.

– Перестань… Никогда ты мне не лгал, не лги и в последнюю минуту… Не сержусь я на тебя… простила… добра же хотел, без злого умысла…

Княжна замолчала, истощенная продолжительным разговором и внутренним волнением, она тихо положила головку на подушки и, казалось, забылась. Через несколько минут она снова вдруг встрепенулась и стала жадно прислушиваться.

– Слышишь, Андрей Иваныч, слышишь… – чуть слышно шептала она.

Но Андрей Иванович, как ни напрягал свой острый слух, различить ничего не мог.

– Он… он… – продолжала шепотом княжна. – Спешит… слава богу… Как спешит-то, голубчик мой…

Скоро и барон Андрей Иванович стал различать отдаленные и отрывчатые звуки колокольчика. Звуки ближе и ближе и наконец совсем оборвались возле подъезда.

Княжна вся подалась вперед, не отводя тоскливых глаз от двери.

– Петя… голубчик… милый!

– Наташа, родная моя!

Брат и сестра поцеловались, тесно обнявшись друг с другом. Осторожный Андрей Иванович хотел было высказать совет, что волнение вредно, что оно может окончательно оборвать последние силы больной, но, подумав и посмотрев на обоих, только отмахнулся рукою, тихонько уходя из комнаты.

Княжна совсем выздоровела – таким густым здоровым румянцем запылало все лицо ее и таким ярким блеском заискрились широко раскрытые глаза, казавшиеся еще глубже и еще блестящее от окружавшей их широкой синей полосы.

– Сядь, Петруша, подле меня, не отходи… недолго мне с тобою быть… – заговорила сестра, совершенно задыхаясь и с отчаянным усилием стараясь втянуть в себя как можно больше воздуха.

– Что ты, Наташа, да ты совсем, совсем здорова, – успокаивал брат, по-видимому и сам не подозревая безнадежного положения сестры.

– Здорова, Петя, совсем, – шепотом повторила княжна. – Только не отходи ты от меня… Мне много, много нужно с тобою переговорить… Постой, вот я отдохну…

Помолчав несколько минут, сестра снова заговорила, уже более спокойно:

– Ты был на охоте, Петя?

– На охоте, Наташа. Повалили медведя; если бы ты видела, какого громадного да сильного! Шкуру я велел приготовить для тебя, положу вот здесь, у твоей кровати, – рассказывал государь.

– Весело ли было тебе? Кто был? Была ли тетка? – перебила его сестра, не обращая никакого внимания на медведя.

– Лиза? Нет не была, – покраснев и несколько заикаясь, поспешил ответить брат. – Да разве ты не знаешь, она уехала в Покровское и, может, долго не воротится.

– Ну и хорошо… спасибо… Теперь мне совсем легко… Да, вот еще что… Петруша, милый, голубчик, обещай мне… успокой… обещаешь?

– Обещаю, Наташа, да разве я не хочу исполнять всех твоих желаний?

– Уезжай отсюда, Петя, как можно скорее уезжай… Отгони от себя ты этого… Алексея Григорьевича… Погубит он тебя… Слушайся Андрея Иваныча… он хороший… тебя любит… Уедешь, Петя?

– Уедем, Наташа, вместе уедем… Как только вот ты поправишься.

– Меня не дожидайся… я не поправлюсь… Оставлю тебя… скоро… скоро… Прощай… ненадолго… Скоро мы опять будем вместе…

Наталья Алексеевна откинулась на подушку и закрыла глаза; грудь, высоко поднявшаяся усиленным вздохом, опустилась и не поднималась больше, румянец сбежал мгновенно, и легкая нервная дрожь пробежала по всему телу.

– Наташа, тебе дурно? – обеспокоился государь, наклоняясь к лицу сестры, он хотел поцелуем привести ее в чувство, но поцеловал холодные губы. Он порывисто схватил руку – и рука тоже какая-то странная, холодная.

Государь вскрикнул и упал без чувств.

