bannerbanner
Фавор и опала. Лопухинское дело (сборник)
Фавор и опала. Лопухинское дело (сборник)полная версия

Полная версия

Фавор и опала. Лопухинское дело (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 26

У князя Алексея Михайловича Василий Никитич застал большое, шумное сборище, человек более девяноста, в котором много было и из генералитета. В числе собравшихся находились: князь Григорий Дмитриевич Юсупов, Дмитриев-Мамонов, Антиох Дмитриевич Кантемир и несколько гвардейских офицеров. Объяснив окончательное решение барятинского кружка, Василий Никитич прочел сочиненное им прошение, которое все единогласно одобрили, а князь Антиох Дмитриевич предложил переписать его тотчас же набело. С переписанным и подписанным всем кружком Черкасского прошением Татищев воротился к нетерпеливо ожидавшим его товарищам, поспешившим сейчас же подписать свои имена. Оппозиция, наконец, действовала решительно и быстро. В один вечер написалось прошение, рассмотрелось и подписалось в двух собраниях. Кроме того, бывшие у князя Черкасского граф Матвеев и князь Кантемир отправились собирать подписи по гвардейским полкам, в которых подписались пятьдесят офицеров из гвардии да тридцать кавалергардов. Всего же в один вечер подписались двести пятьдесят восемь человек. В заключение условились на следующий день собрать подписи, а затем, в среду 25 февраля, всем собраться в доме князя Черкасского и потом отправиться во дворец к императрице для личного представления прошения.

С рассветом 25 февраля вереницы экипажей различного вида и объема направились к обширному дому князя Черкасского1. Персоны в блестящих костюмах, шитых кафтанах, чулках и башмаках наполняли парадные покои. На всех лицах торжественное выражение приготовления к чему-то таинственному, к какому-то многознаменательному событию в жизни; не слышалось обычной суеты, толкотни и перекоров. Молча поприветствовав хозяина, каждый отходил и занимал место, по возможности соблюдая должное чинопочитание рангов. Скоро съехалось до трехсот дворян, и хозяин как-то внушительно и важно произнес: «Пора!» «Пора!» – тихо повторили несколько голосов, и все направились к выходу.

– Господа! – предложил граф Матвеев, когда все гурьбою размещались по своим экипажам. – Мы не немцы и не на позорище какое едем, а на великое государственное дело. Подобает нам прежде ехать в Успенский собор помолиться и отслужить молебен за успех.

– В Успенский! В Успенский! – заговорили все, и к собору потянулась несметная вереница экипажей, к которым по дороге присоединялись новые, запоздавшие или по осторожности выжидавшие дворяне. У собора столпилось более шестисот экипажей.

VII

Тревожно провела ночь на 25 февраля императрица Анна Иоанновна. Не освежающий и укрепляющий сон, а какая-то дрема, то с грезами из мира фантазий, то с образом из недавно покинутой жизни, томила ее в длинные, зимние ночные часы. Ранее обыкновенного, хотя она вообще вставала рано, далеко до рассвета, поднялась она с постели и занялась своим туалетом. На вопрос любимой горничной Авдотки Андреевой о том, какую приготовить робу, императрица выбрала одну из самых нарядных и красивых.

– Разве выход? – недоверчиво переспросила девушка несколько фамильярным тоном, каким обыкновенно говорят служанки в фаворе, поверенные сердечных тайн и убежденные в своем влиянии на госпожу.

Анна Иоанновна любила слушать болтовню своей любимицы Дунюшки во время туалета, но теперь совсем не то, теперь она не слыхала или просто не хотела отвечать на вопрос. Вообще в это утро многому пришлось удивляться Дунюшке. С необычною заботливостью императрица занималась хитрою уборкою волос по тогдашней моде, с особенным вниманием вглядывалась в свое отражение в зеркале, как будто изучая позу и выражение, казалась то нетерпеливою и раздражительною, то вдруг застывающею в принужденном положении под влиянием какого-то внутреннего вопроса, охватившего все ее существо до нечувствительности ко всему внешнему. Каждый шум внизу, шорох, каждое движение заставляли ее вздрагивать, попеременно краснеть и бледнеть.

Только что успела императрица кончить свой тщательный туалет и напиться чаю, как внизу действительно раздался шум, а вслед за тем беготня. Это был приезд дворян.

