Полная версия
Если звезды зажигают (сборник)
Владимир Маяковский
Если звезды зажигают. Стихотворения
Фото на фронтисписе А.М. Родченко
Серия «Народная поэзия»
Оформление А. Саукова
В оформлении обложки использована репродукция картины Первомайская демонстрация в Москве в первые годы Советской власти» (1928 г.) художника Генриха Фогелера (1872—1942 гг.)
Серия «Золотая коллекция поэзии»
Оформление Я. Ярусовой
В оформлении обложки использована фотография: sergei kudriavtcev / Shutterstock.com Используется по лицензии от Shutterstock.com
В. Маяковский – ученик Строгановского Училища. Москва, 1910 г.
Кофта фата
Я сам
(Из автобиографии)
11 бутырских месяцев
Важнейшее для меня время. После трех лет теории и практики – бросился на беллетристику. Перечел все новейшее. Символисты – Белый, Бальмонт. Разобрала формальная новизна. Но было чуждо. Темы, образы не моей жизни. Попробовал сам писать так же хорошо, но про другое. Оказалось так же про другое – нельзя. Вышло ходульно и ревплаксиво.
Что-то вроде:
В золото, в пурпур леса одевались,Солнце играло на главах церквей.Ждал я: но в месяцах дни потерялись,Сотни томительных дней.Исписал таким целую тетрадку. Спасибо надзирателям – при выходе отобрали. А то б еще напечатал!
Отчитав современность, обрушился на классиков. Байрон, Шекспир, Толстой. Последняя книга – «Анна Каренина». Не дочитал. Ночью вызвали «с вещами по городу». Так и не знаю, чем у них там, у Карениных, история кончилась.
Меня выпустили. Должен был (охранка постановила) идти на три года в Туруханск. Махмудбеков отхлопотал меня у Курлова.
Во время сидки судили по первому делу – виновен, но летами не вышел. Отдать под надзор полиции и под родительскую ответственность.
Так называемая дилемма
Вышел взбудораженный. Те, кого я прочел, – так называемые великие. Но до чего же нетрудно писать лучше их. У меня уже и сейчас правильное отношение к миру. Только нужен опыт в искусстве. Где взять? Я неуч. Я должен пройти серьезную школу. А я вышиблен даже из гимназии, даже и из Строгановского. Если остаться в партии – надо стать нелегальным. Нелегальным, казалось мне, не научишься. Перспектива – всю жизнь писать летучки, выкладывать мысли, взятые из правильных, но не мной придуманных книг. Если из меня вытряхнуть прочитанное, что останется? Марксистский метод. Но не в детские ли руки попало это оружие? Легко орудовать им, если имеешь дело только с мыслью своих. А что при встрече с врагами? Ведь вот лучше Белого я все-таки не могу написать. Он про свое весело – «в небеса запустил ананасом», а я про свое ною – «сотни томительных дней». Хорошо другим партийцам. У них еще и университет. (А высшую школу – я еще не знал, что это такое, – я тогда уважал!)
Что я могу противопоставить навалившейся на меня эстетике старья? Разве революция не потребует от меня серьезной школы? Я зашел к тогда еще товарищу по партии – Медведеву. Хочу делать социалистическое искусство. Сережа долго смеялся: кишка тонка.
Думаю все-таки, что он недооценил мои кишки.
Я прервал партийную работу. Я сел учиться.
Начало мастерства
Думалось – стихов писать не могу. Опыты плачевные. Взялся за живопись. Учился у Жуковского. Вместе с какими-то дамочками писал серебренькие сервизики. Через год догадался – учусь рукоделию. Пошел к Келину. Реалист. Хороший рисовальщик. Лучший учитель. Твердый. Меняющийся.
Требование – мастерство, Гольбейн. Терпеть не могущий красивенькое.
Поэт почитаемый – Саша Черный. Радовал его антиэстетизм.
Последнее училище
Сидел на «голове» год. Поступил в Училище живописи, ваяния и зодчества: единственное место, куда приняли без свидетельства о благонадежности. Работал хорошо.
Удивило: подражателей лелеют – самостоятельных гонят. Ларионов, Машков. Ревинстинктом стал за выгоняемых.
