
Полная версия
Патриарх Никон. Том 2
Но Москве не этого хотелось: раскольники желали бы стереть его с лица земли, а свои православные, то есть боярствующие никониане, были бы тоже рады его посадить в сруб и сжечь.
Ответа поэтому не воспоследовало, а хотели ему сделать большую досаду и накинулись они на боярина Зюзина.
– Вот кто смуту произвел… Хорошо, что Никон уехал из Москвы, а если бы он заупрямился… Да тут была бы такая гиль… такая смута… Да и тебя, великий государь, и Матвеева, и Нащокина он сюда приплел.
Этими наветами они вымучили повеление царя: доподлинно розыскать; значит, следствие со всеми жестокостями, пыткой и так далее.
Всю ту ночь жена Зюзина не спала. Муж ее находился у Успенского собора и следил за тем, что там происходит.
Преданный ему и Никону дьякон каждый раз выходил из церкви и сообщал ему, что там происходит.
Сердце у Зюзина замирало: он сразу понял, что Никон не идет тем путем, каким ему следовало бы идти, и поэтому он каждый раз говорил дьякону:
– Да как он не велит звонить, так ты прикажи…
– У меня детки и жена, – вздыхал дьякон.
– Я-то не умею трезвонить: коли бы умел, вся Москва была бы уже на ногах, – выходил из себя Зюзин.
Но вот, к прискорбию, выходит патриарх из собора, отряха-ет прах своих ног и уезжает.
Все это казалось Зюзину сном.
– Кажись, по-русски ему писал, – скрежещет он зубами, – а он… он… что с ним сделалось?.. И голова потупела… и мужества нетути… Смиренномудрие, добродетель, но здесь просто глупость…
Он побежал домой.
– Ну что? – спросила его жена, видя его отчаянный вид.
– Возвратился домой, бояре уговорили…
– Ну, уж не ожидала…
– Да вот что, жена… Коли бояре узнают, что я оповестил его… и он сказал, что он по извещению приехал, то быть беде…
– Какой?
– Пропаду я, как пес…
Зюзин был молод, жена была красавица и подруга царевны Татьяны.
Она любила мужа до безумия. Услышав эти страшные слова, она побледнела и воскликнула:
– Беги… беги… тотчас беги в Польшу.
– Куда бежать? Нужны деньги… да и поздно… Всюду заставы, сыщики, шиши…
– Возьми все, что в доме: золото, серебро, камни самоцветные… Беги, ради бога.
С лихорадочной поспешностью начала она снаряжать его в путь, велела лошадей изготовить в легкий возок и заторопила его.
Зюзин решился было ехать и стал укладываться, но вдруг на него напала нерешительность.
– Дай подождать утра… Я повидаюсь кое с кем, а уехать успею… Не возьмутся же тотчас за меня.
Стало светать. Зюзин оделся и вышел из дому.
К обеду он возвратился и успокоил жену:
– Ничего, – сказал он, – не слыхать, чтобы что-либо было.
Так прошел день, и они легли спать.
Ночью до света раздался сильный стук в воротах. Зюзин и жена его одновременно проснулись.
– Кто бы смел так рано стучать, – рассердился боярин.
– Не к добру это, – молвила жена его и выскочила из кровати и начала одеваться поспешно.
Стук стал усиливаться, потом послушались голоса, стук оружия и шаги.
Вбежала барская боярыня:
– Пристав со стрельцами за боярином, – крикнула она испуганно.
– Пристав… за боярином… за ним… о… ох. – И Зюзина упала мертвая на пол.
– Голубица моя, горлица невинная, – заголосил Зюзин, бросаясь к ней и осыпая ее поцелуями. – Встань, проснись, очнись, взгляни на меня своими ясными очами, порадуй своего друга… И что я без тебя-то буду? Сиротой сиротинушкой… Скорбь лютая.
Ворвался пристав в опочивальню со стрельцами.
– Я за тобою, боярин, по государеву указу и боярскому приказу.
– Аль не видите, звери лютые? Убили вы мою жену… Дайте проститься с нею… Дайте похоронить ее с честью…
– По указу государеву иди с нами без прекословия. Похоронят боярыню и без тебя.
– Не уйду я… не покину я тела ее святого, без молитвы, честного погребения…
– Берите его, – скомандовал пристав.
Стрельцы бросились на боярина.
Тот схватил труп жены и, вцепившись в него, кричал:
– С нею берите… в одну могилу заройте.
Больше он ничего не помнил, – очнулся он в застенке на твердом ложе.
