Полная версия
Император-отрок. Историческая дилогия
«Фу! Что она тут наговорила? Про какой-то «черный день», про какую-то беду намекала… пугала какой-то напастью… Вот вздорная баба!.. Заступаться за Меншикова! Слуга покорный… Я не спеша, а мало-помалу займу его место и буду таким же министром, каким был Меншиков. Повластвовал он, и довольно, теперь моя очередь!» – рассуждал сам с собою Остерман.
Когда карета княгини Дарьи Михайловны отъехала от подъезда дворца, государь отдал приказ наложить на Меншикова домашний арест и поручил выполнить это генерал-лейтенанту Салтыкову.
– Меншиков много, много зла наделал моему бедному отцу, и я не могу забыть это, – сказал он. – Я не могу терпеть человека, который был злодеем моему отцу и моей бабке, государыне Евдокии Федоровне. Кстати, Андрей Иванович, скоро ли мы в Москву поедем? – спросил у Остермана император-отрок.
– Это зависит, государь, от ваших приказаний, как вы повелеть изволите.
– Питер мне надоел, я хочу в Москву. В Москве лучше. Не правда ли, Ваня? – обратился государь к своему любимцу, князю Ивану Долгорукову.
– Где вам хорошо, там и мне не плохо, государь.
– Спасибо, Ваня, спасибо!.. Знаю, любишь ты меня, предан мне. А Андрей Иванович тебя не любит.
– Государь, когда же я… – меняясь в лице, пробормотал Остерман.
– Да, да, ты не любишь Ваню; говоришь, что он отвлекает меня от занятий науками… Ведь говорил?
– Я… я к князю Ивану Алексеевичу душевную привязанность имею…
– Ну хорошо, Андрей Иванович, хорошо, я пошутил… Так ты говоришь, нам скоро можно и в Москву ехать? – меняя разговор, спросил у Остермана государь.
– Можно, государь, дней через пять-шесть.
– И отлично! Вот мы спровадим из Питера Меншикова, а сами в Москву поедем. Я люблю Москву, очень люблю! А знаете почему? Потому что, говорят, Москву любил мой отец… И Наташа любит. А ты, Ваня, любишь ли Москву? Да? У твоего отца, кажется, под Москвой большая усадьба есть?
– Есть, государь. Горенки прозывается.
– И охотиться, Ваня, можно?
– Как же, наши леса изобилуют дичью. В них даже попадается и красный зверь.
– Побываем, непременно побываем и в усадьбе у твоего отца и поохотимся там вволю. Что ты морщишься, Андрей Иванович? Уж как ты хочешь, а охотиться я буду. Говорят, прадед мой, покойный царь Алексей Михайлович, любил охотиться под Москвой, и лес там такой есть, Сокольниками прозывается, в котором он любил охотиться… Так я говорю, Ваня?
– Так, государь.
– А ты, Андрей Иванович, бабушке моей, царице-инокине, послал ли письмо с известием, что Меншиков уже больше не правитель, не регент и что ему не миновать ссылки?
– Как же, по твоему приказу, государь, вчера с нарочным в Москву, в Новодевичий монастырь послал…
– Меншиков по своему деянию заслужил смертную казнь, но я помилую его. Пусть живет… я против казни. Можно наказывать преступников, послать в Сибирь, а жизнь отнимать у них не надо – жизнь нам дана Богом, ею и распоряжаться может только Бог! Я вот подрасту, возмужаю и непременно отменю казнь. Я и теперь сделал бы это, да некоторые члены верховного совета отстаивают казнь, да и Андрей Иванович говорит, что преступников надо казнить в пример другим, – произнес император-отрок.
– Надо карать преступление, государь, иначе преступников разведется такое множество, что с ними слада не будет, – внушительно промолвил Остерман.
– Разумеется, наказывать надо, но только не смертью. Недавно князь Иван дал мне хороший урок… Хотите, расскажу?
– Пожалуйста, ваше величество, – с низким поклоном проговорил Остерман.
– Я спешил куда-то ехать. Мне подсунули подписать смертный приговор. Я взял перо и не читая хотел уже подписать его. А князь Иван подошел ко мне и больно ущипнул – так больно, что я вскрикнул от боли. Только что хотел я разразиться гневом, а князь Иван и говорит мне: «Вот, государь, тебе больно от того, что я ущипнул тебя, а каково тому несчастному, у которого безвинно хотят голову срубить? И ты, государь, прежде чем подписывать, прочитал бы». Я внимательно прочитал приговор и нашел обреченного на смертную казнь невиновным. Приговор я разорвал, а князя Ивана крепко обнял и расцеловал… А где же он? Где Ваня? – оглядываясь, проговорил император-отрок. – Князь Иван не может слушать, когда его хвалят, всегда уйдет… Наверное, он в парке. Пойти к нему, – добавил государь и поспешно вышел.
