Полная версия
О любви (сборник)
– Нет… я… завязала ленточку…
Он чуть-чуть улыбнулся.
– Что ж, это очень хорошо, это очень красиво.
Он приостановился, хотел сказать еще что-нибудь, успокоить ее, чтобы она не обижалась и не смущалась, да как-то не придумал, что, и только повторил:
– Это очень, очень красиво!
Потом повернулся и пошел в комнату брата, горбясь и кренделяя длинными, развихленными ногами.
Лиза закрыла лицо руками и тихо, счастливо засмеялась.
– Красиво!.. Он сказал – красиво!.. Я красивая! Я красивая! И он это сказал! Значит, он любит меня!
Она выбежала на балкон гордая, задыхающаяся от своего огромного счастья, и шептала весеннему солнцу:
– Я люблю его! Люблю студента Егорова, безумно люблю! Я завтра все расскажу Кате! Все! Все! Все!
И жалко и весело дрожал за ее плечами крысиный хвостик с голубой тряпочкой.
Счастливая
А. А. Ц.
Да, один раз я была счастлива.
Я давно определила, что такое счастье, очень давно, – в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.
* * *Я помню:
Мне шесть лет. Моей сестре – четыре.
Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.
Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.
Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.
И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.
Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.
Но мы – дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел, и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?
Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет?
И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.
– Лена! – говорю я громко и весело. – Лена! Я сегодня видела конку!
Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.
Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке стоял кондуктор, весь в золоте, – а может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах, – и трубил в золотую трубу:
– Ррам-рра-ра!
Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.
Как расскажешь это все! Можно сказать только:
– Лена! Я видела конку!
Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.
И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?
– Ррам-рра-ра!
Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.
Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!
* * *Я зашла далеко, на окраину города. И дело, по которому я пришла, не выгорело, и жара истомила меня.
Кругом глухо, ни одного извозчика.
Но вот, дребезжа всем своим существом, подкатила одноклячная конка. Лошадь, белая, тощая, гремела костями и щелкала болтающимися постромками о свою сухую кожу. Зловеще моталась длинная белая морда.
– Измывайтесь, измывайтесь, а вот сдохну на повороте, – все равно вылезете на улицу.
Безнадежно-унылый кондуктор подождал, пока я влезу, и безнадежно протрубил в медный рожок.
– Ррам-рра-ра!
И больно было в голове от этого резкого медного крика и от палящего солнца, ударявшего злым лучом по завитку трубы.
Внутри вагона было душно, пахло раскаленным утюгом.
Какая-то темная личность в фуражке с кокардой долго смотрела на меня мутными глазами и вдруг, словно поняла что-то, осклабилась, подсела и сказала, дыша мне в лицо соленым огурцом:
– Разрешите мне вам сопутствовать. – Я встала и вышла на площадку.
Конка остановилась, подождала встречного вагона и снова задребезжала.
А на тротуаре стояла маленькая девочка и смотрела нам вслед круглыми голубыми глазами, удивленно и восторженно.
И вдруг я вспомнила.
«Мы будем ездить на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!»
Ведь я, значит, счастливая! Я еду на конке и могу познакомиться со всеми пассажирами, и кондуктор трубит, и горит солнце на его рожке.
Я счастлива! Я счастлива!
Но где она, та маленькая девочка в большом темном зале, придумавшая для меня это счастье? Если бы я могла найти ее и рассказать ей, – она бы обрадовалась.
Как страшно, что никогда не найду ее, что нет ее больше, и никогда не будет ее, самой мне родной и близкой, – меня самой.
А я живу…
Ревность
С самого утра было как-то тревожно.
Началась тревога с того, что утром вместо обычных белых чулок подали какие-то мутно-голубые, и нянька ворчала, что прачка все белье пересинила.
– Статочное ли дело этакое белье подавать. А туда же, «Матрена Карповна»! Нет, коли ты себя Матреной Карповной зовешь, так должна понимать, что делаешь, а не валять зря!
Лиза сидела на кровати и разглядывала свои худые длинные ноги, которыми она вот уже семь лет шагает по божьему свету. Смотрит на голубые чулки и думает:
– Нехорошие чулки. Смертный цвет. Будет мне беда! – Потом вместо няньки стала ее причесывать горничная Корнелька с масляной головой, масляными руками и хитрыми маслеными глазами.
Корнелька драла гребнем волосы больно-пребольно, но Лиза считала унизительным для себя хныкать при ней и только кряхтела.
– Отчего у вас руки масляные?
Корнелька повернула несколько раз свою красную короткую руку, словно любуясь ею.
– Это у меня ручки от работы так блестят. Я до работы прилежна, вот и ручки блестят.
* * *У террасы, под старой липой, на маленькой глиняной печурке нянька варила варенье.
