bannerbanner
Собрание повестей и рассказов в одном томе
Собрание повестей и рассказов в одном томеполная версия

Полная версия

Собрание повестей и рассказов в одном томе

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
54 из 94

– Мартын Петрович! – воскликнула наконец матушка и руками всплеснула. – Ты ли это? Господи, боже милостивый!

– Я… я… – послышался прерывистый голос, как бы с усилием и болью выпирая каждый звук, – ох! Я!

– Но что это с тобою, господи?!

– Наталья Николав… на… я к вам… прямо из дому бе… жал пешком…

– По этакой грязи! Да ты на человека не похож. Встань, сядь по крайней мере… А вы, – обратилась она к горничным, – поскорей сбегайте за полотенцами. Да нет ли какого сухого платья? – спросила она дворецкого.

Дворецкий показал руками, что где же, мол, на такой рост?..

– А впрочем, одеяло можно принести, – доложил он, – не то попона есть новая.

– Да встань же, встань, Мартын Петрович, сядь, – повторяла матушка.

– Выгнали меня, сударыня, – простонал вдруг Харлов, – и голову назад закинул и руки протянул вперед. – Выгнали, Наталья Николаевна! Родные дочери из моего же родного пепелища…

Матушка ахнула.

– Что ты говоришь! Выгнали! Экой грех! экой грех! (Она перекрестилась.) Только встань ты, Мартын Петрович, сделай милость!

Две горничные вошли с полотенцами и остановились перед Харловым. Видно было, что они и придумать не могли, как им приступиться к этакой уйме грязи.

– Выгнали, сударыня, выгнали, – твердил между тем Харлов. Дворецкий вернулся с большим шерстяным одеялом и тоже остановился в недоумении. Головка Сувенира высунулась из-за двери и исчезла.

– Мартын Петрович, встань! Сядь! и расскажи мне все по порядку, – решительным тоном скомандовала матушка.

Харлов приподнялся… Дворецкий хотел было ему помочь, но только руку замарал и, встряхивая пальцами, отступил к двери. Переваливаясь и шатаясь, Харлов добрался до стула и сел. Горничные опять приблизились к нему с полотенцами, но он отстранил их движением руки и от одеяла отказался. Впрочем, матушка сама не стала настаивать: обсушить Харлова, очевидно, не было возможности; только следы его на полу наскоро подтерли.

XXIII

– Как же это тебя выгнали? – спросила матушка Харлова, как только он немного «отдышался».

– Сударыня! Наталья Николаевна! – начал он напряженным голосом – и опять поразила меня беспокойная беготня его белков, – буду правду говорить: больше всех виноват я сам.

– То-то вот; не хотел ты меня тогда послушаться, – промолвила матушка, опускаясь на кресло и слегка помахивая перед носом надушенным платком: очень уже разило от Харлова… в лесном болоте не так сильно пахнет.

– Ох, не тем я провинился, сударыня, а гордостью. Гордость погубила меня, не хуже царя Навуходоносора. Думал я: не обидел меня господь бог умом-разумом; коли я что решил – стало, так и следует… А тут страх смерти подошел… Вовсе я сбился! Покажу, мол, я напоследках силу да власть свою! Награжу – а они должны по гроб чувствовать… (Харлов вдруг весь всколыхался…) Как пса паршивого выгнали из дому вон! Вот их какова благодарность!

– Но каким же образом, – опять начала было матушка…

– Казачка Максимку от меня взяли, – перебил ее Харлов (глаза его продолжали бегать, обе руки он держал у подбородка – пальцы в пальцы), – экипаж отняли, месячину урезали, жалованья выговоренного не платили – кругом, как есть, окорнали – я все молчал, все терпел! И терпел я по причине… ох! опять-таки гордости моей. Чтобы не говорили враги мои лютые: вот, мол, старый дурак, теперь кается; да и вы, сударыня, помните, меня предостерегали: локтя, мол, своего не укусишь! Вот я и терпел… Только сегодня прихожу я к себе в комнату, а уж она занята – и постельку мою в чулан выкинули! Можешь-де и там спать; тебя и так за милость терпят; нам-де твоя комната нужна для хозяйства. И это мне говорит – кто же? Володька Слёткин, смерд, паскуд…

Голос Харлова оборвался.