IXИ на самом деле, во время рассказа Петра князь Иван Долгоруков незаметно вышел.
Дом-дворец князя Меншикова стал вдруг не тот, каким он был прежде. Печально, мрачно было там; почетные караулы в доме и около дома были сняты; у его подъезда не виднелось верениц экипажей; на лестнице и в передней не было лакеев в напудренных париках и в ливреях, расшитых золотом. А еще так недавно в передней у Меншикова дожидались своей очереди вельможи и сановники. Куда все вдруг подевалось – могущество, слава, блеск, величие?
И над домом, и над самим хозяином разразилась государева опала.
Меншиков, покинутый, забытый всеми, мрачно наклонив голову, ходил по опустелым комнатам своего дома-дворца.
Указ императора-отрока от 8 сентября 1727 года поверг в большое горе Александра Даниловича. Он был такого содержания:
«Понеже Мы всемилостивейше намерение взяли от сего времени Сами в верховном тайном совете присутствовать, всем указам отправленным быть за подписанием собственныя Нашея руки и верховного тайного совета, того ради повелели, дабы никаких указов или писем, о каких бы делах оныя были, которые от князя Меншикова или от кого бы иначе партикулярно писаны или отправлены будут, и по оным отнюдь не исполнять под опасением Нашего гнева; и о сем публиковать всенародно во всем государстве и в войске».
Горькие слезы потекли из глаз Меншикова, когда ему дали прочитать этот указ.
– Батюшка, Александр Данилович, о чем же ты плачешь? Ведь не все еще потеряно. Власть ты потерял и могущество. Так Бог с нею, и с властью!.. Уедем хоть в нашу подмосковную вотчину и станем там жить спокойно, – утешая мужа, сказала княгиня Дарья Михайловна.
– Нет, нет… Меня сошлют в далекую усадьбу.
– Что же, и там люди живут, и мы будем жить.
– А дочери? А сын?
– И их возьмем; и они с нами жить будут.
– В глуши, в опале? Разве они привыкли к такой жизни?
– Не привыкли, так привыкнут. Эх, Александр Данилович, друг ты мой сердечный! У наших деток жизнь только еще начинается, надо им ко всему привыкать. Ведь жизнь-то переменчива, на себе ты это видишь.
– Ну, я виновен, и гневайся на меня, и казни меня, а зачем же детей трогать, тебя? Ведь вы-то ни в чем не виновны. Машу жалко: бедная, несчастная… Обрученной невестой была, с государем кольцом обручальным обменялась… Из невест-то царских да в ссылку! Легко ли ей, сердечной? – чуть не с рыданием проговорил Меншиков.
– Что говорить, легко ли? А и то молвить, Данилыч, на все Божья воля… На все свой предел положен человеку. За детей бояться нечего: их Бог не оставит, потому что не виноваты они! – утешала Дарья Михайловна своего упавшего духом мужа.
А сама она? Что чувствовала, что переживала, что испытывала она, когда беды одна за другой обрушивались на ее мужа и на ее детей?
Вошел секретарь Меншикова Зюзин и доложил:
– Ваша светлость, генерал Салтыков от великого государя прибыть изволил.
Меншиков изменился в лице.
– Просить! – задыхающимся голосом проговорил он.
Спесиво, надменно вошел Салтыков и, слегка кивнув головою Меншикову, громко сказал:
– По указу его величества, государя императора, вам, князь, объявляется домашний арест.
– Как? Меня… меня под арест? За что, за какие преступления? – простонал Меншиков.
– За что? Вам это представят по пунктам. Вы теперь должны, князь, никуда ни выезжать, ни выходить. К дверям и к воротам поставлен будет караул.
– Боже, Боже! До чего я дожил! Меня, первого министра в государстве, генералиссимуса русских войск, под арест! – с отчаянием воскликнул Александр Данилович, схватившись за голову и падая в кресло.
Дарья Михайловна с плачем кинулась к мужу, а Салтыков, холодно посмотрев на рухнувшего колосса, вышел.