Кухаркина девчонка Стешка помогала, подкладывала щепок в печурку, бегала за ложкой, за тарелкой, отгоняла веткой мух от тазика.
Нянька поощряла девчонку и подзадоривала:
– Молодец, Стеша! Ну что за умница эта Стеша. Вот она мне сейчас и холодненькой водички принесет. Пойди, Стеша, принеси водички. Этой Стеше прямо цены нет.
Лиза ходила вокруг липы, перелезала через толстые ее корни. Между корнями было много занятного. В одном уголку жил дохлый жук. Крылья у него были сухие, как шелуха, что бывает внутри кедрового орешка. Лиза перевернула его палочкой сначала на спину, потом снова на брюшко, но он не испугался и не убежал. Совсем был дохлый и жил спокойно.
В другом уголку натянута была паутинка, а в ней лежала крошечная муха. Паутинка, верно, была мушиным гамаком.
В третьем уголку сидела божья коровка и думала про свои дела.
Лиза подняла ее палочкой и понесла к мухе познакомиться, но божья коровка по дороге вдруг раскололась посредине, раздвинула крылья и улетела.
Нянька застучала ложкой по тарелке, снимая накипь с варенья.
– Нянюшка, дайте мне пеночек! – попросила Лиза.
Нянька была красная и сердитая. Сдувала муху с верхней губы, но муха точно прилипла к влажному лицу и переползала то на нос, то на щеку.
– Пойди, пойди! Нечего тут вертеться! Какие тебе пеночки, еще и не вскипело. Другая сидела бы в детской, картинки бы смотрела. Видишь, няне некогда. У, непоседа! Стеша, умница, подложи щепочек! Молодец у меня Стеша.
Лиза смотрела, как Стеша, мелко семеня босыми ногами, принесла щепок и старательно подсовывала их в печурку.
Косичка у Стеши была тоненькая, перевязанная грязной голубой тряпочкой, а шея под косичкой темная, худая, как палка.
«Это она нарочно так старается, – думала Лиза. – Нарочно. Воображает, что она и вправду умная. А няня просто так говорит».
Стешка поднялась, няня погладила ее по голове и сказала:
– Спасибо, Стешенька. Ужо дам тебе пеночек. – У Лизы вдруг громко-громко застучало в висках. Она легла животом на скамейку и, болтая ногами в «смертных» чулках, сказала, злобно улыбаясь вздрагивающими губами:
– А я не пойду отсюда! Не хочу и не пойду! – Нянька обернулась и всплеснула руками:
– Ну, что это, ей-богу, за наказание! Сегодня чистое платье надели, а она его по грязной скамейке валяет. Как есть все загваздала! Да уйдешь ты отсюда или нет?
– Не хочу и не пойду!
Нянька хотела что-то сказать, но в это время поднялась на варенье густая белая пена.
– Ах ты, господи! Варенье уйдет.
Она кинулась к тазику, а Лиза, поднявшись, демонстративно запела и заскакала прочь на одной ножке.
Она уже вышла из-под липы, когда встретила Стешку, несшую ягоды на блюде.
Стешка шагала осторожно – нарочно, чтобы показать Лизе, что она умница.
Лиза подошла к ней и, задыхаясь, сказала шепотом:
– Пошла вон! Пошла вон, дура!
Стешка сделала испуганное лицо, нарочно, чтобы няня заметила, и, ускорив шаг, пошла под липу.
Лиза побежала в густые заросли крыжовника, повалилась в траву и громко всхлипнула.
Теперь вся жизнь ее была разбита.
Она лежала и, закрыв глаза, видела тонкую Стешкину косичку, и грязную голубую тряпочку-завязушку, и худую Стешкину шею, черную, как палка.
А няня гладит ее и приговаривает: «Умница, Стешенька! Вот ужо я тебе пеночек дам!»
– Пе-еночек! Пе-еночек! – шепчет Лиза, и каждый раз от этого слова делается так больно, так горько, что слезы текут из глаз прямо в уши.
– Пе-еночек!
– А ведь может и так быть, что пойдет Стешка за щепками, да и помрет. Вот все и поправится!
Нет, не поправится. Няня жалеть станет. Скажет: «Вот была умница да и померла. Лучше бы Лиза померла». И снова слезы текут прямо в уши.
– Нечего сказать, нашла умницу! Необразованную. Я учусь. Я по-французски умею: жэ, тю а, иль а, вузавэ, нузавэ…[3] Я вырасту большая, выйду замуж за генерала, приеду сюда, скажу: «Это что за девчонка? Выгоните ее вон, она украла мою голубую тряпку себе в косу».
Лизе стало уже немножко легче, да вдруг вспомнились пеночки.