Давид Бурлюк
В училище появился Бурлюк. Вид наглый. Лорнетка. Сюртук. Ходит напевая. Я стал задирать. Почти задрались.
В курилке
Благородное собрание. Концерт. Рахманинов. Остров мертвых. Бежал от невыносимой мелодизированной скуки. Через минуту и Бурлюк. Расхохотались друг в друга. Вышли шляться вместе.
Памятнейшая ночь
Разговор. От скуки рахманиновской перешли на училищную, от училищной – на всю классическую скуку. У Давида – гнев обогнавшего современников мастера, у меня – пафос социалиста, знающего неизбежность крушения старья. Родился российский футуризм.
Следующая
Днем у меня вышло стихотворение. Вернее – куски. Плохие. Нигде не напечатаны. Ночь. Сретенский бульвар. Читаю строки Бурлюку. Прибавляю – это один мой знакомый. Давид остановился. Осмотрел меня. Рявкнул: «Да это же ж вы сами написали! Да вы же ж гениальный поэт!» Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета обрадовало меня. Я весь ушел в стихи. В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом.
Бурлючье чудачество
Уже утром Бурлюк, знакомя меня с кем-то, басил: «Не знаете? Мой гениальный друг. Знаменитый поэт Маяковский». Толкаю. Но Бурлюк непреклонен. Еще и рычал на меня, отойдя: «Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение».
Так ежедневно
Пришлось писать. Я и написал первое (первое профессиональное, печатаемое) – «Багровый и белый» и другие.
Ночь
Багровый и белый отброшен и скомкан,в зеленый бросали горстями дукаты,а черным ладоням сбежавшихся оконраздали горящие желтые карты.Бульварам и площади было не странноувидеть на зданиях синие тоги.И раньше бегущим, как желтые раны,огни обручали браслетами ноги.Толпа – пестрошерстая быстрая кошка —плыла, изгибаясь, дверями влекома;каждый хотел протащить хоть немножкогромаду из смеха отлитого кома.Я, чувствуя платья зовущие лапы,в глаза им улыбку протиснул; пугаяударами в жесть, хохотали арапы,над лбом расцветивши крыло попугая.1912
А вы могли бы?
Я сразу смазал карту будня,плеснувши краску из стакана;я показал на блюде студнякосые скулы океана.На чешуе жестяной рыбыпрочел я зовы новых губ.А выноктюрн сыгратьмогли бына флейте водосточных труб?1913
Вывескам
Читайте железные книги!Под флейту золо́ченой буквыполезут копченые сигии золотокудрые брюквы.А если весело́стью песьейзакружат созвездия «Магги» —бюро похоронных процессийсвои проведут саркофаги.Когда же, хмур и плачевен,загасит фонарные знаки,влюбляйтесь под небом харчевенв фаянсовых чайников маки!1913
От усталости
Земля!Дай исцелую твою лысеющую головулохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.Дымом волос над пожарами глаз из оловадай обовью я впалые груди болот.Ты! Нас – двое,ораненных, загнанных ланями,вздыбилось ржанье оседланных смертью коней.Дым из-за дома догонит нас длинными дланями,мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней.Сестра моя!В богадельнях идущих веков,может быть, мать мне сыщется;бросил я ей окровавленный песнями рог.Квакая, скачет по полюканава, зеленая сыщица,нас заневолитьверевками грязных дорог.1913
Нате!