Свет едва проникал в маленькое решетчатое окошечко.
Но что это было за письмо, за которое Зюзин пострадал?
Вот что писал он Никону:
«Являлись ко мне Матвеев и Ордин-Нащокин и сказывали: 7 декабря у Евдокии, в заутреню, наедине говорил с нами царь: „Присылал ко мне патриарх архимандрита в Саввин монастырь; я его совету обрадовался – хороший архимандрит. Сидел я с ним наедине, и он со слезами говорил, чтобы нам ссоре не верить, и я с клятвою говорю, что никакой ссоре отнюдь не верю. Вот теперь, на Николин день, приезжал ко мне чернец Григорий Неронов с поносными словами всякими на патриарха. Я знаю, что с ним в заводе, – только я этому ничему не верю. А наш совет и обещание наше Господь един весть[35], и душою своею от патриарха ей я не отступен, да духовенства и синклита ради, по нашему царскому обычаю, собою мне патриарха звать нельзя и писать к нему о том, потому что он ведает, для чего ушел, а ныне, в церкви и во всем, кто ему бранит? Как пришел, так и придет, – его воля, я, ей-ей, в том ему не противен.
А мне к нему нельзя о том отписать, ведая его нрав: в сердцах на бояр и архиереев и не удержится, скажет, что я ему велел приехать, или по письму моему откажет, и мне то будет, конечно, в стыд, в совете нашем будет препона, и все поставят мне то в непостоянство. А хотя и пришлю спросить в церковь для прилика, отводя подозрение и скрывая совет, и он скажет, что по своей воле, ради церковных потреб, отъезжал и опять пришел, – кто может мне возбранить? Кто мне в церкви указчик?[36]А он скажет: духовное письмо (то есть постановление собора) давали на меня, и я им дам ответ – они сами не знают ничего, почему я ушел, почему я опять прихожу[37], а суд износят на меня не по своей мере и не по правилам: и если станут просить прощения, то на неведение их, изволили бы сказать, Бог простит! А я, – продолжал государь, – свидетеля Бога поставлю, что ему ни в чем противен не буду и душевно советую так сделать[38]. Сколько уже времени между нами продолжается несогласие. Врагу лишь в том радость, да неприятелям нашим, которые для своих прихотей не хотят, чтобы нам в совете быть. Я узнал досконально: только бы пожаловал, изволил бы патриарх прийти к 19 декабрю к заутрени в соборную церковь, прежде памяти чудотворца Петра, и он, наш чудотворец и посредник любви нашей, и всех врагов наших отженет. Для того пришел бы, чтобы кровь христианскую остановил вместе с нами, и его слово надобно будет во всенародное множество, и любо им, конечно, будет, и все ему за то, конечно, рады будут и послушны, а мне-то помощь от него и заступление. Да и мне надобен он душевно: начал я это ратное дело(войну) и всякие свои царственные и духовные дела вместе с ним, так чтоб Господь Бог молитвами его святительскими и совершить сподобил во благая, вместе, по совету. И ты, Афанасий[39], моим словом прикажи Никите (Зюзину) отписать ему все это тайно. А вот мне к тому числу надобно, с ним вместе, порешить, с чем отпустить тебя на посольское дело…” В заключение же государь сказал: „Но опять молю, чтоб в тишине, без больших выговоров, чтоб не ожесточил всех, – все опасаются, ждут от него жестокости. Покинул он меня в таких напастях одного, борима от видимых и невидимых врагов, а не на том между собою обещались, что до смерти друг друга не покинут, и клятва есть в том между нами”».
Письмо это, по нашему мнению, святая правда, потому что в это время государство находилось в следующем положении: извне тяжкая, неудачная, разорительная война, которой и конца не видно было, так что было время, что Алексей Михайлович готов был не только возвратить всю Белоруссию, но даже и Смоленск; внутри государства – бедствия физические, голод и мор, истомление народа, его вопль и волнения, а в церкви – раскол и мятеж.
Положение было в действительности отчаянное, и можно поверить, что все это говорилось царем. Но Никон обязан был при этом приезде понять истинный смысл этого письма: ему нужно было насильно вернуться на свою кафедру и не оставлять ее более; а он в Успенском соборе выказал непростительную слабость и уступчивость, а потом некстати выдал и царя, и Матвеева, и Нащокина, и Зюзина…
Нащокин и Матвеев отказались от того, что они что-либо говорили Зюзину, но при пытке Зюзин сказал, что он Нащокину читал письмо Никона и что тот сказал хорошо. А о Матвееве он сказал, что он-де, Зюзин, не написал тем лицом, а о каком, он не сознавался.