– Нет! Ничего этого не будет! Теперь всему конец. Она и домой не пойдет. К чему?
Она ляжет вот так на спину, как прачка Марья, когда померла. Закроет глаза и будет лежать тихо-тихо.
Увидит бог и пошлет ангелов за ее душенькой.
Прилетят ангелы, крылышками зашуршат, – фрр… и понесут ее душеньку высоко-высоко.
А дома сядут обедать, и все будут удивляться:
– Что это с Лизой?
– Отчего это Лиза ничего не ест?
– Отчего это наша Лиза стала такая бледная? – А она все молчит и ни на кого не смотрит.
А мама вдруг и догадается!
– Да как же, – скажет, – вы не понимаете? Ведь это она умерла!
Лиза сидит тихо, умиленно вздыхает, смотрит на свои тонкие ноги в чулках «смертного» цвета. Вот и умерла она, вот и умерла.
Гудит что-то, гудит все ближе, ближе… и вдруг – бац прямо Лизе в лоб. Это толстый майский жук, пьяный от солнца, налетел, ударился и сам свалился.
Лиза вскочила и бросилась бежать.
– Няня! Няня-а! Меня жук ударил! Жук дерется! – Няня испугалась, смотрит ласково:
– Чего ты, глупенькая? И знаку никакого нету. Это тебе так показалось. Присядь, умница, присядь на скамеечку, вот я тебе сейчас пеночек дам, хороших пеночек. Хочешь? А?
«Пе-еночек! Пе-еночек!» – засмеялось что-то у Лизы глубоко в самой душе, которую не поспели унести божьи ангелы.
– Няня, я никогда не помру? Правда? Буду много супу есть, молоко пить и не помру. Правда?
Брошечка
Супруги Шариковы поссорились из-за актрисы Крутомирской, которая была так глупа, что даже не умела отличать женского голоса от мужского, и однажды, позвонив к Шарикову по телефону, закричала прямо в ухо подошедшей на звонок супруге его:
– Дорогой Гамлет! Ваши ласки горят в моем организме бесконечным числом огней!
Шарикову в тот же вечер приготовили постель в кабинете, а утром жена прислала ему вместе с кофе записку:
«Ни в какие объяснения вступать не желаю. Все слишком ясно и слишком гнусно. Антастасия Шарикова».
Так как самому Шарикову, собственно говоря, тоже ни в какие объяснения вступать не хотелось, то он и не настаивал, а только старался несколько дней не показываться жене на глаза. Уходил рано на службу, обедал в ресторане, а вечера проводил с актрисой Крутомирской, часто интригуя ее загадочной фразой:
– Мы с вами все равно прокляты и можем искать спасения только друг в друге.
Крутомирская восклицала:
– Гамлет! В вас много искренности! Отчего вы не пошли на сцену?
Так мирно протекло несколько дней, и вот однажды утром, а именно в пятницу десятого числа, одеваясь, Шариков увидел на полу около дивана, на котором он спал, маленькую брошечку с красноватым камешком.
Шариков поднял брошечку, рассматривал и думал:
«У жены такой вещицы нет. Это я знаю наверное. Следовательно, я сам вытряхнул ее из своего платья. Нет ли там еще чего?»
Он старательно вытряс сюртук, вывернул все карманы.
И вдруг он лукаво усмехнулся и подмигнул себе левым глазом.
Дело было ясное: брошечку сунула ему в карман сама Крутомирская, желая подшутить. Остроумные люди часто так шутят – подсунул кому-нибудь свою вещь, а потом говорят: «А ну-ка, где мой портсигар или часы? А ну-ка, обыщем-ка Ивана Семеныча».
Найдут и хохочут. Это очень смешно.
Вечером Шариков вошел в уборную Крутомирской и, лукаво улыбаясь, подал ей брошечку, завернутую в бумагу.
– Позвольте вам преподнести, хе-хе!
– Не к чему это! Зачем вы беспокоитесь! – деликатничала актриса, развертывая подарок. Но когда развернула и рассмотрела, вдруг бросила его на стол и надула губы:
– Я вас не понимаю! Это, очевидно, шутка! Подарите эту дрянь вашей горничной. Я не ношу серебряной дряни с фальшивым стеклом.
– С фальшивым стекло-ом? – удивился Шариков. – Да ведь это же ваша брошка! И разве бывает фальшивое стекло?
Крутомирская заплакала и одновременно затопала ногами – из двух ролей зараз.
– Я всегда знала, что я для вас ничтожество! Но я не позволю играть честью женщины!.. Берите эту гадость! Берите! Я не хочу до нее дотрагиваться: она, может быть, ядовитая!
Сколько ни убеждал ее Шариков в благородстве своих намерений, Крутомирская выгнала его вон.