Через час отсюда в чистый переулоквытечет по человеку ваш обрюзгший жир,а я вам открыл столько стихов шкатулок,я – бесценных слов мот и транжир.Вот вы, мужчина, у вас в усах капустагде-то недокушанных, недоеденных щей;вот вы, женщина, на вас белила густо,вы смотрите устрицей из раковин вещей.Все вы на бабочку поэтиного сердцавзгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.Толпа озвереет, будет тереться,ощетинит ножки стоглавая вошь.А если сегодня мне, грубому гунну,кривляться перед вами не захочется – и вотя захохочу и радостно плюну,плюну в лицо вамя – бесценных слов транжир и мот.1913
Ничего не понимают
Вошел к парикмахеру, сказал – спокойный:«Будьте добры́, причешите мне уши».Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,лицо вытянулось, как у груши.«Сумасшедший!Рыжий!» —запрыгали слова.Ругань металась от писка до писка,и до-о-о-о-лгохихикала чья-то голова,выдергиваясь из толпы, как старая редиска.1913
Кофта фата
Я сошью себе черные штаныиз бархата голоса моего.Желтую кофту из трех аршин заката.По Невскому мира, по лощеным полосам его,профланирую шагом Дон-Жуана и фата.Пусть земля кричит, в покое обабившись:«Ты зеленые весны идешь насиловать!»Я брошу солнцу, нагло осклабившись:«На глади асфальта мне хорошо грассировать!»Не потому ли, что небо голубо́,а земля мне любовница в этой праздничной чистке,я дарю вам стихи, веселые, как би-ба-бо,и острые и нужные, как зубочистки!Женщины, любящие мое мясо, и этадевушка, смотрящая на меня, как на брата,закидайте улыбками меня, поэта, —я цветами нашью их мне на кофту фата!1914
Послушайте!
Послушайте!Ведь, если звезды зажигают —значит – это кому-нибудь нужно?Значит – кто-то хочет, чтобы они были?Значит – кто-то называет эти плево́чкижемчужиной?И, надрываяcьв метелях полу́денной пыли,врывается к Богу,боится, что опоздал,плачет,целует ему жилистую руку,просит —чтоб обязательно была звезда! —клянется —не перенесет эту беззвездную му́ку!А послеходит тревожный,но спокойный наружно.Говорит кому-то:«Ведь теперь тебе ничего?Не страшно?Да?!»Послушайте!Ведь, если звездызажигают —значит – это кому-нибудь нужно?Значит – это необходимо,чтобы каждый вечернад крышамизагоралась хоть одна звезда?!1914
В один злополучный день, в седьмом часу вечера, после работы на фабрике, я вошла в комнату, где мама у туалетного стола примеряла Володе кофту из широких полос бумазеи желтого и черного цвета. Я собиралась рассердиться на Володю за эту очередную выдумку, но, увидев, как шла к нему эта кофта, оттеняя красивое, смуглое его лицо, горели горячим и смелым блеском его глаза, как горда и решительна в наступательном движении его высокая и складная молодая фигура, – я спасовала. Володя торопил. Мама и сестра вдвоем дошивали кофту. Тут же был Василий Каменский. Он и Володя острили по поводу будущего эффекта, который произведет Желтая кофта на предстоящем вечере. Все мы от души смеялись. Потом сели пить чай… После чая мы весело проводили Володю. Он отправился на литературный вечер.
Я спросила маму: «Как возникла эта кофта?» Мама рассказала:
– Утром принес Володя бумазею. Я очень удивилась ее цвету, спросила, для чего она, и отказалась было шить. Но Володя настаивал: «Мама, я все равно сошью эту блузу. Она мне нужна для сегодняшнего выступления. Если вы не сошьете, то я отдам портному. Но у меня нет денег, и я должен искать и деньги, и портного. Я ведь не могу пойти в своей черной блузе! Меня швейцары не пропустят. А этой кофтой заинтересуются, опешат и пропустят. Мне обязательно нужно выступить сегодня».
Мама знала, что у Володи нет денег, и знала, что он сделает так, как хочет… Так появилась на свет знаменитая Желтая кофта.
Людмила Маяковская. «Пережитое»
Владимир Константинович Маяковский
(1857–1906), 1893 г.
Александра Алексеевна Маяковская
(1867–1954), 1893 г.
Семья Маяковских.
Кутаиси, 1905 г.
А все-таки
Улица провалилась, как нос сифилитика.Река – сладострастье, растекшееся в слюни.Отбросив белье до последнего листика,сады похабно развалились в июне.Я вышел на площадь,выжженный кварталнадел на голову, как рыжий парик.Людям страшно – у меня изо рташевелит ногами непрожеванный крик.Но меня не осудят, но меня не облают,как пророку, цветами устелят мне след.Все эти, провалившиеся носами, знают:я – ваш поэт.Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!Меня одного сквозь горящие зданияпроститутки, как святыню, на руках понесути покажут Богу в свое оправдание.И Бог заплачет над моею книжкой!Не слова – судороги, слипшиеся комом;и побежит по небу с моими стихами под мышкойи будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.1914
Это была трагедия «Владимир Маяковский», тогда только вышедшая. Я слушал, не помня себя, всем перехваченным сердцем, затая дыханье. Ничего подобного я раньше никогда не слыхал.
