Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 15

Спрашиваю,

под плед

засовывая руки:

– Товарищ сборщик,

есть у вас внуки?

– Есть, —

говорит.

– Так скажите

внучке,

чтоб с тех собирала,

– на ком брючки.

А этаким способом

– через тысячную ночку —

соберете

разве что

на очки летчику. —

Наконец,

задыхаясь от смеха,

поезд

взял

и дальше поехал.

К чему спать?

Позевывает пассажир.

Сны эти

только

нагоняют жир.

Человеческим

происхождением

$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$ гордятся простофили.

А я

сожалею,

что я

не филин.

Как филинам полагается,

не предаваясь сну,

ждал бы

сборщиков,

влезши на сосну.

1924

Комсомольская

Смерть —

не сметь!

Строит,

рушит,

кроит

и рвет,

тихнет,

кипит

и пенится,

гудит,

говорит,

молчит

и ревет —

юная армия:

ленинцы.

Мы

новая кровь

городских жил,

тело нив,

ткацкой идей

нить.

Ленин —

жил,

Ленин —

жив,

Ленин —

будет жить.

Залили горем.

Свезли в мавзолей

частицу Ленина —

тело.

Но тленью не взять —

ни земле,

ни золе —

первейшее в Ленине —

дело.

Смерть,

косу положи!

Приговор лжив.


С таким

небесам

не блажить.

Ленин —

жил.

Ленин —

жив.

Ленин —

будет жить.

Ленин —

жив

шаганьем Кремля —

вождя

капиталовых пленников.

Будет жить,

и будет

земля

гордиться именем:

Ленинка.

Еще

по миру

пройдут мятежи —

сквозь все межи

коммуне

путь проложить.

Ленин —

жил.

Ленин —

жив.

Ленин —

будет жить.

К сведению смерти,

старой карги,

гонящей в могилу

и старящей:

«Ленин» и «Смерть» —

слова-враги.

«Ленин» и «Жизнь» —

товарищи.

Тверже

печаль держи.

Грудью

в горе прилив.

Нам —

не ныть.

Ленин —

жил.

Ленин —

жив.

Ленин —

будет жить.

Ленин рядом.

Вот

он.

Идет

и умрет с нами.

И снова

в каждом рожденном рожден —

как сила,

как знанье,

как знамя.

Земля,

под ногами дрожи.

За все рубежи

слова —

взвивайтесь кружить.

Ленин —

жил.

Ленин —

жив.

Ленин —

будет жить.

Ленин ведь

тоже

начал с азов, —

жизнь —

мастерская геньина.

С низа лет,

с класса низов —


рвись

разгромадиться в Ленина.

Дрожите, дворцов этажи!

Биржа нажив,

будешь

битая

выть.

Ленин —

жил.

Ленин —

жив.

Ленин —

будет жить.

Ленин

больше

самых больших,

но даже

и это

диво

создали всех времен

малыши —

мы,

малыши коллектива.

Мускул

узлом вяжи.

Зубы-ножи —

в знанье —

вонзай крошить.

Ленин —

жил.

Ленин —

жив.

Ленин —

будет жить.

Строит,

рушит,

кроит

и рвет,

тихнет,

кипит

и пенится,

гудит,

молчит,

говорит

и ревет —

юная армия:

ленинцы.

Мы

новая кровь

городских жил,

тело нив,

ткацкой идей

нить.

Ленин —

жил.

Ленин —

жив.

Ленин —

будет жить.

31 марта 1924 г.

Юбилейное

Александр Сергеевич,

разрешите представиться.

$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$Маяковский.


Дайте руку!

Вот грудная клетка.

Слушайте,

$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$уже не стук, а стон:

тревожусь я о нем,

в щенка смирённом львенке.

Я никогда не знал,

что столько

тысяч тонн

в моей

позорно легкомыслой головенке.

Я тащу вас.

Удивляетесь, конечно?


Стиснул?

Больно?

Извините, дорогой.

У меня,

да и у вас,

в запасе вечность.

Что нам

потерять

часок-другой?!

Будто бы вода —

давайте

мчать, болтая,

будто бы весна —

свободно

и раскованно!

В небе вон

луна

такая молодая,

что ее

без спутников

и выпускать рискованно.

Я

теперь

свободен

от любви

и от плакатов.

Шкурой

ревности медведь

лежит когтист.

Можно

убедиться,

что земля поката, —

сядь

на собственные ягодицы

и катись!

Нет,

не навяжусь в меланхолишке черной,

да и разговаривать не хочется

ни с кем.

Только

жабры рифм

топырит учащённо

у таких, как мы,

на поэтическом песке.