– Но дочери-то твои? Они-то что же? – спросила матушка.

– А я все терпел, – продолжал Харлов свое повествование, – горько, горько мне было во как и стыдно… Не глядел бы на свет божий! Оттого я и к вам, матушка, поехать не захотел – от этого от самого от стыда, от страму! Ведь я, матушка моя, все перепробовал: и лаской, и угрозой, и усовещивал-то их, и что уж! кланялся… вот так-то (Харлов показал, как он кланялся). И все понапрасну! И все-то я терпел! Сначалу-то, на первых-то порах, не такие у меня мысли были: возьму, мол, перебью, перешвыряю всех, чтобы и на семена не осталось… Будут знать! Ну, а потом – покорился! Крест, думаю, мне послан; к смерти, значит, приготовиться надо. И вдруг сегодня, как пса! И кто же? Володька! А что вы о дочерях спрашивать изволили, то разве в них есть какая своя воля? Володькины холопки! Да!

Матушка удивилась.

– Про Анну я еще это понять могу; она – жена… Но с какой стати вторая-то твоя…

– Евлампия-то? Хуже Анны! Вся, как есть, совсем в Володькины руки отдалась. По той причине она и вашему солдату-то отказала. По его, по Володькину, приказу. Анне – видимое дело – следовало бы обидеться, да она и терпеть сестры не может, а покоряется! Околдовал, проклятый! Да ей же, Анне, вишь, думать приятно, что вот, мол, ты, Евлампия, какая всегда была гордая, а теперь вон что из тебя стало!.. О… ох, ох! Боже мой, боже!

Матушка с беспокойством посмотрела на меня. Я отошел немножко в сторону, из предосторожности, как бы меня не выслали…

– Очень сожалею, Мартын Петрович, – начала она, – что мой бывший воспитанник причинил тебе столько горя и таким нехорошим человеком оказался; но ведь и я в нем ошиблась… Кто мог это ожидать от него!

– Сударыня, – простонал Харлов и ударил себя в грудь. – Не могу я снести неблагодарность моих дочерей! Не могу, сударыня! Ведь я им все, все отдал! И к тому же совесть меня замучила. Много… ох! много передумал я, у пруда сидючи да рыбу удучи! «Хоть бы ты пользу кому в жизни сделал! – размышлял я так-то, – бедных награждал, крестьян на волю отпустил, что ли, за то, что век их заедал! Ведь ты перед богом за них ответчик! Вот когда тебе отливаются их слезки!» И какая теперь их судьба: была яма глубокая и при мне – что греха таить, а теперь и дна не видать! Эти все грехи я на душу взял, совестью для детей пожертвовал, а мне за это шиш! Из дому меня пинком, как пса!

– Полно об этом думать, Мартын Петрович, – заметила матушка.

– И как он мне сказал, ваш-то Володька, – с новой силой подхватил Харлов, – как сказал он мне, что мне в моей горенке больше не жить, а я в самой той горенке каждое бревнышко собственными руками клал – как сказал он мне это – и бог знает, что со мной приключилось! В головушке помутилось, по́ сердцу как ножом… Ну, либо его зарезать, либо из дому вон!.. Вот я и побежал к вам, благодетельница моя, Наталья Николаевна… И куды ж мне было голову приклонить? А тут дождь, слякоть… Я, может, раз двадцать упал! И теперь… в этаком безобразии…

Харлов окинул себя взглядом и завозился на стуле, словно встать собирался.