Уходя, Шариков еще надеялся, что все это уладится, но услышал пущенное вдогонку: «Туда же! Нашелся Гамлет! Чинуш несчастный!»
Тут он потерял надежду.
На другой день надежда воскресла без всякой причины, сама собой, и он снова поехал к Крутомирской. Но та не приняла его. Он сам слышал, как сказали:
– Шариков? Не принимать!
И сказал это – что хуже всего – мужской голос. На третий день Шариков пришел к обеду домой и сказал жене:
– Милая! Я знаю, что ты святая, а я подлец. Но нужно же понимать человеческую душу!
– Ладно! – сказала жена. – Я уж четыре раза понимала человеческую душу! Да-с! В сентябре понимала, когда с бонной снюхались, и у Поповых на даче понимала, и в прошлом году, когда Маруськино письмо нашли. Ничего, ничего! И из-за Анны Петровны тоже понимала. Ну а теперь баста!
Шариков сложил руки, точно шел к причастию, и сказал кротко:
– Только на этот раз прости! Наточка! За прошлые раза не прошу! За прошлые не прощай. Бог с тобой! Я действительно был подлецом, но теперь клянусь тебе, что все кончено.
– Все кончено? А это что?
И, вынув из кармана загадочную брошечку, она поднесла ее к самому носу Шарикова. И, с достоинством повернувшись, прибавила:
– Я попросила бы вас не приносить, по крайней мере, домой вещественных доказательств вашей невиновности, ха-ха!.. Я нашла это в вашем сюртуке. Возьмите эту дрянь, она жжет мне руки!
Шариков покорно спрятал брошечку в жилетный карман и целую ночь думал о ней. А утром решительными шагами пошел к жене:
– Я все понимаю, – сказал он. – Вы хотите развода. Я согласен.
– Я тоже согласна! – неожиданно обрадовалась жена. Шариков удивился:
– Вы любите другого?
– Может быть. – Шариков засопел носом.
– Он на вас никогда не женится.
– Нет, женится!
– Хотел бы я видеть… Ха-ха!
– Во всяком случае, вас это не касается. – Шариков вспылил:
– По-озвольте! Муж моей жены меня не касается. Нет, каково? А?
Помолчали.
– Во всяком случае, я согласен. Но перед тем как мы расстанемся окончательно, мне хотелось бы выяснить один вопрос. Скажите, кто у вас был в пятницу вечером?
Шарикова чуть-чуть покраснела и ответила неестественно честным голосом:
– Очень просто: заходил Чибисов на одну минутку. Только спросил, где ты, и сейчас же ушел. Даже не раздевался ничуть.
– А не в кабинете ли на диване сидел Чибисов? – медленно проскандировал Шариков, проницательно щуря глаза.
– А что?
– Тогда все ясно. Брошка, которую вы мне тыкали в нос, принадлежит Чибисову. Он ее здесь потерял.
– Что за вздор! Он брошек не носит! Он мужчина!
– На себе не носит, а кому-нибудь носит и дарит. Какой-нибудь актрисе, которая никогда и Гамлета-то в глаза не видала. Ха-ха! Он ей брошки носит, а она его чинушом ругает. Дело очень известное! Ха-ха! Можете передать ему его сокровище.
Он швырнул брошку на стол и вышел.
Шарикова долго плакала. От одиннадцати до без четверти два. Затем запаковала брошечку в коробку из-под духов и написала письмо.
«Объяснений никаких не желаю. Все слишком ясно и слишком гнусно. Взглянув на посылаемый вам предмет, вы поймете, что мне все известно.
Я с горечью вспоминаю слова поэта:
Так вот где таилась погибель моя: Мне смертию кость угрожала.
В данном случае кость – это вы. Хотя, конечно, ни о какой смерти не может быть и речи. Я испытываю стыд за свою ошибку, но смерти я не испытываю. Прощайте. Кланяйтесь от меня той, которая едет на «Гамлета», зашпиливаясь брошкой в полтинник.
Вы поняли намек?
Забудь, если можешь!
А.»
Ответ на письмо пришел в тот же вечер. Шарикова читала его круглыми от бешенства глазами.
«Милостивая государыня! Ваше истерическое послание я прочел и пользуюсь случаем, чтобы откланяться. Вы облегчили мне тяжелую развязку. Присланную вами, очевидно, чтобы оскорбить меня, штуку я отдал швейцарихе. Sic transit Catilina[4]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Что такое лапища? Что такое бабища? Что такое конопля? (фр., искаж. рус.). – Ред.
2
Все как у нас (фр.). – Ред.
3
Я имею, ты имеешь, он имеет, вы имеете, мы имеем… (искаж. фр.).
4
Так уходит Катилина (лат.).