Вред – мечта,

и бесполезно грезить,

надо

весть

служебную нуду.

Но бывает —

жизнь

встает в другом разрезе,

и большое

понимаешь

через ерунду.

Нами

лирика

в штыки

неоднократно атакована,

ищем речи

точной

и нагой.

Но поэзия —

пресволочнейшая штуковина:

существует —

и ни в зуб ногой.

Например,

вот это —

говорится или блеется?

Синемордое,

в оранжевых усах,

Навуходоносором

библейцем —

«Коопсах».

Дайте нам стаканы!

знаю

способ старый

в горе

дуть винище,

но смотрите —

из

выплывают

Red и White Star’ы[4]

с ворохом

разнообразных виз.

Мне приятно с вами, —

рад,

что вы у столика

Муза это

ловко

за язык вас тянет.

Как это

у вас

говаривала Ольга?..

Да не Ольга!

из письма

Онегина к Татьяне.

– Дескать,

муж у вас

дурак

и старый мерин,

я люблю вас,

будьте обязательно моя,

я сейчас же

утром должен быть уверен,

что с вами днем увижусь я. —

Было всякое:

и под окном стояние,

пи́сьма,

тряски нервное желе.

Вот

когда

и горевать не в состоянии —

это,

Александр Сергеич,

много тяжелей.

Айда, Маяковский!

Маячь на юг!

Сердце

рифмами вымучь —

вот

и любви пришел каюк,

дорогой Владим Владимыч.

Нет,

не старость этому имя!

Ту́шу

вперед стремя́,

я

с удовольствием

справлюсь с двоими,

а разозлить —

и с тремя.

Говорят —

я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н!

Entre nous…[5]

чтоб цензор не нацыкал.

Передам вам —

говорят —

видали

даже

двух

влюбленных членов ВЦИКа.

Вот —

пустили сплетню,

тешат душу ею.

Александр Сергеич,

да не слушайте ж вы их!

Может,

я

один

действительно жалею,

что сегодня

нету вас в живых.

Мне

при жизни

с вами

сговориться б надо.

Скоро вот

и я

умру

и буду нем.

После смерти

нам

стоять почти что рядом:

вы на Пе,

а я

на эМ.

Кто меж нами?

с кем велите знаться?!

Чересчур

страна моя

поэтами нища́.

Между нами

– вот беда —

позатесался На́дсон.

Мы попросим,

чтоб его

куда-нибудь

на Ща!

А Некрасов

Коля,

сын покойного Алеши, —

он и в карты,

он и в стих,

и так

неплох на вид.

Знаете его?

вот он

мужик хороший.

Этот

нам компания —

пускай стоит.

Что ж о современниках?!

Не просчитались бы,

за вас

полсотни о́тдав.

От зевоты

скулы

разворачивает аж!

Дорогойченко,

Герасимов,

Кириллов,

Родов —

какой

однаробразный пейзаж!

Ну Есенин,

мужиковствующих свора.

Смех!

Коровою

в перчатках лаечных.

Раз послушаешь…

но это ведь из хора!

Балалаечник!

Надо,

чтоб поэт

и в жизни был мастак.

Мы крепки,

как спирт в полтавском штофе.

Ну, а что вот Безыменский?!

Так…

ничего…

морковный кофе.

Правда,

есть

у нас

Асеев

Колька.

Этот может.

Хватка у него

моя.

Но ведь надо

заработать сколько!

Маленькая,

но семья.

Были б живы —

стали бы

по Лефу соредактор.

Я бы

и агитки

вам доверить мог.

Раз бы показал:

– вот так-то, мол,

и так-то…

Вы б смогли —

у вас

хороший слог.

Я дал бы вам

жиркость

и су́кна,

в рекламу б

выдал

гумских дам.

(Я даже

ямбом подсюсюкнул,

чтоб только

быть

приятней вам.)

Вам теперь

пришлось бы

$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$бросить ямб картавый.

Нынче

наши перья —

штык

да зубья вил, —

битвы революций

посерьезнее «Полтавы»,

и любовь

пограндиознее

онегинской любви.

Бойтесь пушкинистов.

$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$Старомозгий Плюшкин,

перышко держа,

полезет

с перержавленным.

– Тоже, мол,

у лефов

появился

Пушкин.

Вот арап!

а состязается —

с Державиным…

Я люблю вас,

но живого,

а не мумию.

Навели

хрестоматийный глянец.

Вы

по-моему́

при жизни

– думаю —

тоже бушевали.

Африканец!

Сукин сын Дантес!

Великосветский шкода.

Мы б его спросили:

– А ваши кто родители?