Князь Меншиков написал было государю письмо, в котором умолял о прощении и просил дозволения уехать вместе с семейством на Украину, но, как бы в ответ на это, ему сообщили, что он лишается дворянства, чинов и орденов; а у его дочери Марии, у бывшей царской невесты, отобрали придворную прислугу и экипажи.
Одиннадцатого сентября Меншикову было приказано со всем семейством ехать немедля в ссылку, в Раненбург Рязанской губернии.
Наступил день отъезда Меншикова. Около его великолепного дома с раннего утра толпились тысячи народа, так что сто двадцать верховых гвардейцев, назначенных сопровождать Меншикова, едва могли сдержать толпу. Всем интересно было взглянуть, как поедет в ссылку еще так недавно могущественный, полудержавный властелин, а теперь опальный Меншиков.
Ворота дома Меншикова были растворены; весь двор запружен был каретами и повозками, которых по счету было сорок две; кареты предназначались для Меншикова и его семьи, а повозки – для его многочисленного штата и прислуги. После долгого ожидания на подъезде своего дома появился Меншиков. Он был бледен и едва переступал ногами; за ним шла его жена с опухшими от слез глазами.
Меншиков молча, понуря голову, сел в карету, а княгиня села в нее лишь после того, как несколько раз покрестилась и поклонилась народу.
Во второй карете поехал сын Меншикова Александр, в третьей – бывшая невеста императора-отрока, злополучная княжна Мария; лицо у нее было закрыто густым вуалем; с нею села младшая сестра, красавица Александра; она, бедная, горько плакала.
В других каретах и повозках ехали родственники Меншикова и его приближенные, решившиеся разделить с ним ссылку.
Одежда как на Меншикове, так и на сопровождавших его была траурная.
Длинный кортеж опального вельможи двинулся вдоль по набережной. Отряд гвардейцев под начальством капитана окружил карету Меншикова с саблями наголо.
Собравшийся народ хранил глубокое молчание; он не выказывал к опале Меншикова ни радости, ни печали.
Когда кареты выехали за заставу и отъехали несколько верст, их догнал придворный офицер и отобрал у Меншикова все находившиеся при нем иностранные ордена; русские были отобраны у Меншикова еще в Петербурге.
Близ Твери на Александра Даниловича и на его семейство обрушилась новая большая беда. Едва только Меншиков расположился на ночлег в деревеньке, находящейся близ города, дверь в избу быстро отворилась и на пороге появился находившийся в свите императора-отрока гвардеец-офицер Левушка Храпунов.
– Простите, князь, я помешал вам? – тихо проговорил Левушка, обращаясь к Меншикову.
– Не называй, господин офицер, меня князем… Перед тобой не князь, а ссыльный.
– Я прислан к вам с неприятной для вас новостью. Я имею указ пересадить вас из ваших карет в простые, на которых вы поедете до места ссылки.
– Моих врагов и моя ссылка не успокоила!.. Измышляют они мне беду за бедой. Я их не презираю, а сожалею, – задумчиво проговорил Меншиков.
– На меня не гневайтесь! Я тут ни при чем, так как лишь исполняю свой долг.
– Я на тебя, господин офицер, не претендую, ты – только исполнитель воли других. Об одном молю я Господа Бога, чтобы у меня, а также у моей бедной, невиновной семьи хватило терпения перенести это тяжелое испытание. Если и скорблю я, то не за себя, а за детей несчастных, за жену.
– Простите, князь, я сочувствую вам… мне и вас жаль, и вашу семью.
– Как? Вы меня жалеете? – с удивлением спросил Храпунова Александр Данилович. – И забыли про то зло, какое я причинил вам, будучи всесильным человеком в государстве?
– Давно забыл, об этом я уже недавно сказал вам.
– Спасибо! Если не брезгуешь мною, немощным, опальным стариком, то дозволь мне обнять тебя! – И Меншиков крепко обнял Храпунова.
Из Твери опальных Меншиковых повезли уже в Раненбург не в каретах, а в простых телегах.
Но враги Меншикова не успокоились его ссылкою. Этого им было мало. Раненбург хоть и не близок от Петербурга, а все же из него скорее можно вернуться, чем из Сибири. И вот про Меншикова стали распространять разные небылицы.