Здесь было все. Бульвар, собаки, тополя и бабочки. Парикмахеры, булочники, портные и паровозы. Зачем цитировать? Все мы помним этот душный таинственный летний текст, теперь доступный каждому в десятом изданьи.
Вдали белугой ревели локомотивы. В горловом краю его творчества была та же безусловная даль, что на земле. Тут была та бездонная одухотворенность, без которой не бывает оригинальности, та бесконечность, открывающаяся с любой точки жизни, в любом направленьи, без которой поэзия – одно недоразуменье, временно не разъясненное.
И как было просто это все. Искусство называлось трагедией. Так и следует ему называться. Трагедия называлась «Владимир Маяковский». Заглавье скрывало гениально простое открытье, что поэт не автор, но – предмет лирики, от первого лица обращающейся к миру. Заглавье было не именем сочинителя, а фамилией содержанья.
Борис Пастернак. «Охранная грамота»
Пролог
(Из трагедии «Владимир Маяковский»)
Вам ли понять,почему я,спокойный,насмешек грозоюдушу на блюде несук обеду идущих лет.С небритой щеки площадейстекая ненужной слезою,я,быть может,последний поэт.Замечали вы —качаетсяв каменных аллеяхполосатое лицо повешенной скуки,а у мчащихся рекна взмыленных шеяхмосты заломили железные руки.Небо плачетбезудержно,звонко;а у облачкагримаска на морщинке ротика,как будто женщина ждала ребенка,а Бог ей кинул кривого идиотика.Пухлыми пальцами в рыжих волосикахсолнце изласкало вас назойливостью овода —в ваших душах выцелован раб.Я, бесстрашный,ненависть к дневным лучам понес в веках;с душой натянутой, как нервы про́вода,я —царь ламп!Придите все ко мне,кто рвал молчание,кто вылоттого, что петли полдней туги, —я вам откроюсловамипростыми, как мычанье,наши новые души,гудящие,как фонарные дуги.Я вам только головы пальцами трону,и у васвырастут губыдля огромных поцелуеви язык,родной всем народам.А я, прихрамывая душонкой,уйду к моему тронус дырами звезд по истертым сводам.Лягу,светлый,в одеждах из ленина мягкое ложе из настоящего навоза,и тихим,целующим шпал колени,обнимет мне шею колесо паровоза.1913
Скрипка и немножко нервно
Скрипка издергалась, упрашивая,и вдруг разревеласьтак по-детски,что барабан не выдержал:«Хорошо, хорошо, хорошо!»А сам устал,не дослушал скрипкиной речи,шмыгнул на горящий Кузнецкийи ушел.Оркестр чужо смотрел, каквыплакивалась скрипкабез слов,без такта,и только где-тоглупая тарелкавылязгивала:«Что это?»«Как это?»А когда геликон —меднорожий,потный,крикнул:«Дура,плакса,вытри!» —я встал,шатаясь полез через ноты,сгибающиеся под ужасом пюпитры,зачем-то крикнул:«Боже!»,бросился на деревянную шею:«Знаете что, скрипка?Мы ужасно похожи:я вот тожеору —а доказать ничего не умею!»Музыканты смеются:«Влип как!Пришел к деревянной невесте!Голова!»А мне – наплевать!Я – хороший.«Знаете что, скрипка?Давайте —будем жить вместе!А?»1914
Итак, летом 1914 года в кофейне на Арбате должна была произойти сшибка двух литературных групп. С нашей стороны были я и Бобров. С их стороны предполагались Третьяков и Шершеневич. Но они привели с собой Маяковского.<…>
Несколько раньше один будущий слепой его приверженец показал мне какую-то из первинок Маяковского в печати. Тогда этот человек не только не понимал своего будущего бога, но и эту печатную новинку показал мне со смехом и возмущением, как заведомо бездарную бессмыслицу. А мне стихи понравились до чрезвычайности. Это были те первые ярчайшие его опыты, которые потом вошли в сборник «Простое как мычание».