– Полно тебе, полно, Мартын Петрович, – поспешно проговорила матушка, – какая в том беда? Что ты пол-то замарал? Эка важность! А я вот какое хочу тебе предложение сделать. Слушай! Отведут тебя теперь в особую комнату, постель дадут чистую – ты разденься, умойся, да приляг и усни…

– Матушка, Наталья Николаевна! Не уснуть мне! – уныло промолвил Харлов. – В мозгах-то словно молотами стучат! Ведь меня, как тварь непотребную…

– Ляг, усни, – настойчиво повторила матушка. – А потом мы тебя чаем напо́им – ну, и потолкуем с тобою. Не унывай, приятель старинный! Если тебя из твоего дома выгнали, в моем доме ты всегда найдешь себе приют… Я ведь не забыла, что ты мне жизнь спас.

– Благодетельница! – простонал Харлов и закрыл лицо руками. – Спасите вы меня теперь!

Это воззвание тронуло мою матушку почти до слез.

– Охотно готова тебе помочь, Мартын Петрович, всем, чем только могу; но ты должен обещать мне, что будешь вперед меня слушаться и всякие недобрые мысли прочь от себя отгонишь.

Харлов принял руки от лица.

– Коли нужно, – промолвил он, – я ведь и простить могу!

Матушка одобрительно кивнула головой.

– Очень мне приятно видеть тебя в таком истинно христианском расположении духа, Мартын Петрович; но речь об этом впереди. Пока приведи ты себя в порядок – а главное, усни. Отведи ты Мартына Петровича в зеленый кабинет покойного барина, – обратилась матушка к дворецкому, – и что он только потребует, чтобы сию минуту было! Платье его прикажи высушить и вычистить, а белье, какое понадобится, спроси у кастелянши – слышишь?

– Слушаю, – отвечал дворецкий.

– А как он проснется, мерку с него прикажи снять портному; да бороду надо будеть сбрить. Не сейчас, а после.

– Слушаю, – повторил дворецкий. – Мартын Петрович, пожалуйте. – Харлов поднялся, посмотрел на матушку, хотел было подойти к ней, но остановился, отвесил поясной поклон, перекрестился трижды на образ и пошел за дворецким. Вслед за ним и я выскользнул из комнаты.

XXIV

Дворецкий привел Харлова в зеленый кабинет и тотчас побежал за кастеляншей, так как белья на постели не оказалось. Сувенир, встретивший нас в передней и вместе с нами вскочивший в кабинет, немедленно принялся, с кривляньем и хохотом, вертеться около Харлова, который, слегка расставив руки и ноги, в раздумье остановился посреди комнаты. Вода все еще продолжала течь с него.

– Вшед! Вшед Харлус! – пищал Сувенир, перегнувшись надвое и держа себя за бока. – Великий основатель знаменитого рода Харловых, воззри на своего потомка! Каков он есть? Можешь его признать? Ха-ха-ха! Ваше сиятельство, пожалуйте ручку! Отчего это на вас черные перчатки?

Я хотел было удержать, пристыдить Сувенира… но не тут-то было!

– Приживальщиком меня величал, дармоедом! «Нет, мол, у тебя своего крова!» А теперь небось таким же приживальщиком стал, как и аз грешный! Что Мартын Харлов, что Сувенир проходимец – теперь всё едино! Подачками тоже кормиться будет. Возьмут корку хлеба завалящую, что собака нюхала, да прочь пошла… На, мол, кушай! Ха-ха-ха!

Харлов все стоял неподвижно, уткнув голову, расставив ноги и руки.

– Мартын Харлов, столбовой дворянин! – продолжал пищать Сувенир. – Важность-то какую на себя напустил, фу ты ну ты! Не подходи, мол, зашибу! А как именье свое от большого ума стал отдавать да делить – куды раскудахтался! «Благодарность! – кричит, – благодарность!» А меня-то за что обидел? Не наградил? Я, быть может, лучше бы восчувствовал! И, значит, правду я говорил, что посадят его голой спиной…

– Сувенир! – закричал я; но Сувенир не унимался. Харлов все не трогался; казалось, он только теперь начинал чувствовать, до какой степени все на нем было мокро, и ждал, когда это с него все снимут. Но дворецкий не возвращался.