В Петербурге, по словам историка, были подняты различные обвинения против него, отчасти справедливые, отчасти измышленные злобою. Рассказывали, что он сносился с прусским двором и просил десять миллионов взаймы, обещая отдать вдвое. Уверяли, что, пользуясь своим могуществом, он, с честолюбивыми целями захвата верховной власти, хотел удалить гвардейских офицеров и заменить их своими любимцами. Толковали, что он от имени покойной императрицы составил фальшивое завещание. Ставили ему в вину, что он ограбил своего малолетнего государя и, заведуя монетным двором, приказывал выпускать плохого достоинства деньги, обращая в свою пользу не включенную в них долю чистого металла. Припомнили и прежние его грехи, как, пользуясь доверием Петра Великого, он обкрадывал казну и этим нажил несметное богатство. Говорили, что вещи, которые он взял с собою, стоили, по мнению одних, пять миллионов, по мнению других – двадцать. Обвиняли Меншикова в недавних тайных сношениях со Швецией в ущерб интересам России; еще при жизни императрицы Екатерины I он будто бы писал к шведскому сенатору Дикеру, что у него в руках военная сила и он не допустит ни до чего вредного для Швеции.
Все эти рассказы, отчасти правдивые, отчасти вымышленные, все более и более вооружали против Меншикова императора-отрока, а также и верховный тайный совет, так что последний послал в Раненбург к опальному вельможе сто двадцать вопросных пунктов, обвинявших его.
Меншиков сколько мог оправдывался против предъявленных ему обвинений. Но окончательно повредило ему подметное письмо, которое нашли в Москве, у Спасских ворот, в марте 1728 года; оно содержало в себе защиту и оправдание Меншикова, а вследствие этого было признано, что оно составлено именно им самим, «прибегавшим таким образом к средствам непозволительным для своего спасения».
Тогда верховный тайный совет постановил конфисковать все достояние опального вельможи, тем более что тогда из разных канцелярий начали поступать требования о возвращении денег и материалов, незаконно захваченных Меншиковым.
За все это Меншикова и все его семейство постановили отправить в Сибирь, в отдаленный пустынный Березов.
Все отобрали у некогда полудержавного властелина, и было приказано выдавать ему с семьей и со слугами по шести рублей в день «кормовых денег».
Свояченицу Меншикова Варвару Арсеньеву было приказано постричь в женском Сорском монастыре.
По словам историков, у Меншикова было отобрано «десять тысяч душ крестьян и города: Ораниенбаум, Ямбург, Копорье, Раненбург, два города в Малороссии – Почеп и Батурин – и капитала тринадцать миллионов рублей, из которых девять миллионов находились на хранении в иностранных банках, да сверх того на миллион всякой движимости и бриллиантов; одной золотой и серебряной посуды у Меншикова конфисковано более двухсот пудов».
Приказ ехать в Березов был новым и неожиданным ударом для опальных Меншиковых.
Особенно тяжело подействовало это на злополучную княжну Марию, бывшую государеву невесту; она долго рыдала и билась в истерике.
Отчаяние дочери повергло в скорбь самого Меншикова и его жену. Добрая княгиня теперь стала неузнаваема: она так похудела и осунулась, что смотрела дряхлой старухой; ее глаза от постоянных слез начали слепнуть.
– Маша, милая, простишь ли ты меня, голубка, простишь ли своего несчастного отца? – с глазами, полными слез, сказал Александр Данилович дочери, когда она несколько поуспокоилась и перестала плакать.
– Мне не в чем прощать вас, вы ни в чем не виновны предо мною, – тихо ответила отцу злополучная Мария.
– Как не виновен? Ведь все твое несчастье, все твое горе через меня!.. У тебя был жених, любимый граф Сапега, а я отнял его у тебя и женил на другой… Князь Федор был мил твоему сердцу – я и его отнял. Властолюбие и тщеславие не давали мне покоя. В своей гордыне я возмечтал о многом; Александра хотел женить на царевне Елизавете, а тебя выдать за малолетнего государя. Но правосудный Бог смирил меня и мою гордыню и по делам воздал мне. А ты, Маша, твоя сестра, брат и бедная мать, за что вы несете горе и несчастье? И вот вам предстоит еще большее испытание. Вы поедете со мной в далекую снеговую Сибирь. Где же справедливость моих судей, моих недругов? Я виновен – и казни меня, а вас, неповинных, за что же, за что? – чуть не с отчаянием промолвил Меншиков.
– Батюшка, перестанем говорить об этом! Вам больно вспоминать.
– А ты, дочка, милая, дай ответ, простила ли старика отца.