Последнее лицо есть царевна Татьяна Михайловна, чем и объясняется скоропостижная смерть жены Зюзина. Форма же пытки была в то время такова, что Зюзина терзали до последнего, и он при этом стоял на своем и не выдал царевны.
Бояре, еще с 1662 года успевшие удалить от двора Зюзина как друга Никона, теперь обрадовались, что могут его осудить по первым пунктам уложения как мятежника и оскорбителя величества, и приговорили его к смертной казни.
О приговоре этом государь тотчас пошел сообщить царевне Татьяне Михайловне.
Он рассказал, как Зюзин и при пытке не выдал ее.
– Напрасно – один честен, а другой смиренномудрен, – патриарх смирением напакостил, а этот честностью. Меня пощадил… Хотела б я поглядеть, как бы они дерзнули царскую дочь, царскую сестру, внучку Филарета Никитича Романова, призвать к сыску и к суду… Головами они поплатились бы за дерзость… Писала я патриарху с укором, зачем-де смирился, а он отповедь дал: царя не хотел огорчить и смуту в народе завести. А о Зюзине какой твой указ?.. Жена его Богу душу отдала за нас, а его голова, что ль, слетит тоже за нас? За нашу шаткость?..
– Бояре шутки шутят; я его помилую, а там поглядим…
– Поглядим… Смотри, братец… все-то уж очи, и твои и мои, мы проглядели из-за твоих бояр…
– Но ты вот что, сестрица, сделай. Пошли ко мне царевичей Алексея и Федора, пущай-де просят за Зюзина.
– Пущай так, – пожала плечами царевна.
Алексей Михайлович ушел.
– Господи, прости мои согрешения, – воскликнула по уходе его царевна, – ведь своей-то воли ни на деньгу…
В тот же час к царю явились сыновья его: Алексей и Федор, последний еще крошечный ребенок, и со слезами, на коленях, умоляли его простить боярина Никиту Зюзина.
Царь как будто удивился, не соглашался долго; когда же ему бояре поднесли приговор, он надписал: «Сослать Зюзина в Казань, где записать на службу, а поместья[40] и вотчины отписать в казну, двор же и движимое имение отдать ему на прокормление».
О том же, что письмо было достоверно, доказывается еще тем, что отношения царя к Нащокину не только не изменились после этого, но он приобрел еще большее доверие царя[41].
Зюзин был, таким образом, козлищем отпущения царского греха и неуместного смиренномудрия Никона.
И осуществилась пословица: иной раз доброта и простота – хуже воровства.
XXV
Дума царя и Никона
Инокиня Наталья идет по Москве поспешно к Кремлю; она приближается ко дворцу и направляется к терему.
В постельном крыльце она велит доложить о себе царевне Татьяне Михайловне.
– Мама Натя! – встречает ее восторженно царевна. – Я уж думала, что тебя на свете нет… Откуда теперь?
– Да из своей Малороссии: там мне было горе одно… И здесь горе… и там горе…
– Да там-то что случилось?
– Юрий Хмельницкий в монастырь поступил… Брюховецкого избрали в гетманы… Да там все порядка нет: одни тянут к ляхам, другие сюда, к Москве. Режутся теперь, да и резаться будут еще долго. Нет там головы, а бояре только и думают, как бы прикарманить что ни на есть, да поместий нажить. Мир нужен царю с Польшею, а коли мира не будет, так останется ли еще Малороссия за Москвою… один Бог ведает.
– Думает царь и о мире с Польшею, и с свейским королем, да и сам не знает, что делать. Хотим уж уступить даже Смоленск.
– Столько крови пролито за Смоленск, и теперь отдать его… Кто же советники?
– Да те же бояре… Хотели мы было вернуть Никона, да не удалось. Сам он пустился в смиренномудрие, а это на руку боярам.
– Так нет и надежды на примирение? – прослезилась инокиня.
– Какое же примирение, коли царь боится бояр! Вишь, они теперь сильнее его. Забрали все лучшие и богатые земли и поместья, и коли захотят, то выставят больше ратников, чем он. Здесь на Москве у каждого боярина при дворе его по несколько сот холопов… Думал было царь, когда слухи были о том, что ляхи идут на Москву, ехать в Ярославль, да как вспомнил это, так побоялся измены и остался здесь. Уговорили его бояре разделить поместья между ними, по примеру Польши: дескать, не к лицу будет русским боярам быть не так богатыми, как польские паны, коли царь наденет корону Польши. Ну и послушался, а теперь сам плачется.