По окончании молебна в Успенском соборе дворяне в том же порядке двинулись ко дворцу, прибыв куда, потребовали немедленного доклада государыне о даровании им аудиенции. Вместо государыни к ним вышел встревоженный князь Василий Лукич Долгоруков.

– Если имеете какую меморию, – обратился он к приезжим нетвердым голосом, – то передайте ее мне. В свое время я повергну ее на всемилостивое воззрение ее величества.

Раздался общий говор, шум и крики, из которых можно было только расслышать некоторые отдельные фразы:

– К государыне! К государыне!.. Нельзя подданных от государыни и государства, сынов от матери отрывать… Кто не так мыслит… мудрствует… тот враг общий и государыне и государству.

Так и ушел ни с чем князь Василий Лукич.

Через несколько минут дворян ввели в тронную залу, где уже находилась императрица на троне, окруженная гвардейцами, расставленными по зале и во всех внутренних покоях дворца в двойном количестве предусмотрительным Семеном Андреевичем Салтыковым. Кругом трона также находились и члены Верховного тайного совета, но смущенные и растерявшиеся.

Среди наступившего молчания торжественно от всей толпы дворянства отделяются вперед маститый и старейший из генерал-фельдмаршалов князь Иван Юрьевич Трубецкой, с челобитною в руках, и генерал-лейтенант Юсупов.

– Нам оказали честь, ваше величество, – сказал, обращаясь к государыне, генерал Юсупов, – позволив выразить наше мнение относительно новой формы правления. Мы осмеливаемся передать вашему величеству прошение, содержащее наши единодушные желания.

Государыня приказала стоявшему вблизи Василию Никитичу Татищеву принять из рук генерал-фельдмаршала бумагу и прочитать ее вслух. Это была челобитная – произведение того же Василия Никитича.

В челобитной после выражения благодарности за подписание условий в Митаве, предложенных Верховным тайным советом, излагалась самая суть дела, состоящего в том, что в кондициях имеются статьи, пугающие весь народ бедственными в будущем времени происшествиями, ввиду чего шляхетство уже представляло свои соображения Верховному тайному совету и просило, ради блага и спокойствия империи, установить по большинству голосов надежную и твердую форму правления. В заключительном же пункте испрашивалось повеление ее величества о рассмотрении мнения шляхетства генералитету и дворянству, выбрав для сего по одному или по два из каждого семейства. Эти же депутаты, рассмотрев основательно все статьи, установят форму правления по большинству голосов, с утверждения ее величества.

По окончании чтения Василия Никитича выдвинулся вперед князь Алексей Михайлович Черкасский, но не успел он высказать и двух слов, как князь Василий Лукич перебил его:

– По какому праву, князь, ты делаешь из себя законодателя?

– Я поступаю так потому, – отвечал князь Черкасский, – что вы обманули ее величество, уверив ее, будто она поступает по единодушному желанию всех чинов государства, подписав пункты, принятые ею в Митаве, а между тем вы составили эти пункты без нашего участия и ведома.

– Не соблаговолите ли, ваше величество, пожаловать в другой апартамент для обсуждения ответа на петицию шляхетства, – поспешил громко проговорить князь Василий, обращаясь к императрице.

Анна Иоанновна колебалась. Ее смутило содержание петиций, так противоречившее ее ожиданиям. Марфа Ивановна от имени мужа, Прасковья Юрьевна и муж ее Семен Андреевич Салтыков, Феофан Прокопович и таинственные послания уверяли ее совсем в другом. Уверяли, будто ее хотят просить о самодержавии, по примеру предков, а теперь совсем не то.

«Может быть, шляхетство сочинит кондиции еще горшие, так что ни мне, ни друзьям моим и житья не будет», – неясно промелькнуло в ее голове, и она растерялась, не зная, на что решиться. Но не смутилась сестра Катерина, герцогиня Мекленбургская. Быстро сообразив, что в другой комнате члены Верховного тайного совета успеют убедить государыню в опасности подобной меры, напугают ее вдоволь необузданною вольностью шляхетства, герцогиня подошла к сестре и проговорила:

– Незачем, сестра, ходить в другую комнату и нечего обсуждать… Все шляхетство ожидает, и надо сейчас же подписать челобитную.