– Да могу ли я судить ваши деяния? Вы – отец, воля надо мною – ваша. Ни роптать, ни гневаться на вас я не вправе, – ласково проговорила княжна Мария, целуя у отца руку. – Мне жаль вас, батюшка. Вы привыкли к величию, к славе!
– Обо всем прошлом величии, для меня навсегда потерянном, я давно забыл. Скажу тебе, Маша: я был рабом своих страстей, а теперь несчастье и горе научили меня быть другим человеком. Раскаянием и молитвою надеюсь я искупить свои грехи, свое заблуждение. Своим врагам я давно простил. Сознаюсь, может быть, многим я причинил зло, но так же немало и вывел в люди из нищеты и убожества. Но все меня забыли, все покинули.
– Милый, дорогой отец, станем молиться, чтобы Бог не забыл нас. Пусть люди забудут, а помнил бы Бог. Теперь я спокойна, покоряюсь своей участи и готова ехать с вами хоть на край света, – твердо проговорила бывшая царская невеста.
Меншиков выехал из своего Раненбурга в рогожной кибитке, а в двух телегах, сопровождавших его, ехали преданные ему дворовые, решившиеся не оставлять своего господина и до дна испить с ним чашу несчастья.
По указу верховного совета капитан Мельгунов отнял у Меншикова все парадное платье, и павшего временщика одели в сермягу и простой тулуп, а его голову прикрыли бараньей шапкой. Такую же простую одежду приказали надеть Дарье Михайловне, ее дочерям и сыну и в таком виде повезли их в далекую Сибирь.
Немало неприятностей пришлось опальным Меншиковым вытерпеть и перенести в дороге. Капитан отряда Мельгунов, который сопровождал их, обращался с Меншиковым и с его семьей более чем жестоко. Так, едва только они отъехали от Раненбурга, Мельгунов приказал повыбросить все «лишние вещи», которые Меншиковы захватили с собой в дорогу, причем считал за ненужные вещи две-три пары платья мужского и женского, несколько туалетных вещиц, взятых дочерьми Меншикова, рисовальный и письменный прибор сына Меншикова и так далее.
Дочери Меншикова горько плакали, глядя, как солдаты с различными прибаутками и насмешками развертывали и бросали их белье, платья, платки и прочие вещи.
– Послушай, господин капитан, зачем ты делаешь это? – с тяжелым вздохом спросил у Мельгунова Меншиков.
– А затем, что на это имею приказ, – грубо ответил Мельгунов.
– Те, кто приказывал тебе так поступать, – люди без сердца, и ты, видно, хочешь быть подобен им.
Мельгунов не нашелся что ответить и велел своим солдатам собрать разбросанные по дороге вещи и уложить обратно в повозки. Видно, и у этого черствого человека заговорило чувство жалости к несчастным Меншиковым.
По городам, селам и деревням народ густыми толпами выходил смотреть, как везут в Сибирь опального вельможу и его семью; некоторые посылали им вслед бранные слова и угрозы, а некоторые жалели их.
Меншикова и его детей ждало другое тяжелое испытание.
Дарья Михайловна, всю дорогу не перестававшая горько плакать, от постоянных слез ослепла и сильно захворала. Не доезжая нескольких верст до Казани, в селе Верхний Услон Меншиков остановился на несколько дней в простой крестьянской избе, так как продолжать путь было невозможно: страдалица Дарья Михайловна умирала.
До последнего дыхания она находилась в памяти, лежа на скамье, накрытой дубленым тулупом. Ее окружали сам Меншиков, дочери и сын; они едва сдерживали душившие их рыдания.
– Данилыч, ты здесь? – слабо спросила умирающая.
– Здесь, здесь, Дарьюшка.
– Умираю я, Данилыч, прости, если чем провинилась.
– Тебе ли у меня прощения просить, Дарьюшка? Мне нужно прощения у тебя молить.
– Я давно, давно простила тебя. А дочки и сынок здесь, около меня?
– Все около тебя, Дарьюшка.
– Вот и хорошо. При вас душа моя будет расставаться с телом. Только жаль: ни тебя, Данилыч, ни дочек своих и сынка я не вижу. Взглянула бы я на них в последний разок. Машенька, подойди, я благословлю тебя, а там благословлю и тебя, Сашенька, и тебя, сынок, благословлю в последний раз. Обо мне не плачьте, детки, и ты, Данилыч, не плачь… Помучилась я, пострадала, пора на покой… К Богу иду… на Его правый суд, – слабым голосом говорила умирающая княгиня. – И там, у Бога, за вас, детки, и за тебя, Александр Данилыч, молиться я буду.