– Теперь я понимаю. Значит, царь рад был бы вернуть Никона, да бояре мешают…
– Так-то оно. Коли б ссора была, да от царя, он бы с собинным другом давно сошелся… А то бояре знают: коли Никон вернется, он отберет у них поместья, скажет – на государственные нужды, да на ратное дело, а вы не по заслугам получили. Значит, теперь все боярство против него… а царь ему друг… Никон же валит все на царя, и письма, и слова непристойные пишет… «Все от него, – говорит он, – Рыба пахнет от головы». А царь говорит: «Пущай сам приедет, сам поборет их, они сильнее меня. За ним будет народ. Я же что?.. Мои стражники, те же бояре, – захотят и изведут». Да знаешь, мама Натя, чем еще пугают его?.. Вот как была смута московская, так в Коломенском селе сын гостя Шорина кричал: «Бояре-де с грамотами отца послали к польскому королю». Да и каждый день, – продолжала она, – такие грамоты находят то на дворцовом дворе, то на постельных крыльцах. Царь и недоест, и недопьет… Да знаешь ли ты, Никон, коли б явился да угомонил бы бояр, так и царю было бы легче… Не забудь, мама Натя, дети его небольшие, а он видит, как Богдан душу отдал, так Юрия, его сына, и в монастырь упрятали. Родственники наши: Романовы, Стрешневы, Матюшкины и Милославские то и дело жужжат ему это в уши. Ну и совсем осовел и голову потерял. Теперь у него одна забота: как бы угодить боярам… Послали за патриархами греческими, хотят низложить Никона, а царь-то сам знает и понимает, что низложат единственного его друга, и горько плачет он. А Никон сердит на него, да его во всем винует. «Он-де голова всему», – пишет он мне. Ему бы с боярами нужно было ссориться, а он – с царем. И ничего-то я не могу поделать. Уж ты бы к нему, мама Натя, съездила да поговорила: может, тебя он послушает.
– Да теперь не поздно ли? – вздохнула инокиня. – Не сегодня, так завтра приедут патриархи, бояре и низложат Никона.
– Причинит оно большое горе царю. Ведь и обличать онто, Тишайший, будет на соборе не по своей воле, не по своей охоте… Да и за что обличать. За его верность?
Еще долго они говорили в таком смысле, и инокиня решилась пробраться к Никону в Новый Иерусалим.
Несколько дней спустя Ольшевский доложил Никону, что его желает видеть богомолка.
Он принял ее.
Оба бросились друг другу на шею; Натя плакала, а Никон тоже прослезился.
– Как ты похудел, Ника, – говорила инокиня, глядя на него любовно.
– Постарел, скажи. Да и не диво: привык я к труду, к работе, а здесь что? Обитель: пост да молитва. Да и сердце неспокойно.
После того пошли у них расспросы о том и о сем.
Инокиня рассказала ему все, что делалось у них на Украине, как Самко, Золоторенко и Брюховецкий искали единовременно гетманства; какие доносы писал последний на первых в Москву и как он требовал Ртищева в князья малороссийские; потом, как состоялась нежинская Рада, и вместо постригшегося в монахи Юрия Хмельницкого избрали Брюховецкого.
– Да, – воскликнул Никон, – коли бы мы не приняли все порядки малороссийской церкви, едва ли Малороссия была бы наша. Восточная часть ее с Полтавой и северная поэтому тянут к нам, а в западной – весь народ за нас. Одна лишь шляхта тянет в Польшу.
– Это правда, тебе только и обязана Москва тем, что малороссы за нее. Если бы не ты, так не знаем, что бы было с Москвою. Свейцы и поляки теперь примирились, и если бы они ударили с одной стороны, а малороссы с татарами – с другой, так разобрали бы ее на части. Да так Ян Казимир и хотел сделать. После погрома Шереметьева успел он забрать всю Западную Украину, потом перешел Днепр, и под его руку отошло уж более тридцати городов… но не начала Речь Посполитая платить жалованья, и ратники стали разбегаться… Это спасло Москву и посрамило Яна Казимира.
– Да зато, – вздохнул Никон, – он пошел на Волынь и Литву и прогнал нас оттуда… Сначала побили Хованского и Нащокина… Потом Хованского били… били… били… и забрали все города, даже Вильну… Мы здесь так струсили, что хотели было улепетывать в Ярославль.