Теперь, в кофейне, их автор понравился мне не меньше. Передо мной сидел красивый, мрачного вида юноша с басом протодиакона и кулаком боксера, неистощимо, убийственно остроумный, нечто среднее между мифическим героем Александра Грина и испанским тореадором.
Сразу угадывалось, что если он и красив, и остроумен, и талантлив, и, может быть, архиталантлив, – это не главное в нем, а главное – железная внутренняя выдержка, какие-то заветы или устои благородства, чувство долга, по которому он не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым.<…>
Природные внешние данные молодой человек чудесно дополнял художественным беспорядком, который он напускал на себя, грубоватой и небрежной громоздкостью души и фигуры и бунтарскими чертами богемы, в которые он с таким вкусом драпировался и играл.
Борис Пастернак. «Люди и положения»
Я и Наполеон
Я живу на Большой Пресне,36, 24.Место спокойненькое.Тихонькое.Ну?Кажется – какое мне дело,что где-тов буре-миревзяли и выдумали войну?Ночь пришла.Хорошая.Вкрадчивая.И чего это барышни некоторыедрожат, пугливо поворачиваяглаза громадные, как прожекторы?Уличные толпы к небесной влагеприпали горящими устами,а город, вытрепав ручонки-флаги,молится и молится красными крестами.Простоволосая церковка бульварному изголовьюприпала, – набитый слезами куль, —а у бульвара цветники истекают кровью,как сердце, изодранное пальцами пуль.Тревога жиреет и жиреет,жрет зачерствевший разум.Уже у Ноева оранжереипокрылись смертельно-бледным газом!Скажите Москве —пускай удержится!Не надо!Пусть не трясется!Через секундувстречу янеб самодержца, —возьму и убью солнце!Видите!Флаги по небу полощет.Вот он!Жирен и рыж.Красным копытом грохнув о площадь,въезжает по трупам крыш!Тебе,орущему:«Разрушу,разрушу!»,вырезавшему ночь из окровавленных карнизов,я,сохранивший бесстрашную душу,бросаю вызов!Идите, изъеденные бессонницей,сложите в костер лица!Все равно!Это нам последнее солнце —солнце Аустерлица!Идите, сумасшедшие, из России, Польши.Сегодня я – Наполеон!Я полководец и больше.Сравните:я и – он!Он раз чуме приблизился троном,смелостью смерть поправ, —я каждый день иду к зачумленнымпо тысячам русских Яфф!Он раз, не дрогнув, стал под пулии славится столетий сто, —а я прошел в одном лишь июлетысячу Аркольских мостов!Мой крик в граните времени выбит,и будет греметь и гремит,оттого, чтов сердце, выжженном, как Египет,есть тысяча тысяч пирамид!За мной, изъеденные бессонницей!Выше!В костер лица!Здравствуй,мое предсмертное солнце,солнце Аустерлица!Люди!Будет!На солнце!Прямо!Солнце съежится аж!Громче из сжатого горла храмахрипи, похоронный марш!Люди!Когда канонизируете именапогибших,меня известней, —помните:еще одного убила война —поэта с Большой Пресни!1915
Вам!
Вам, проживающим за оргией оргию,имеющим ванную и теплый клозет!Как вам не стыдно о представленных к Георгиювычитывать из столбцов газет?!Знаете ли вы, бездарные, многие,думающие, нажраться лучше как, —может быть, сейчас бомбой ногивыдрало у Петрова поручика?..Если б он, приведенный на убой,вдруг увидел, израненный,как вы измазанной в котлете губойпохотливо напеваете Северянина!Вам ли, любящим баб да блюда,жизнь отдавать в угоду?!Я лучше в баре блядям будуподавать ананасную воду!1915
«Первый вечер речетворцев», состоявшийся 13 октября в помещении Общества любителей художества на Большой Дмитровке, привлек множество публики. Билеты расхватали в какой-нибудь час.
Успех вечера был в сущности успехом Маяковского. Непринужденность, с которой он держался на подмостках, замечательный голос, выразительность интонаций и жеста сразу выделили его из среды остальных участников.