Голос умирающей все слабел и слабел.
– Не покидай, не оставляй нас сиротами! – с громким рыданием воскликнул Меншиков, опускаясь на колени перед умирающей женой.
– Божья воля, Данилыч!.. Встань, детей береги… И вы, детки милые, отца берегите, почитайте… Господь вас не оставит… Прощайте… Молитесь!..
Замолкла навсегда бедная Дарья Михайловна. Кончина ее была тихая. Это произошло 10 мая 1728 года.
Меншиков своими руками сколотил из досок гроб для своей Дарьюшки, с которой прожил не один десяток лет душа в душу. Вместе с дочерьми и сыном он снес гроб в церковь, где старенький священник наскоро отпел рабу Божию новопреставленную Дарью.
На сельском погосте нашла себе вечное успокоение княгиня Дарья Михайловна Меншикова. В убожестве и нищете ей было суждено окончить свои дни.
Меншикова и его детей чуть не силой оттащили от дорогой их сердцу могилы.
После долгого и утомительного пути Меншиков с детьми прибыл в город Березов. С опальным вельможей было несколько слуг, которые и в изгнании решились не оставлять своего господина. Меншиков сам, своими руками построил для себя и для детей жилище и около своего домика небольшую деревянную церковку. Родом из крестьян, возведенный мощною рукою великого Петра на первую ступень в государстве, он в своем падении не упал духом, а с примерной твердостью переносил тяжелую опалу.
Часть вторая
IБыло летнее солнечное утро, тихое; в Новодевичьем монастыре благовестили к обедне.
К святым воротам монастыря подъехала щегольская карета с гербами, запряженная в четыре лошади, с двумя гайдуками в парадных ливреях; они быстро соскочили с запяток, отворили дверцу, и из нее выпорхнула богато одетая молоденькая, хорошенькая девушка.
Старушка-монахиня, сидевшая в святых воротах, встала и, низко поклонившись приехавшей, проговорила:
– С миром взыди в обитель нашу.
– Можно ли мне видеть царицу-матушку? – спросила у монахини приехавшая девушка.
– Пообождать тебе, госпожа милостивая, придется… государыня-матушка только что изволила в церковь пройти к обедне.
– Что же, я подожду… сама пойду в церковь.
– Рано еще, госпожа, только к часам ударили. Погуляй по монастырю, а то в наш садочек пройди. Тихо у нас, хорошо! А дозволь спросить, госпожа, кто ты будешь? – с любопытством посматривая на красивую молодую девушку, спросила монахиня.
– Шереметева я, Наталья Борисовна.
– Не дочка ли будешь покойному графу Борису Петровичу Шереметеву?
– Да… я – его дочь, – скромно ответила Наталья Борисовна.
– Голубушка, графинюшка!.. Наконец Господь мне радость послал тебя увидеть!.. Ведь твой покойный родитель благодетелем нашим был. Вишь, крепостная я его была, а граф на волю весь наш дом отпустил… И знаешь ли за что? Твой батюшка поохотиться поехал в лес, а мой большак брат Семен в дворовых охотниках служил. Вот на охоте большой медведь и подмял под себя твоего батюшку, а Семен вовремя успел и пристрелил медведя. Вот покойный граф за это и на волю отпустил.
– Батюшка-покойник правильно поступил: за большую услугу и награда большая. А скажи, матушка, как звать тебя, – спросила у монахини графиня Наталья Борисовна, – да мне свою келейку укажи: я от матушки-царицы и к тебе зайду.
– Под колокольней моя келейка… Зайди, графинюшка, осчастливь меня. А зовут меня Гликерией. Да глянь-ка, глянь, графинюшка: кажись, царицу-то ведут из церкви… так и есть! – поспешно проговорила Гликерия, показывая на столпившийся около церковной паперти народ.
С паперти сходила вдова-царица Евдокия Федоровна, из рода Лопухиных, против воли постриженная в монахини по приказу императора Петра Великого. Ее с почетом вели монахини.
– Что-то государыня-матушка рано из церкви вышла, видно, ей непоздоровилось, – тихо проговорила монахиня Гликерия.
– Я вот сейчас подойду к царице-матушке, – проговорила графиня Шереметева, а затем торопливо пошла навстречу царице и при ее приближении поклонилась ей до земли. – Благослови, государыня-матушка!