Чем вы занимались

до 17-го года? —

Только этого Дантеса бы и видели.

Впрочем,

что ж болтанье!

Спиритизма вроде.

Так сказать,

невольник чести…

пулею сражен…

Их

и по сегодня

много ходит —

всяческих

охотников

до наших жен.

Хорошо у нас

в Стране Советов.

Можно жить,

работать можно дружно.

Только вот

поэтов,

к сожаленью, нету —

впрочем, может,

это и не нужно.

Ну, пора:

рассвет

лучища выкалил.

Как бы

милиционер

разыскивать не стал.

На Тверском бульваре

очень к вам привыкли.

Ну, давайте,

подсажу

на пьедестал.

Мне бы

памятник при жизни

полагается по чину.

Заложил бы

динамиту

– ну-ка,

дрызнь!

Ненавижу

всяческую мертвечину!

Обожаю

всяческую жизнь!

1924

Севастополь – Ялта

В авто

насажали

разных армян,


рванулись —

и мы в пути.

Дорога до Ялты

будто роман:

все время

надо крутить.

Сначала

авто

подступает к горам,

охаживая кря́жевые.

Вот так и у нас

влюбленья пора:

наметишь —

и мчишь, ухаживая.

Авто

начинает

по солнцу трясть,

то жаренней ты,

то варённей:

так сердце

тебе

распаляет страсть,

и грудь —

раскаленной жаровней.

Привал,

шашлык,

не вяжешь лык,

с кружением

нету сладу.

У этих

у самых

гроздьев шашлы —

совсем поцелуйная сладость.

То солнечный жар,

то ущелий тоска, —

не верь

ни единой версийке.

Который москит

и который мускат,

и кто персюки́

и персики?

И вдруг вопьешься,

любовью залив

и душу,

и тело,

и рот.

Так разом

встают

облака и залив

в разрыве

Байдарских ворот.

И сразу

дорога

нудней и нудней,

в туннель,

тормозами тужась.

Вот куча камня,

и церковь над ней —

ужасом

всех супружеств.

И снова

почти

о скалы скулой,

с боков

побелелой глядит.

Так ревность

тебя

обступает скалой —

за камнем

любовник бандит.

А дальше —

тишь;

крестьяне, корпя,

лозой

разделали скаты.

Так,

свой виноградник

по́том кропя,

и я

рисую плакаты.

Пото́м,

пропылясь,

проплывают года,

труся́т

суетнею мышиной,

и лишь

развлекает

семейный скандал

случайно

лопнувшей шиной.

Когда ж

окончательно

это доест,

распух

от моторного гвалта —

– Стоп! —

И склепом

отдельный подъезд:

– Пожалте

червонец!

Ялта.

1924

Владикавказ – Тифлис

Только

нога

ступила в Кавказ,

я вспомнил,

что я —

грузин.

Эльбрус,

Казбек.

И еще —

как вас?!

На гору

горы грузи!

Уже

на мне

никаких рубах.

Бродягой, —

один архалух.

Уже

подо мной

такой карабах,

что Ройльсу —

и то б в похвалу.

Было:

с ордой,

загорел и носат,

старее

всего старья,

я влез,

веков девятнадцать назад,

вот в этот самый

в Дарьял.

Лезгинщик

и гитарист душой,

в многовековом поту,

я землю

прошел

и возделал мушо́й

отсюда

по самый Батум.

От этих дел

не вспомнят ни зги.

История —

врун даровитый,

бубнит лишь,

что были

царьки да князьки:

Ираклии,

Нины,

Давиды.

Стена —

и то

знакомая что-то.

В тахтах

вот этой вот башни —

я помню:

я вел

Руставели Шо́той

с царицей

с Тамарою

шашни.

А после

катился,

костями хрустя,

чтоб в пену

Тереку врыться.

Да это что!

Любовный пустяк!

И лучше

резвилась царица.

А дальше

я видел —

в пробоину скал

вот с этих

тропиночек узких

на сакли,

звеня,

опускались войска

золотопогонников русских.

Лениво

от жизни

взбираясь ввысь,

гитарой

душу отверз —

«Мхолот шен эртс

рац, ром чемтвис

Моуция

маглидган гмертс…»[6]

И утро свободы

в кровавой росе

сегодня

встает поодаль.

И вот

я мечу,

я, мститель Арсен,

бомбы

5-го года.

Живились

в пажах

князёвы сынки,

а я

ежедневно

и наново

опять вспоминаю

все синяки

от плеток

всех Алихановых.

И дальше

история наша

хмура́.

Я вижу

правящих кучку.

Какие-то люди,

мутней, чем Кура́,

французов чмокают в ручку.