Глядя на него, я понял, что не всегда тезисы к чему-то обязывают. Никакого доклада не было: таинственные даже для меня, египтяне и греки, гладившие черных (и непременно сухих) кошек, оказались просто-напросто первыми обитателями нашей планеты, открывшими электричество, из чего делался вывод о тысячелетней давности урбанистической культуры и… футуризма. Лики городов в зрачках речетворцев отражались, таким образом, приблизительно со времен первых египетских династий, водосточные трубы исполняли berceuse чуть ли не в висячих садах Семирамиды, и вообще будетлянство возникло почти сейчас же вслед за сотворением мира.
Эта веселая чушь преподносилась таким обворожительным басом, что публика слушала, развесив уши.<…>
Всем было весело. Нас встречали и провожали рукоплесканиями, невзирая на заявление Крученых, что он сладострастно жаждет быть освистанным…
Мы не обижались на эти аплодисменты, хотя и не обманывались насчет их истинного смысла.
Газеты… предрекали нам скорый конец.
Бенедикт Лившиц. «Полутораглазый стрелец»
Военно-морская любовь
По морям, играя, носитсяс миноносцем миноносица.Льнет, как будто к меду осочка,к миноносцу миноносочка.И конца б не довелось ему,благодушью миноносьему.Вдруг прожектор, вздев на нос очки,впился в спину миноносочки.Как взревет медноголосина:«Р-р-р-астакая миноносина!»Прямо ль, влево, вправо ль бросится,а сбежала миноносица.Но ударить удалось емупо ребру по миноносьему.Плач и вой морями носится:овдовела миноносица.И чего это несносен наммир в семействе миноносином?1915
Пролог
(Из поэмы «Война и мир»)
Хорошо вам.Мертвые сраму не имут.Злобук умершим убийцам туши.Очистительнейшей влагой вымытгрех отлетевшей души.Хорошо вам!А мнесквозь строй,сквозь грохоткак пронести любовь к живому?Оступлюсь —и последней любовишки кроханавеки канет в дымный омут.Что́ им,вернувшимся,печали ваши,что́ имкаких-то стихов бахрома?!Имна паре б деревяшекдень кое-как прохромать!Боишься!Трус!Убьют!А такполсотни лет еще можешь, раб, расти.Ложь!Я знаю,и в лаве атакя буду первыйв геройстве,в храбрости.О, кто же,набатом гибнущих годинзванный,не выйдет брав?Все!А яна землеодинглашатай грядущих правд.Сегодня ликую!Не разбрызгав,душусумел,сумел донесть.Единственный человечий,средь воя,средь визга,голосподъемлю днесь.А там расстреливайте,вяжите к столбу!Я ль изменюсь в лице!Хотите —тузанацеплю на лбу,чтоб ярче горела цель?!1915–1916
Облако в штанах
«Облако в штанах». Оно начато письмом в 1913/14 году, закончено в 1915 году и сначала называлось «Тринадцатый апостол». Когда я пришел с этим произведением в цензуру, то меня спросили: «Что вы, на каторгу захотели?» Я сказал, что ни в каком случае, что это ни в коем случае меня не устраивает. Тогда мне вычеркнули шесть страниц, в том числе и заглавие. Это – вопрос о том, откуда взялось заглавие. Меня спросили – как я могу соединить лирику и большую грубость. Тогда я сказал: «Хорошо, я буду, если хотите, как бешеный, если хотите, буду самым нежным, не мужчина, а облако в штанах». Эта книжка касалась тогдашней литературы, тогдашних писателей, тогдашней религии, и она вышла под таким заглавием. Люди почти не покупали ее, потому что главные потребители стихов были барышни и барыни, а они не могли покупать из-за заглавия. Если спрашивали «Облако», у них спрашивали «в штанах»? При этом они бежали, потому что нехорошее заглавие.
Владимир Маяковский.
Из выступления в Доме Комсомола
Красной Пресни на вечере, посвященном
двадцатилетию деятельности,
25 марта 1930 года
Владимир Маяковский. 1915 г.