Андрей Иванович распорядился в этот же день перевезти государя в Кремлевский дворец.

VI

Едва ли не нежнее всех русских, близких и родных, любил двоих сирот, Петра и Наташу, барон Андрей Иванович Остерман, этот хитрый, лукавый, двуличный человек, ловкий дипломат, иноземец, но которому Русь обязана столько же, если не больше, как и любому из своих родных сынов. В Андрее Ивановиче являлось странное сочетание крайностей: любви и холодного презрения к людям, бескорыстия, честности и лжи, мужества и трусливости, заставлявшей его лукавить, притворничать и обманывать, ума и какой-то детской наивности. Судьба во всем играла с ним, одарила громадными дарованиями, подняла высоко и опустила в снежную могилу на безлюдном Севере.

Сын вестфальского пастора, Генрих Остерман, истый немец, которому жизненная дорога казалась такою определенною, вдруг переносится в совершенно другую сферу, и мало того, что переносится, он вполне сливается с этою сферою. По установившемуся обычаю в пасторских семействах, наш Генрих Остерман мирно занимался науками в Йенском университете в надежде сделаться пастором со временем в каком-либо уголке немецкой земли, а вместо этой карьеры несчастная дуэль с товарищем, в которой этот товарищ был проколот шпагою, заставила его бежать из Йены и родной земли в Голландию, без всяких определенных планов о будущем. В Амстердаме он видится с русским вице-адмиралом Крюйсом, поступает к нему на частную службу и переезжает в Россию.

Переезд иностранца как искателя счастья в Россию во времена Петра Великого не был необыкновенным событием, но необыкновенно было то, что с переездом в новое отечество юный Генрих сбросил с себя генриховскую кожу и совершенно отрешился от немецкой кичливости. Поступив на службу хотя и к русской должностной персоне, но все-таки немцу по происхождению, он не пошел по следам своих собратьев, державшихся упорно своего немецкого диалекта, а, напротив, принялся за изучение русского языка, в чем при своих блестящих способностях успел настолько, насколько мог успеть немец. Через два года наш Генрих Остерман, уже хорошо говоривший и писавший по-русски, поступил на государственную службу и сделался Андреем Ивановичем.

Раз его какая-то деловая записка, написанная по-русски, попалась в руки Петра Великого; государю понравилось толковое изложение, и он спросил об имени составителя – ему указали на немца Андрея Ивановича. Как глубокий знаток людей, преобразователь взял Андрея Ивановича к себе в канцелярию, испытал его и стал ему доверять все секретные и важные государственные бумаги. Андрей Иванович ни разу не обманул ни доверия государя, ни расчетов на его служебные способности.

«Никогда ни в чем этот человек не сделал погрешности, – не раз говаривал об нем государь. – Я поручал ему писать к иностранным дворам и к моим министрам, состоявшим при чужих дворах, отношения по-немецки, по-французски, по-латыни, он всегда подавал мне черновые отпуски по-русски, чтобы я мог видеть, хорошо ли понял он мои мысли. Я никогда не замечал в его работах ни малейшего недостатка».

Петр Великий поручал Андрею Ивановичу самые сложные дипломатические сношения, и во всех поручениях Андрей Иванович оказывался одинаково исполнительным, умным и самым тонким политиком. Интересы России отстаивались им сильнее, энергичнее самих русских. По Ништадтскому миру Россия приобрела Выборг единственно благодаря ловкости, умению и энергии Андрея Ивановича.