Двадцать,

а может,

больше веков

волок

угнетателей узы я,

чтоб только

под знаменем большевиков

воскресла

свободная Грузия.

Да,

я грузин,

но не старенькой нации,

забитой

в ущелье в это.

Я —

равный товарищ

одной Федерации

грядущего мира Советов.

Еще

омрачается

день иной

ужасом

крови и яри.

Мы бродим,

мы

еще

не вино,

ведь мы еще

только мадчари.

Я знаю:

глупость – эдемы и рай!

Но если

пелось про это,

должно быть,

Грузию,

радостный край,

подразумевали поэты.

Я жду,

чтоб аэро

в горы взвились.


Как женщина,

мною

лелеема

надежда,

что в хвост

со словом «Тифлис»

вобьем

фабричные клейма.

Грузин я,

но не кинто озорной,

острящий

и пьющий после.

Я жду,

чтоб гудки

взревели зурной,

где шли

лишь кинто

да ослик.

Я чту

поэтов грузинских дар,

но ближе

всех песен в мире,

мне ближе

всех

и зурн

и гитар

лебедок

и кранов шаири.

Строй

во всю трудовую прыть,

для стройки

не жаль ломаний!

Если

даже

Казбек помешает —

срыть!

Все равно

не видать

в тумане.

1924

Тамара и демон

От этого Терека

в поэтах

истерика.

Я Терек не видел.

Большая потерийка.

Из омнибуса

вразвалку

сошел,

поплевывал

в Терек с берега,

совал ему

в пену

палку.

Чего же хорошего?

Полный развал!

Шумит,

как Есенин в участке.

Как будто бы

Терек

сорганизовал,

проездом в Боржом,

Луначарский.

Хочу отвернуть

заносчивый нос

и чувствую:

стыну на грани я,

овладевает

мною

гипноз,

воды

и пены играние.

Вот башня,

револьвером

небу к виску,

разит

красотою нетроганой.

Поди,

подчини ее

преду искусств —

Петру Семенычу

Когану.

Стою,

и злоба взяла меня,

что эту

дикость и выступы

с такой бездарностью

я

променял

на славу,

рецензии,

диспуты.

Мне место

не в «Красных нивах»,

а здесь,

и не построчно,

а даром

реветь

стараться в голос во весь,

срывая

струны гитарам.

Я знаю мой голос:

паршивый тон,

но страшен

силою ярой.

Кто видывал,

не усомнится,

что

я

был бы услышан Тамарой.

Царица крепится,

взвинчена хоть,

величественно

делает пальчиком.

Но я ей

сразу:

– А мне начхать,

царица вы

или прачка!

Тем более

с песен —

какой гонорар?!

А стирка —

в семью копейка.

А даром

немного дарит гора:

лишь воду —

поди,

попей-ка! —

Взъярилась царица,

к кинжалу рука.

Козой,

из берданки ударенной.

Но я ей

по-своему,

вы ж знаете как —

под ручку…

любезно…

– Сударыня!

Чего кипятитесь,

как паровоз?

Мы

общей лирики лента.

Я знаю давно вас,

мне

много про вас

говаривал

некий Лермонтов.

Он клялся,

что страстью

и равных нет…

Таким мне

мерещился образ твой.

Любви я заждался,

мне 30 лет.

Полюбим друг друга.

Попросту.

Да так,

чтоб скала

распостелилась в пух.

От черта скраду

и от бога я!

Ну что тебе Демон?

Фантазия!

Дух!

К тому ж староват —

мифология.

Не кинь меня в пропасть,

будь добра.

От этой ли

струшу боли я?

Мне

даже

пиджак не жаль ободрать,

а грудь и бока —

тем более.

Отсюда

дашь

хороший удар —

и в Терек

замертво треснется.

В Москве

больнее спускают…

куда!

ступеньки считаешь —

лестница.

Я кончил,

и дело мое сторона.

И пусть,

озверев от помарок,

про это

пишет себе Пастернак,

А мы…

соглашайся, Тамара! —

История дальше

уже не для книг.

Я скромный,

и я

бастую.

Сам Демон слетел,

подслушал,

и сник,

и скрылся,

смердя

впустую.

К нам Лермонтов сходит,

презрев времена.

Сияет —

«Счастливая парочка!»

Люблю я гостей.

Бутылку вина!

Налей гусару, Тамарочка!

1924

Посмеемся!

СССР!

Из глоток из всех,

да так,

чтоб врагу аж смяться,

сегодня

раструбливай

радостный смех —

нам

можно теперь посмеяться!