– А еще воин! – начал опять Сувенир. – В двенадцатом году отечество спасал, храбрость свою показывал! То-то вот и есть: с мерзлых мародеров портки стащить – это наше дело; а как девка на нас ногой притопнет, у нас у самих душа в портки…

– Сувенир! – закричал я вторично.

Харлов искоса посмотрел на Сувенира; он до того мгновенья словно и присутствия его не замечал, и только возглас мой возбудил его внимание.

– Смотри, брат, – проворчал он глухо, – не допрыгайся до беды!

Сувенир так и покатился со смеху.

– Ох, как вы меня испугали, братец почтеннейший! уж как вы страшны, право! Хоть бы волосики себе причесали, а то, сохрани бог, засохнут, не отмоешь их пото́м; придется скосить косою. – Сувенир вдруг расходился. – Еще куражитесь! Голыш, а куражится! Где ваш кров теперь, вы лучше мне скажите, вы все им хвастались? У меня, дескать, кров есть, а ты бескровный! Наследственный, дескать, мой кров! (Далось же Сувениру это слово!)

– Господин Бычков, – промолвил я. – Что вы делаете! опомнитесь!

Но он продолжал трещать и все прыгал да шмыгал около самого Харлова… А дворецкий с кастеляншей все не шли!

Мне жутко становилось. Я начинал замечать, что Харлов, который в течение разговора с моей матушкой постепенно стихал и даже под конец, по-видимому, помирился с своей участью, снова стал раздражаться: он задышал скорее, под ушами у него вдруг словно припухло, пальцы зашевелились, глаза снова забегали среди темной маски забрызганного лица…

– Сувенир! Сувенир! – воскликнул я. – Перестаньте, я маменьке скажу.

Но Сувениром словно бес овладел.

– Да, да, почтеннейший! – затрещал он опять, – вот мы с вами теперь в каких субтильных обстоятельствах обретаемся! А дочки ваши, с зятьком вашим, Владимиром Васильевичем, под вашим кровом над вами потешаются вдоволь! И хоть бы вы их, по обещанию, прокляли! И на это вас не хватило! Да и куда вам с Владимиром Васильевичем тягаться? Еще Володькой его называли! Какой он для вас Володька? Он – Владимир Васильевич, господин Слёткин, помещик, барин, а ты – кто такой?

Неистовый рев заглушил речь Сувенира… Харлова взорвало. Кулаки его сжались и поднялись, лицо посинело, пена показалась на истресканных губах, он задрожал от ярости.

– Кров! – говоришь ты! – загремел он своим железным голосом, – проклятие! – говоришь ты… Нет! я их не прокляну… Им это нипочем! А кров… кров я их разорю, и не будет у них крова так же, как у меня! Узнают они Мартына Харлова! Не пропала еще моя сила! Узнают, как надо мной издеваться!.. Не будет у них крова!

Я обомлел; я отроду не бывал свидетелем такого безмерного гнева. Не человек, дикий зверь метался предо мною! Я обомлел… а Сувенир, тот от страха под стол забился.

– Не будет! – закричал Харлов в последний раз и, чуть не сбив с ног входивших кастеляншу и дворецкого, бросился вон из дому… Кубарем прокатился он по двору и исчез за воротами.

XXV

Матушка страшно рассердилась, когда дворецкий пришел с смущенным видом доложить о новой и неожиданной отлучке Мартына Петровича. Он не осмелился утаить причину этой отлучки; я принужден был подтвердить его слова.

– Так это все ты! – закричала матушка на Сувенира, который забежал было зайцем вперед и даже к ручке подошел, – твой пакостный язык всему виною!

– Помилуйте, я чичас, чичас… – залепетал, заикаясь и закидывая локти за спину, Сувенир.