Истощенный Северною войною, Петр Великий, отправляя для переговоров о мире со Швецией своих послов, генерал-фельдцейхмейстера Брюса, Ягужинского и Остермана, поручил им настаивать на удержании за Россией Выборга как города, имевшего важное значение и притом уже занятого русскими войсками, но вместе с тем разрешил в случае решительного несогласия шведов согласиться и на уступку. Переговоры тянулись долго, шведы упорно требовали Выборг и грозили порвать мирные переговоры. Между русскими уполномоченными тоже возникли раздоры: русские решались на уступку, не решался только один Андрей Иванович. Для прекращения споров наши послы условились послать Ягужинского за разрешением к Петру Великому. Так как в разрешении не могло быть сомнения, то Андрей Иванович употребил хитрость: он уговорил коменданта Выборга, генерала Шувалова, задержать отправку Ягужинского на несколько дней, необходимых для окончательного устройства своих личных переговоров со шведами. Шувалов угощал Ягужинского, любившего выпить, два дня, а когда потом Ягужинский воротился с разрешением, то было уже поздно – мир был подписан и заключен с удержанием за Россией Выборга. Этим успехом русские обязаны были исключительно только одной ловкости нашего обрусевшего немца, почти без денежных расходов. Когда отправлялись послы на конгресс, Петр Великий передал Андрею Ивановичу сто тысяч червонцев для подарков шведским уполномоченным, но из этой суммы Остерман возвратил государю девяносто тысяч, потратив только десять.

За Ништадтский мир Петр Великий наградил Андрея Ивановича титулом барона, потом в 1723 году назначил его вице-канцлером на место отрешенного от должности барона Шафирова.

«Андрей Иванович лучше всех понимает истинные нужды и выгоды государства и России, без него обойтись нельзя», – говорил незадолго до своей смерти великий преобразователь, и говорил правду.

В двухлетнее правление Екатерины I барон Андрей Иванович был произведен в действительные тайные советники и награжден орденом Андрея Первозванного. При Екатерине же к его многосложной обязанности вице-канцлера присоединено было управление почтовым ведомством и торговлею, а затем, перед смертью императрицы, он был назначен воспитателем и гофмейстером к великому князю Петру.

Андрей Иванович был женат на Марфе Ивановне, урожденной Стрешневой, глубоко его любившей и впоследствии доказавшей эту любовь, но была ли счастлива супружеская жизнь – об этом Андрей Иванович никогда и никому не высказывался. Женился Андрей Иванович без пылкой страсти, вернее сказать, женила его на себе Марфа Ивановна энергично, не давая времени на составление и обсуждение всех возможных комбинаций и конъюнктур. Марфа Ивановна знала характер своего мужа, благоговела перед его громадным умом, высоко ценила его, но умела также верно ценить уклончивость и нерешительность мужа, доходившие иногда до слабости; своею энергиею она дополняла недостаток его энергии.

Сирот, вверенных ему, великого князя и княжну Наташу, Андрей Иванович любил нежно, и оба ребенка платили ему тем же, в особенности же княжна. С любовью принялся воспитатель за новые свои обязанности. С полным знанием и опытностью выбрал он наставников, составил программу, но не мог выполнить своей задачи. Он не мог вырвать своего воспитанника из той губительной среды, которою тот был окружен, у него не было ни силы, ни энергии. Ему нельзя было не видеть, что сближение с молодым Иваном Алексеевичем, добрым, симпатичным, благородным по природе, но вместе с тем и развращенным варшавским воспитанием, вредно и губительно для ребенка, но недоставало твердости отстранить это вредное влияние. Мало того, он даже сам воспользовался этим влиянием для своих личных целей – низвержения несокрушимого статуя.

Вскоре, однако же, по ссылке нареченного тестя, Андрей Иванович сам испытал, как нужна была железная рука Данилыча. Увлечения самодержавного отрока грозили принять крайние размеры: прежде послушный и кроткий воспитанник, теперь поглощенный весь новою жизнью, вечною погонею за увеселениями, он перестал совсем слушаться. Избалованный угодливостью и раболепством придворных, он сделался своенравным, надменным, не терпящим противоречий, полюбил разгульное общество, стал пристращаться к вину.

– Ваше величество моих советов не слушаете, – усовещивал своего державного воспитанника Андрей Иванович, – а я должен за вас отдать отчет перед Богом и своею совестью! Я бы просил вас определить меня к другим делам или вовсе дать отставку.