Императрица не знала, на что решиться. В зале поднялся общий говор, который, возвышаясь громче и громче, доходил до крика. Из общего неопределенного гула стали отчетливо слышаться громкие возгласы:

– Нам надо самодержавия! Самодержавия!

Общее волнение и крики окончательно напугали Анну Иоанновну. Побледнев и дрожа, она подозвала к себе жестом капитана гвардейского караула и тихо проговорила ему:

– Я небезопасна… Защитите меня…

Тогда гвардейцы бросились к трону и окружили его со всех сторон; некоторые падали на колени и кричали:

– Мы верные слуги вашего императорского величества! Верою и правдою служили предкам вашим, государыня, и теперь готовы положить за ваше величество свою жизнь! Прикажите только, и мы истребим всех бунтовщиков, всех выбросим за окно! Мы не хотим, чтоб вашим величеством повелевали!..

Преданность гвардейцев расходилась до того, что императрице же пришлось их успокаивать.

– Я верю вам, – повторяла она им, – я спокойна, безопасна. Только приказываю вам не слушаться никого, кроме Семена Андреевича.

Затем императрица приказала подать себе перо и на челобитной шляхетства подписала: «Учинить по сему».

Положение членов Верховного тайного совета было критическое. При шуме и общем возбуждении говорить было невозможно, да и кто же решился бы ввиду угроз. Не испугался, может быть, Дмитрий Михайлович, но и он в эти минуты почувствовал, что один в поле не воин, что речь его теперь будет совершенно лишняя, никто не поймет и понимать-то не захочет. Зато ликовали и восторгались гвардейцы; все благонамеренные возрадовались до того, что в избытке благодарности захотели проявить во всем блеске свою верноподданническую преданность, захотели вдруг отказаться от своего зрело обдуманного плана и вручить императрице полное самодержавие, каким владели прежние самодержавцы; такому неожиданному решению немало содействовали и те голоса, которые неуклонно, без всякого шатания, твердили о необходимости самодержавия.

И вот у выхода из той же тронной залы столпилось шляхетство и общим советом решило отправить к императрице новую депутацию с новою петициею о принятии ею самодержавия. «Нам, всемилостивейшая государыня, – говорили они, – соизволила предоставить самим избрать форму правления, то мы теперь единодушно избираем прежнюю». Этой новой депутации Анна Иоанновна, уже не колеблясь, назначила прием в тот же день в три часа пополудни.

«Так Андрей Иванович и Прасковья Юрьевна правы, – подумала она, но в то же время мелькнуло и опасение. – Ну а если в эти часы оба фельдмаршала успеют собрать преданные им воинства и силою заставят подписать кондиции, а может, еще учинят что худшее?» Сообразив это, императрица тотчас же с любезною улыбкою обратилась к верховникам и пригласила их остаться во дворце на ее обеде.

Этим ловким распоряжением реформаторы отдавались безоружными в ее власть.

В назначенное время тронная зала вновь стала наполняться дворянами, а ровно в три часа вышла государыни, окруженная прежнею свитою, но не смущенная и нерешительная, а с видом самоуверенным и поступью твердою. Теперь во главе дворянства не видно было ни генерал-фельдмаршала Ивана Юрьевича Трубецкого, ни Василия Никитича Татищева – места их заняли князь Алексей Михайлович Черкасский и князь Антиох Дмитриевич Кантемир.

Приняв из рук князя Черкасского петицию, императрица приказала прочитать ее вслух князю Кантемиру. В ней говорилось:

«Долг верных подданных обязывает нас не оставаться неблагодарными перед милостями вашего императорского величества, а потому мы, все дворяне, предстаем, исполненные благоговения, для изъяснения нашей верноподаннической признательности и всенижайше умоляем соизволить восприять самодержавие по примеру царственных ваших предшественников и уничтожить подписанные вами кондиции, присланные вашему величеству Верховным тайным советом».

Далее высказывалась просьба о восстановлении учрежденного Петром Великим правительствующего Сената в комплекте двадцати одного члена вместо Верховного тайного совета и высокого Сената, и чтоб сенаторы, губернаторы и президенты коллегий избирались по выбору дворянства и по жребию. И наконец, в заключение говорили: «Мы, нижайшие подданные, надеемся быть осчастливленными новою формою правления и при уменьшении налогов по прирожденному вашему императорскому величеству милосердию и уповаем спокойно кончить жизнь у ног ваших».