– Да побоялись измены, – вставила инокиня.
– Какой измены?
– Бояр… Сказывала мне царевна Татьяна Михайловна, как они уговорили царя поделить им земли, и тот отдал им все земли и села не только Великой, но и Малой и Белой Руси… как даже города им отданы на кормление… как в приказах столы отдаются на кормление и называются кормлениями. И сделались бояре сильны и могущественны, пожалуй, сильнее самого царя… и стал он их бояться… измены страшится… боится, что рассердятся и призовут снова на престол аль польского, аль шведского короля. Ведь один брат, а другой племянник Владислава, а последнему целовал крест даже Филарет Никитич… Говорила мне даже царевна: плачет он много, что тебя с ним, собинного друга, нетути. Ты-де его помощь и сила… Да ничего не может он сделать, – все бояре против тебя… Вот и призвал он тебя, чтобы ты-де насильно, собственной волей и властью сел на свой престол… А ты смирился… уехал из Москвы…
– Нет у него воли-то ни на деньгу, – вспыхнул Никон. – Слушался бы меня, того бы не было. Обогатил бояр, сделал из них силу, надавал им поместья и села с крестьянами. Говорил я ему: объяви все земли, и вотчины, и государевы, черными[42]… разреши крестьянам юрьевы переходы. Да, он обещался и ничего не сделал. И я стал принимать и вотчинных и поместных крестьян на церковные земли[43]… Дал он мне на это и клятву, что крестьяне будут черными, что уничтожит местничество; тогда не было бы и боярства. Из нашего боярства он сделал польское панство, и все из-за погони за польской короной. Теперь трудно с ними совладать… Бант, пущай-де Никон явится в Москву, да насильно сядет на престол патриарший… Хорошо, я пойду на Москву… народ пойдет со мною, посадит меня на престол… а бояре ворвутся ночью в патриаршие мои палаты со стрельцами, и будет со мною то, что было со святым митрополитом Филиппом. Иное дело, явиться в Москву, поднять всех, броситься с ними в боярские дома, перерезать их и сжечь их дома. Но что тогда весь свет скажет о Никоне?.. Иное дело, коль он, царь, посадит Никона на престол, тогда я, патриарх и великий государь, сзываю вокруг трона и ратников, и всех верных бояр и царских слуг, и тогда мы идем войной на крамольников во имя закона. Я ведь не против царя, а – за царя!
– А царь говорит: пущай-де Никон сокрушает бояр, а я только спасибо скажу, да в ноги поклонюсь, – молвила инокиня.
– Сокрушить?.. Да как, коли всюду, и здесь в обители, и по дороге, и на заставах московских, – всюду шиши да сыщики… Я здесь и шевельнуться не могу: тотчас в Москву дают знать… Теперь и ничего не сделаешь… А вот думу-то я думаю… У вас там в Киеве без митрополита… кажись?
– Без тебя в церкви большая смута. Вместе с удалением твоим, патриарх, отложился от Руси митрополит Дионисий Балабан… Блюстителем митрополии поставили епископа Черниговского Лазаря Барановича. Но Москва на него косилась: зачем-де без Никона он тянет к царьградскому патриарху? Вызвали они протопопа Нежинского, Максима Филимонова…
– Слышал. Это было несколько лет тому назад. Посвятили его сразу в епископы Мстиславские и Оршанские, под именем Мефодия, и послали его в Киев блюсти престол митрополичий.
– Теперь гетман Брюховецкий едет челом бить царю от святителей Малороссии: пущай-де Москва пошлет туда митрополита.
– Вот я и думаю. Пущай-де царь отпустит меня в Киев, и смута в церкви кончится. Засяду я на митрополичей киевской кафедре… Что это за Брюховецкий? О нем что-то не было слышно.
– Из польских он шляхтичей: отец был униат, а он принял православие… Из Малороссии только одна чернь тянет к православному царю, а из шляхты одни тянут к Польше, другие – к Москве. К Польше льнут те, которые хотят быть панами, владеть крестьянами и заседать на сеймиках и сеймах; та же часть из шляхты тянет к Москве, которая хочет боярства и дворянства. На востоке и севере Малороссии – казачество, и оно льнет к царю, чтобы быть под рукой православного государя, а казачья шляхта тянет тоже сюда, чтобы получить поместья от царя в Белой и Великой Руси. Им выгоднее быть с царем, чем с польским королем, король в своих землях не может раздавать коронных поместий иначе, как только людям той же страны, и Сигизмунд лишь постановил за правило, что нужно при этом быть католиком. А русский царь раздает земли, как хочет. Вот и тянет их сюда, к Москве: дескать, там потеплее и нагреться-то можно на чужой счет. А западная шляхта тянет к Польше, чтобы все черные земли вновь обратить в хлопство.