Но государь не хотел слышать ни о других делах, ни об отставке. С глубоким чувством, с глазами, полными слез, он по-прежнему ласкал старого воспитателя, уверял, как он его любит, как дорого ценит его добрые советы, что постарается исправиться, будет учиться и отстанет от дурных людей. Но добрые минуты продолжались недолго, слезы скоро высыхали, и на другой, если еще не в тот же день – новые хлопоты о забавах.

По переезде в Москву стало еще хуже. В Петербурге Андрей Иванович был, по крайней мере, в своей стихии, как рыба в воде, в Москве же для него все чужое – здесь он потерял всякую надежду. Государя окружили новые люди, явился и другой воспитатель, тогда как и первому-то, Андрею Ивановичу, делать было нечего. Новый воспитатель, князь Алексей Григорьевич Долгоруков, пошел дальше своего сына в порче отрока-государя.

«Совсем споит ребенка, растлит вконец, не человеком сделает. Да ему что, лишь бы только самому стать выше», – думает Андрей Иванович, по целым ночам ворочаясь с боку на бок, все придумывая меры, но и его изворотливый ум ничего не может придумать.

А между тем в политическом мире становилось все серьезнее и мрачнее. Из Малороссии получены тревожные вести о татарских замыслах, и хотя послали туда фельдмаршала князя Михаила Михайловича Голицына с войском, но, благополучно ли кончится кампания, неизвестно, так как за татарскими смутами скрываются турецкие происки. Да и на севере не лучше. Швеция не только подстрекает Турцию, но и сама явно готовится к войне – хочется ей воротить потерянное по Ништадтскому миру. И не страшна была бы война со шведами, да рук нет, флот почти весь сгинул. Корабли хотя и оставались еще, но без орудий и без экипажей, корабли старые и гнилые, а новых судов не строили. Известно было, что молодой царь не любит моря, а за ним и все перестали обращать на него внимание. Конечно, еще можно бы поправить дело, исправить и снарядить старые корабли, да разве можно принимать меры из Москвы? «Нет, надобно ехать в Петербург, надобно во что бы то ни стало», – повторяет в уме своем Андрей Иванович чуть не каждый час.

Не меньше беспокоят вице-канцлера и дела внутренние. Везде бедность да нищета. В торговле полный застой. Подлые людишки совсем ободрались, не могут даже уплачивать и податей, которых накопилось в недоимке больше пяти миллионов рублей. Но отчего серому люду поправиться? Северная война истощила казну, как истощился и народ людьми и деньгами. Кончилась война, можно было бы надеяться, что вот теперь вздохнется свободнее, а тут сами сделали себе врага похуже войны. По милости русских важных персон покойная императрица отменила чуть не все коллегиальные учреждения и устроила в провинциях единоличную губернаторскую власть неограниченною, как судьи и администратора. И пошли в ход взятки, поборы да всякого рода обирательства, от которых стало народу еще тяжелее войны. «Изломал все покойный благодетель, – не раз думалось Андрею Ивановичу, – новое не успело окрепнуть, а теперь снова стали ломать – и вышло черт знает что такое. Никому теперь ни до чего дела нет, никто не хочет никаким делом заняться, лишь бы только охотиться, гулять да пьянствовать. Да и может ли быть доброе, когда все захватили в свои руки Долгоруковы? А все оттого, что мы сидим здесь, в Москве. Рассчитывал, что вот уважит последнее моление умирающей… и то ничего. Поплакали мы, погоревали, начали было собираться домой, в Петербург, потом стали откладывать день за днем, и пошло все по-прежнему».

Не любил Андрей Иванович Москву и все напасти приписывал ей одной. Ему, как ближайшему сотруднику великого преобразователя, сказывался единственным спасением только Петербург, откуда должно было исходить одухотворение бесформенной массы, явиться регламентация всего существующего и создание государственного строя.

На страницу:
4 из 7