– Чичас… чичас… Знаю я твое чичас! – повторила матушка с укоризной и выслала его вон. Потом она позвонила, велела позвать Квицинского и отдала ему приказ: немедленно отправиться с экипажем в Еськово, во что бы то ни стало отыскать Мартына Петровича и привезти его. – Без него не являйтесь! – заключила она. Сумрачный поляк молча наклонил голову и вышел.

Я вернулся к себе в комнату, снова подсел к окну и, помнится, долго размышлял о том, что у меня на глазах совершилось. Я недоумевал; я никак не мог понять, почему Харлов, почти без ропота переносивший оскорбления, нанесенные ему домашними, не мог совладать с собою и не перенес насмешек и шпилек такого ничтожного существа, каков был Сувенир. Я не знал еще тогда, какая нестерпимая горечь может иной раз заключаться в пустом упреке, даже когда он исходит из презренных уст… Ненавистное имя Слёткина, произнесенное Сувениром, упало искрою в порох; наболевшее место не выдержало этого последнего укола.

Прошло около часа. Коляска наша въехала на двор; но в ней сидел наш управляющий один. А матушка ему сказала: «Без него не являйтесь!» Квицинский торопливо выскочил из экипажа и взбежал на крыльцо. Лицо его являло вид расстроенный, что с ним почти никогда не бывало. Я тотчас спустился вниз и по его пятам пошел в гостиную.

– Ну? привезли его? – спросила матушка.

– Не привез, – отвечал Квицинский, – и не мог привезти.

– Это почему? Вы его видели?

– Видел.

– С ним что случилось? Удар?

– Никак нет; ничего не случилось.

– Почему же вы не привезли его?

– А он дом свой разоряет.

– Как?

– Стоит на крыше нового флигеля – и разоряет ее. Тесин, полагать надо, с сорок или больше уже слетело; решетин тоже штук пять. («Крова у них не будет!» – вспомнились мне слова Харлова.)

Матушка уставилась на Квицинского.

– Один… на крыше стоит и крышу разоряет?

– Точно так-с. Ходит по настилке чердака и направо да налево ломает. Сила у него, вы изволите знать, сверхчеловеческая! Ну и крыша, надо правду сказать, лядащая; выведена вразбежку, шалёвками забрана, гвозди – однотес[120].

Матушка посмотрела на меня, как бы желая удостовериться, не ослышалась ли она как-нибудь.

– Шалёвками вразбежку, – повторила она, явно не понимая значения ни одного из этих слов…

– Ну, так что ж вы? – проговорила она наконец.

– Приехал за инструкциями. Без людей ничего не поделаешь. Тамошние крестьяне все со страха попрятались.

– А дочери-то его – что же?

– И дочери – ничего. Бегают, зря… Голосят… Что толку?

– И Слёткин там?

– Там тоже. Пуще всех вопит, но поделать ничего не может.

– И Мартын Петрович на крыше стоит?

– На крыше… то есть на чердаке – и крышу разоряет.

– Да, да, – проговорила матушка, – шалёвками…

Казус, очевидно, предстоял необыкновенный.

Что было предпринять? Послать в город за исправником, собрать крестьян? Матушка совсем потерялась.

Приехавший к обеду Житков тоже потерялся. Правда, он упомянул опять о воинской команде, а впрочем, никакого совета не преподал и только глядел подчиненно и преданно. Квицинский, видя, что никаких инструкций ему не добиться, доложил – со свойственной ему презрительной почтительностью – моей матушке, что если она разрешит ему взять несколько конюхов, садовников и других дворовых, то он попытается…

– Да, да, – перебила его матушка, – попытайтесь, любезный Викентий Осипыч! Только поскорее, пожалуйста, а я все беру на свою ответственность!

Квицинский холодно улыбнулся.

– Одно наперед позвольте объяснить вам, сударыня: за результат невозможно ручаться, ибо сила у господина Харлова большая и отчаянность тоже; очень уж он оскорбленным себя почитает!

– Да, да, – подхватила матушка, – и всему виною этот гадкий Сувенир! Никогда я этого ему не прощу! Ступайте, возьмите людей, поезжайте, Викентий Осипыч!