– Все один проклятый мамон у боярства и у панства, – вздохнул Никон. – Даже и чернь-то тянет сюда, чтобы избавиться от ига польских панов… Говори дальше, так Брюховецкий…
– Иван Мартынович тянет сюда: сделаться-де боярином-гетманом… Дома он казнил всех своих противников, и, обрызганный кровью, он едет сюда в Москву… На днях он будет.
– Пущай царевна Татьяна Михайловна переговорит с царем. Быть может, он отпустит меня в Киев, и коли я буду в Киеве, так приеду я под Москву с большой ратью и смирю тогда бояр.
– Поговорить-то можно, но без бояр и собора святителей он тебя не отпустит.
– А коль он заговорит на их освященном, как они называют свою соборную думу, так ничего не выйдет. Они боятся меня… слабого изможденного старца, здесь в обители, так тем паче покажусь я им страшен среди казачества и в сердце всей славянской семьи. Да, коли б отпустили туда, было б иное дело. Снова я стал бы тем Никоном, что был тогда, когда снаряжал царя под Смоленск. Теперь же что я? Схимник… Уж ты лучше с царевной не говори, а я сам да попытаюсь с Брюховецким уладить. Пущай возьмет меня в Киев, а оттуда отпустит в Царьград… Вспомнил я: у меня ведь живет здесь в монастыре в боярских детях двоюродный мой племянник от сестры, курмышский посадский, Федот Тимофеевич Марисов… Я его пошлю к нему… а что будет, отпишу царевне… А ее благословляю за все ее добро: коль не она, погибли бы мы здесь с голоду.
Инокиня поднялась с места; Никон обнял и облобызал ее, благословляя с напутственной молитвой.
Когда она ушла, Никон велел Ольшевскому позвать Марисова.
Это был коренастый, красивый молодой человек, очень приверженный к Никону и готовый идти с ним и в огонь и в воду.
Когда он передал ему свою мысль о Брюховецком, тот ответил:
– Святейший патриарх! Люди бают: сильным он кланяется, а слабых притесняет. Это общая польская и шляхетская черта… и гетман с этой стороны – истый поляк. Если бы ты да в Москве сидел на престоле, он полз бы в твоих ногах, а теперь едва ли что будет? Разве люди, с которыми он приедет, то же самое скажут?
С этими словами Марисов удалился, приготовился в путь и выехал в Москву.
Остановился он в Воскресенском подворье и на другой день отправился в Посольский приказ, узнать, когда ждут приезда гетмана Брюховецкого.
– Завтра к полудню, – отвечал ему писец. – Встретят его за Земляным городом ясельничий Желябужский и дьяк Богданов.
XXVI
Гетман-боярин
Марисов на другой день отправился рано утром через Серпуховские ворота на Земляной город.
Здесь ожидала гетмана масса народа: стеклись не только все малороссы, жившие в Москве, но и вся Москва.
Зрелище было невиданное: в Москву впервые въезжал гетман страны, которая не раз приводила в трепет москвичей.
Теперь гетман казачий в подданстве царя и едет пред его светлые очи.
Да и царь, как видно, чествует его. Два придворных: Желябужский и Богданов, окруженные блестящей свитой стольников и скороходов, ожидают за Серпуховскими воротами гетмана. Для гетмана имеется при них молодая, серая в яблоках, английская лошадь. На ней серебряный, вызолоченный наряд, весь испещренный бирюзой и изумрудами; чепрак турецкий, шит золотом, золоченый по серебряному полю; седло – бархат золотный. Любуется и Марисов этой роскошью, этим богатством и думает думу:
«Как Иван да Мартынович пас свиней в селе своем, когда был парубчонком, так не думал, не гадал, что въедет он в Москву, как царь… И лошадка-то эта будет дорого стоить Малороссии. Продал он боярам свой край родной. Под высокой рукой Руси и Бог велел ему стать, но не в холопство продаться боярам».
В это время показалась кавалькада: гетман в бараньей высокой шапке, на легком аргамаке, окруженный старшинами малороссийскими и свитой в количестве трехсот тринадцати человек, стал приближаться, за ним тянулся обоз с разными вещами, экипажами, лошадьми и волами.