Ошеломленные, как громом пораженные, стояли члены Верховного тайного совета. Не выказалось с их стороны никакого движения, по свидетельству дюка Лирийского, и понятно… Они видели, что их дело окончательно проиграно.

– Как! Так подписанные мною в Митаве условия не были составлены по желанию всего народа? – обратилась императрица к собранию, выказывая крайнее изумление.

– Нет, государыня, нет! – заговорила толпа.

– Так принеси сюда кондиции из Верховного совета, – приказала императрица стоявшему вблизи статскому советнику Маслову.

Когда принесли из совета кондиции, Анна Иоанновна приказала Семену Андреевичу Салтыкову читать их вслух, порознь каждый пункт.

– Таково ли желание народа? – спросила она по прочтении первого пункта.

– Нет, государыня, нет! – продолжала кричать толпа.

Таким образом прочтены были все пункты, с теми же вопросами и ответами.

– Так ты обманул меня, князь Василий Лукич? – обратилась она к князю Долгорукову и затем, взяв из рук Салтыкова кондиции, разорвала их и бросила на пол…

Потом, приняв одну из тех величественных поз, которые так шли к ее видной наружности и которые она так умела принимать в иные минуты, императрица обратилась к собранию с торжественною речью:

– Я принимаю власть самодержавную и вступаю на престол не по избранию, а по наследству, и всякий сопротивляющийся моей воле будет наказан как изменник. Но, – продолжала она с большей мягкостью, – я желаю царствовать с кротостью и правосудием и меры строгие буду принимать только в крайних, необходимых случаях.

Речь вызвала восторженные восклицания благодарности. Все собрание преклонилось, приветствуя новую самодержицу, поклонились члены Верховного тайного совета, поклонился и Дмитрий Михайлович.

Аудиенция кончилась. Анна Иоанновна удалилась во внутренние апартаменты, а участвовавшие стали разъезжаться по домам, развозя по всем углам Москвы свое восторженное настроение.

Москва ликовала. Траур по умершем Петре сложили на три дня! Со всех несметных московских церквей разносился веселый трезвон, а знаменитый Феофан излил всеобщую радость в торжественных виршах:

В сей день Августа наша свергла долг свой ложный,Растерзавши на себе хиреграф подложный,И вынула скипетр свой от гражданского ада,И тем стала Россия весела и рада.Таково смотрение продолжи нам, Боже,Да державе Российской не вредит ничто же.А ты всяк, кто не мыслит вводить строй отменный,Бойся самодержавной, прелестниче, Анны,Как оная бумажка, все твои подлоги,Растерзанные, падут под царские ноги.

26 февраля от великого канцлера Головкина разосланы были ноты по всем нашим посланникам и министрам при иностранных дворах с извещением о вступлении императрицы в самодержавство, а на следующий день в Успенском соборе, во всех московских монастырях и церквах отслужены были благодарственные молебствия.

– Трапеза была уготована, – пророчески сказал в тот же день Дмитрий Михайлович Голицын в кругу своих ближних, – но приглашенные оказались недостойными; знаю, что я буду жертвою неудачи этого дела. Так и быть, пострадаю за отечество, мне немного остается, а те, которые заставляют меня плакать, будут плакать долее моего.

Да и не у одного Дмитрия Михайловича сжималось сердце тяжелым предчувствием… Простой народ, этот серый народ, от имени которого и во имя которого совершалось столько новшеств, совершенно для него чуждых, – этот народ, глядя на странное небесное знамение, покрывшее с вечера 25 февраля весь горизонт кроваво-багровым светом, набожно крестился и смиренно шептал молитву.

С изумлением и недоумением слышал он вслед за молебствием слова манифеста:

«Понеже верные наши подданные все единогласно нас просили, дабы самодержавство в нашей Российской империи, как издревле прародители наши имели, восприять соизволили, по которому их всенижайшему прошению мы то самодержавство восприять и соизволили, а для того вновь присягу сочинить и в печать издать повелели».

Спокойствие не нарушалось никаким протестом. Через два дня приехал Бирон. Императрица казалась веселой и довольной.