Шипели: «Погибнут

через день, другой,

в крайности —

через две недели!»

Мы

гордо стоим,

а они дугой

изгибаются.

Ливреи надели.

Бились

в границы Советской страны:

«Не допустим

и к первой годовщине!»

Мы

гордо стоим,

а они —

штаны

в берлинских подвалах чинят.


Ллойд-Джорджи

ревели

со своих постов!

«Узурпаторы!

Бандиты!

Воришки!»

Мы

гордо стоим,

а они – раз сто

слетали,

как еловые шишки!

Они

на наши

голодные дни

радовались,

пожевывая пончики.

До урожаев

мы доживаем,

а они

последние дожевали

мильончики!

Злорадничали:

«Коммунистам

надежды нет:

погибнут

не в мае, так в июне».

А мы,

мы – стоим.

Мы – на 7 лет

ближе к мировой коммуне!

Товарищи,

вовсю

из глоток из всех —

да так, чтоб врагам

аж смяться,

сегодня

раструбливайте

радостный смех!

Нам

есть над чем посмеяться!

1924

Выволакивайте будущее!

Будущее

не придет само,

если

не примем мер.

За жабры его, – комсомол!

За хвост его, – пионер!

Коммуна

не сказочная принцесса,

чтоб о ней

мечтать по ночам.

Рассчитай,

обдумай,

нацелься —

и иди

хоть по мелочам.

Коммунизм

не только

у земли,

у фабрик в поту.

Он и дома

за столиком,

в отношеньях,

в семье,

в быту.

Кто скрипит

матершиной смачной

целый день,

как немазаный воз,

тот,

кто млеет

под визг балалаечный,

тот

до будущего

не дорос.

По фронтам

пулеметами такать —

не в этом

одном

война!

И семей

и квартир атака

угрожает

не меньше

нам.

Кто не выдержал

натиск домашний,

спит

в уюте

бумажных роз, —

до грядущей

жизни мощной

тот

пока еще

не дорос.

Как и шуба,

и время тоже —

проедает

быта моль ее.

Наших дней

залежалых одёжу

перетряхни, комсомолия!

1925

Любовь

Мир

опять

цветами оброс,

у мира

весенний вид.

И вновь

встает

нерешенный вопрос —

о женщинах

и о любви.

Мы любим парад,

нарядную песню.

Говорим красиво,

выходя на митинг.


Но часто

под этим,

покрытый плесенью,

старенький-старенький бытик.

Поет на собранье:

«Вперед, товарищи…»

А дома,

забыв об арии сольной,

орет на жену,

что щи не в наваре

и что

огурцы

плоховато просолены.

Живет с другой —

киоск в ширину,

бельем —

шантанная дива.

Но тонким чулком

попрекает жену:

– Компрометируешь

пред коллективом. —

То лезут к любой,

была бы с ногами.

Пять баб

переменит

в течение суток.

У нас, мол,

свобода,

а не моногамия.

Долой мещанство

и предрассудок!

С цветка на цветок

молодым стрекозлом

порхает,

летает

и мечется.

Одно ему

в мире

кажется злом —


это

алиментщица.

Он рад умереть,

экономя треть,

три года

судиться рад:

и я, мол, не я,

и она не моя,

и я вообще

кастрат.

А любят,

так будь

монашенкой верной —

тиранит

ревностью

всякий пустяк

и мерит

любовь

на калибр револьверный,

неверной

в затылок

пулю пустя.

Четвертый —

герой десятка сражений!

а так,

что любо-дорого,

бежит

в перепуге

от туфли жениной,

простой туфли Мосторга.

А другой

стрелу любви

иначе метит,

путает

– ребенок этакий —

уловленье

любимой

в романические сети

с повышеньем

подчиненной по тарифной

$$$$$$$$$$$$$$$$$$$$сетке…


По женской линии

тоже вам не райские скинии.

Простенького паренька

подцепила

барынька.

Он работать,

а ее

не удержать никак —

бегает за клёшем

каждого бульварника.

Что ж,

сиди

и в плаче

Нилом нилься.

Ишь! —

Жених!

– Для кого ж я, милые, женился?

Для себя —

или для них? —

У родителей

и дети этакого сорта:

– Что родители?

И мы

не хуже, мол! —

Занимаются

любовью в виде спорта,

не успев

вписаться в комсомол.

И дальше,

к деревне,

быт без движеньица —

живут, как и раньше,

из года в год.

Вот так же

замуж выходят

и женятся,

как покупают

рабочий скот.

Если будет

длиться так

за годом годик,

то,

скажу вам прямо,

не сумеет

разобрать

и брачный кодекс,

На страницу:
4 из 15