– Вы, господин управляющий, веревок побольше захватите да пожарных крючьев, – промолвил басом Житков, – и коли сеть имеется, то и ее тоже взять недурно. У нас вот так-то однажды в полку…

– Не извольте учить меня, милостивый государь, – перебил с досадой Квицинский, – я и без вас знаю, что нужно.

Житков обиделся и объявил, что так как он полагал, что и его позовут…

– Нет, нет! – вмешалась матушка. – Ты уж лучше оставайся… Пускай Викентий Осипыч один действует… Ступайте, Викентий Осипыч!

Житков еще пуще обиделся, а Квицинский поклонился и вышел.

Я бросился в конюшню, сам наскоро оседлал свою верховую лошадку и пустился вскачь по дороге к Еськову.

XXVI

Дождик перестал, но ветер дул с удвоенной силой – прямо мне навстречу. На полдороге седло подо мною чуть не перевернулось, подпруга ослабла; я слез и принялся зубами натягивать ремни… Вдруг слышу: кто-то зовет меня по имени… Сувенир бежал ко мне по зеленям.

– Что, батенька, – кричал он мне еще издали, – любопытство одолело? Да и нельзя… Вот и я туда же, прямиком, по харловскому следу… Ведь этакой штуки умрешь – не увидишь!

– На дело рук своих хотите полюбоваться, – промолвил я с негодованием, вскочил на лошадь и снова поднял ее в галоп; но неугомонный Сувенир не отставал от меня и даже на бегу хохотал и кривлялся. Вот наконец и Еськово – вот и плотина, а там длинный плетень и ракитник усадьбы… Я подъехал к воротам, слез, привязал лошадь и остановился в изумлении.

От передней трети крыши на новом флигельке, от мезонина, оставался один остов; дрань и тесины лежали беспорядочными грудами с обеих сторон флигеля на земле. Положим, крыша была, по выражению Квицинского, лядащая; но все же дело было невероятное! По настилке чердака, вздымая пыль и сор, неуклюже-проворно двигалась исчерна-серая масса и то раскачивала оставшуюся, из кирпича сложенную, трубу (другая уже повалилась), то отдирала тесину и бросала ее книзу, то хваталась за самые стропила. То был Харлов. Совершенным медведем показался он мне и тут: и голова, и спина, и плечи – медвежьи, и ставил он ноги широко, не разгибая ступни – тоже по-медвежьему. Резкий ветер обдувал его со всех сторон, вздымая его склоченные волосы; страшно было видеть, как местами краснело его голое тело сквозь прорехи разорванного платья; страшно было слышать его дикое, хриплое бормотание. На дворе было людно; бабы, мальчишки, дворовые девки жались вдоль забора; несколько крестьян сбилось поодаль в отдельную кучу. Знакомый мне старик поп стоял без шляпы на крыльце другого флигеля и, схватив медный крест обеими руками, время от времени молча и безнадежно поднимал и как бы показывал его Харлову. Рядом с попом стояла Евлампия и, прислонившись спиною к стене, неподвижно смотрела на отца; Анна то высовывала голову из окошка, то исчезала, то выскакивала на двор, то возвращалась в дом; Слёткин – весь бледный, желтый, в старом шлафроке, в ермолке, с одноствольным ружьем в руках, перебегал короткими шагами с места на место. Он совсем, как говорится, ожидовел; задыхался, грозился, трясся, целился в Харлова, потом закидывал ружье за плечо, – целился опять, кричал, плакал… Увидав меня с Сувениром, он так и ринулся к нам.

– Посмотрите, посмотрите, что тут происходит! – завизжал он, – посмотрите! Он с ума сошел, взбеленился… и вот что делает! Я уж за полицией послал – да никто не едет! Никто не едет! Ведь если я в него выстрелю, с меня закон взыскать не может, потому что всякий человек вправе защищать свою собственность! А я выстрелю!.. Ей-богу, выстрелю!