VIII

Отрок-государь унес с собою в могилу счастливые дни Долгоруковых. Все те, которые прежде унижались и раболепствовали, теперь, на другой же день после смерти государя, бойко и развязно заговорили другим тоном. Всем развязала язык неизбежность опалы всесильной семьи, и все ждали этой опалы с каждым днем.

Странные слухи стали разноситься по всему городу: кто говорил о похищениях громадных сумм из государственного казначейства и государственных дворцов, кто таинственно передавал о неудавшейся попытке бывших фаворитов возвести на престол обрученную невесту – и каждому слуху верилось легко. Сторонников и преданных лиц многочисленная семья Долгоруковых имела очень немного, но зато много завистников и недовольных.

Сама императрица имела повод быть недовольною фамилией Долгоруковых, и в особенности Василием Лукичом, самым видным представителем этой фамилии. При всем уме своем Василий Лукич не понял новых отношений Анны Иоанновны; не понял, что сердце женщины, раз отдавшись вполне и безраздельно, не может так вдруг уже оторваться от настоящего и воротиться к минувшему, может быть мимолетному, чувству. Победные притязания оскорбляют женщину. Но не понял этого умный, даровитый дипломат и упрямо пошел по дороге, которая и привела его к крепости. В надежде воротить прежнюю благосклонность, может быть, более, чем из верховнических видов, он так зорко следил за нею, не допускал к ней никого, сторожил ее, как «некий дракон». Человек всегда остается человеком и в политической сфере, и в обиходной жизни. Василий Лукич увлекся до непростительной для дипломата слабости – до беззаветной откровенности. Дорогой из Митавы в Москву он чистосердечно рассказал самой Анне Иоанновне всю историю о подложной духовной от имени императора Петра II, и эта откровенность погубила его самого и всю фамилию.

В томительном ожидании грозы вся семья Алексея Григорьевича жила в Горенках, то тревожась и вздрагивая при приезде каждого гонца из Москвы, то успокаивая себя и обнадеживаясь, что минуется буря и гроза пронесется стороною, их не задев. Менее всех боялся за себя князь Иван, может быть, и потому, что он был поглощен совершенно другим, дома почти не бывал, а проводил все время у невесты, тоже переживавшей тогда тяжелые испытании.

Гостеприимные шереметевские палаты сделались домом печали и плача: больная бабушка Марья Ивановна доживала последние дни; старший брат, Петр Борисович, лежал в оспе – кругом все томительно и мрачно… да еще к тому же беспрерывные вести, одна другой тоскливее и грознее. Сегодня Наталья Борисовна услышит, что ее милого Ваню сошлют в ссылку; завтра, что его лишат всех званий и кавалерии; бедная невеста плакала до истерики. «Какое это злое время! Мне кажется, и при Антихристе не тошнее того будет. Кажется, в те дни и солнце не светило», – писала она впоследствии в своих записках. Горе сблизило молодых людей еще теснее: вместе плакали они и в слезах почерпали новые силы. Нашлись услужливые люди, которые стали убеждать невесту не выходить за князя Ивана как за человека опального, с которым жене придется вынести горя немало, но такие советы действовали на Наталью Борисовну совершенно иначе; они заставляли ее, напротив, торопиться со свадьбою. «Теперь-то, – думалось ей, – и настало то время, когда испытывается и доказывается истинная любовь и женщина исполняет свое высокое назначение».

В первых числах апреля, когда умерла бабушка Марья Ивановна, а молодому графу Петру сделалось полегче, Наталья Борисовна решилась не откладывать далее свадьбы. «Сам Бог выдавал меня замуж, больше никто», – писала она – и совершенно справедливо. Свадьба совершилась в Горенках, куда приехала молодая графиня без всякого кортежа, провожаемая только одним братом Сергеем. Венчальное торжество более походило на похороны: одинокая невеста плакала до потери сознания, а семья Долгоруковых, вся собравшаяся в Горенках к Алексею Григорьевичу, казалась словно приговоренною к казни.

И казнь действительно была близка, она подвигалась медленно, но верно. Через три дня после свадьбы приехал в Горенки сенатский секретарь с объявлением указа о ссылке князя Алексея Григорьевича со всем семейством в пензенскую его деревню Касимовского уезда, в село Никольское, куда вся семья и принуждена была по настоянию секретаря выехать на другой же день. Но это были первые удары грома, отдаленные и безопасные; опальность как будто постепенно приучала к своим железным иглам. Одновременно со ссылкою Алексея Григорьевича и Сергея Григорьевича с их семьями в деревни состоялся указ о почетных ссылках для всех почти родичей Долгоруковых: князь Василий Лукич назначен был губернатором в Сибирь, князь Михаил Владимирович – в Астрахань, князь Иван Григорьевич – воеводою в Вологду.

Кроме объявления указа сенатский секретарь имел еще и другое поручение – допросить Алексея Григорьевича и Ивана Алексеевича «о завещательном письме Петра II». На этом полуофициальном допросе оба, как отец, так и сын, объявили, что «ни о какой духовной или завещательном письме или проектах никогда ни от кого не слыхали, и у самих у них не бывало». Давая такие объяснения, оба князя оставались покойными; они уверены были в полнейшей бесследности своей попытки. Правда, духовные были сочинены, но никто из посторонних их не видел, и были они уничтожены тогда же. Иван Алексеевич без особенного насилия совести отрекся от всякого участия, убаюкивая себя тем, что подписывал один экземпляр под руку государя в уверенности полнейшей безуспешности затеи отца, и вовсе не имел намерения предлагать духовную для подписи государю, а если и сделал фальшивую подпись, то единственно как шалость, для избежания вечных упреков отца.

Опалу свою Долгоруковы приписывали интригам Ягужинского, нисколько не подозревая, что за кулисами действовала другая рука, более опытная, рука Андрея Ивановича, невидимо, но исключительно заправлявшего всеми действиями правительства Анны Иоанновны в первое время. Остерман знал ненасытную алчность Алексея Григорьевича, не любил его по личным отношениям и ненавидел за грустную историю своего воспитанника.

Семья Долгоруковых стерлась из политической жизни. Не стало двух верховников из этой фамилии: князя Василия Лукича и князя Алексея Григорьевича, но остался третий верховник, Василий Владимирович, до которого не коснулась опала. Остерман понимал необходимость по крайней мере на первое время относиться к нему осторожно, как к русскому фельдмаршалу, понимал и то, что этот Долгоруков не разделял безумных притязаний родственников, да и вообще не ладил с ними. Но Василий Владимирович был все-таки Долгоруков и потому мирился с невзгодою своих родичей настолько, насколько эта невзгода казалась ему справедливою. Лично он не любил брата Алексея Григорьевича и считал его опалу заслуженною карою, но впоследствии, когда эта опала переступила границы справедливости, бурный фельдмаршал вскипел и высказывал свое негодование в обычной бесцеремонной форме. Последствием его дерзких выходок было то, что его самого заперли в Шлиссельбургскую крепость. В манифесте о винах Василия Владимировича сказано: «Презря нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять».

Кроме Долгоруковых в числе верховников находилась и другая, не менее сильная фамилия Голицыных, которых тоже не коснулась опала. В попытке ограничить самодержавие, в сущности, более виновною была фамилия Голицыных, а между тем сам Дмитрий Михайлович даже получил сенаторство в преобразованном Сенате, а Михаил Михайлович, другой русский фельдмаршал, получил место генерал-кригскомиссара. Оба Голицыны не были опасны. Открытый и резкий Дмитрий Михайлович не был способен по характеру своему к изворотливости и, раз признавши самодержавие, не повел бы против него подпольных интриг: да ему бы не позволило создавать новые «затейки» и дурное здоровье, крайне расстроенное подагрою и хирагрою. Оставив же в стороне Дмитрия Михайловича, не было повода касаться и Михаила Михайловича, бывшего, как и все члены этой фамилии, под полным влиянием старшего брата как главы семейства.

Голицыны остались, но государыня не могла относиться к ним доверчиво и благосклонно. И действительно, современные записки передают постоянные жалобы Голицыных на отдаление себя от правительства. Во время коронации всем бросилось в глаза, как государыня, обращавшаяся к другим более или менее милостиво, на Голицыных ни разу не посмотрела и не обронила им ни одного слова. Такая немилость и полное удаление от двора преследовали Голицыных во все время царствования Анны Иоанновны.

На страницу:
11 из 26