Он подскочил к дому.

– Мартын Петрович, берегитесь! Если вы не сойдете, – я выстрелю!

– Стреляй! – раздался с крыши хриплый голос. – Стреляй! А вот тебе пока гостинец!

Длинная доска полетела сверху и, перевернувшись раза два на воздухе, брякнулась наземь у самых ног Слёткина. Тот так и взвился, а Харлов захохотал.

– Господи Иисусе! – пролепетал кто-то за моей спиною. Я оглянулся: Сувенир. «А! – подумал я, – перестал теперь смеяться!»

Слёткин схватил близ стоявшего мужика за шиворот.

– Да полезай, полезай же, полезайте, черти, – вопил он, тряся его изо всей силы, – спасайте мое имущество!

Мужик ступил раза два, закинул голову, помахал руками, закричал:

– Эй, вы! господин! – потолокся на месте и верть назад.

– Лестницу! лестницу несите! – обратился Слёткин к прочим крестьянам.

– А где ее взять? – послышалось ему в ответ.

– И хоть бы лестница была, – промолвил не спеша один голос, – кому ж охота лезть? Нашли дураков! Он те шею свернет – мигом!

– С’час убиеть, – проговорил один молодой белокурый парень с придурковатым лицом.

– А то нешто нет? – подхватили остальные. Мне показалось, что, не будь даже явной опасности, мужики все-таки неохотно исполнили бы приказание своего нового помещика. Чуть ли не одобряли они Харлова, хоть и удивлял он их.

– Ах вы, разбойники! – застонал Слёткин, – вот я вас всех…

Но тут с тяжким грохотом бухнула последняя труба, и среди мгновенно взвившегося облака желтой пыли Харлов, испустив пронзительный крик и высоко подняв окровавленные руки, повернулся к нам лицом. Слёткин опять в него прицелился.

Евлампия одернула его за локоть.

– Не мешай! – свирепо вскинулся он на нее.

– А ты – не смей! – промолвила она, – и синие ее глаза грозно сверкнули из-под надвинутых бровей. – Отец свой дом разоряет. Его добро.

– Врешь: наше!

– Ты говоришь: наше; а я говорю: его.

Слёткин зашипел от злобы; Евлампия так и уперлась ему в лицо глазами.

– А, здорово! здорово, дочка любезная! – загремел сверху Харлов. – Здорово, Евлампия Мартыновна! Как живешь-можешь со своим приятелем? Хорошо ли целуетесь, милуетесь?

– Отец! – послышался звучный голос Евлампии.

– Что, дочка? – отвечал Харлов и пододвинулся к самому краю стены. На лице его, сколько я мог разобрать, появилась странная усмешка, – светлая, веселая, – и именно потому особенно страшная, недобрая усмешка… Много лет спустя я видел такую же точно усмешку на лице одного к смерти приговоренного.

– Перестань, отец; сойди (Евлампия не говорила ему «батюшка»). Мы виноваты; все тебе возвратим. Сойди.

– А ты что за нас распоряжаешься? – вмешался Слёткин. Евлампия только пуще брови нахмурила.

– Я свою часть тебе возвращу – все отдам. Перестань, сойди, отец! Прости нас; прости меня.

Харлов все продолжал усмехаться.

– Поздно, голубушка, – заговорил он, и каждое его слово звенело, как медь. – Поздно шевельнулась каменная твоя душа! Под гору покатилось – теперь не удержишь! И не смотри ты на меня теперь! Я – пропащий человек! Ты посмотри лучше на своего Володьку: вишь, какой красавчик выискался! Да на свою эхиденную сестру посмотри; вон ее лисий нос из окошка выставляется, вон она муженька-то подуськивает! Нет, сударики! Захотели вы меня крова лишить – так не оставлю же я и вам бревна на бревне! Своими руками клал, своими же руками разорю – как есть одними руками! Видите, и топора не взял!

Он фукнул себе на обе ладони и опять ухватился за стропила.

На страницу:
54 из 94