Облако в штанах
Тетраптих
Вашу мысль,мечтающую на размягченном мозгу,как выжиревший лакей на засаленной кушетке,буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.У меня в душе ни одного седого волоса,и старческой нежности нет в ней!Мир огро́мив мощью голоса,иду – красивый,двадцатидвухлетний.Нежные!Вы любовь на скрипки ложите.Любовь на литавры ложит грубый.А себя, как я, вывернуть не можете,чтобы были одни сплошные губы!Приходи́те учиться —из гостиной батистовая,чинная чиновница ангельской лиги.И которая губы спокойно перелистывает,как кухарка страницы поваренной книги.Хотите —буду от мяса бешеный– и, как небо, меняя тона —хотите —буду безукоризненно нежный,не мужчина, а – облако в штанах!Не верю, что есть цветочная Ницца!Мною опять славословятсямужчины, залежанные, как больница,и женщины, истрепанные, как пословица.1Вы думаете, это бредит малярия?Это было,было в Одессе.«Приду в четыре», – сказала Мария.Восемь.Девять.Десять.Вот и вечерв ночную жутьушел от окон,хмурый,декабрый.В дряхлую спину хохочут и ржутканделябры.Меня сейчас узнать не могли бы:жилистая громадинастонет,корчится.Что может хотеться этакой глыбе?А глыбе многое хочется!Ведь для себя не важнои то, что бронзовый,и то, что сердце – холодной железкою.Ночью хочется звон свойспрятать в мягкое,в женское.И вот,громадный,горблюсь в окне,плавлю лбом стекло окошечное.Будет любовь или нет?Какая —большая или крошечная?Откуда большая у тела такого:должно быть, маленький,смирный любёночек.Она шарахается автомобильных гудков.Любит звоночки коночек.Еще и еще,уткнувшись дождюлицом в его лицо рябое,жду,обрызганный громом городского прибоя.Полночь, с ножом мечась,догна́ла,зарезала, —вон его!Упал двенадцатый час,как с плахи голова казненного.В стеклах дождинки серыесвылись,гримасу громадили,как будто воют химерыСобора Парижской Богоматери.Проклятая!Что же, и этого не хватит?Скоро криком издерется рот.Слышу:тихо,как больной с кровати,спрыгнул нерв.И вот, —сначала прошелсяедва-едва,потом забегал,взволнованный,четкий.Теперь и он, и новые двамечутся отчаянной чечеткой.Рухнула штукатурка в нижнем этаже.Нервы —большие,маленькие,многие! —скачут бешеные,и ужеу нервов подкашиваются ноги!А ночь по комнате тинится и тинится, —из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.Двери вдруг заляскали,будто у гостиницыне попадает зуб на́ зуб.Вошла ты,резкая, как «нате!»,муча перчатки замш,сказала:«Знаете —я выхожу замуж».Что ж, выходи́те.Ничего.Покреплюсь.Видите – спокоен как!Как пульспокойника.Помните?Вы говорили:«Джек Лондон,деньги,любовь,страсть», —а я одно видел:вы – Джиоконда,которую надо украсть!И украли.Опять влюбленный выйду в игры,огнем озаряя бровей за́гиб.Что же!И в доме, который выгорел,иногда живут бездомные бродяги!Дра́зните?«Меньше, чем у нищего копеек,у вас изумрудов безумий».Помните!Погибла Помпея,когда раздразнили Везувий!Эй!Господа!Любителисвятотатств,преступлений,боен, —а самое страшноевидели —лицо мое,когдаяабсолютно спокоен?И чувствую —«я»для меня мало́.Кто-то из меня вырывается упрямо.Allo!Кто говорит?Мама?Мама!Ваш сын прекрасно болен!Мама!У него пожар сердца.Скажите сестрам, Люде и Оле, —ему уже некуда деться.Каждое слово,даже шутка,которые изрыгает обгорающим ртом он,выбрасывается, как голая проституткаиз горящего публичного дома.Люди нюхают —запахло жареным!Нагнали каких-то.Блестящие!В касках!Нельзя сапожища!Скажите пожарным:на сердце горящее лезут в ласках.Я сам.Глаза наслезнённые бочками выкачу.Дайте о ребра опереться.Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!Рухнули.Не выскочишь из сердца!На лице обгорающемиз трещины губобугленный поцелуишко броситься вырос.Мама!Петь не могу.У церковки сердца занимается клирос!Обгорелые фигурки слов и чиселиз черепа,как дети из горящего здания.Так страхсхватиться за небовысилгорящие руки «Лузитании».Трясущимся людямв квартирное тихостоглазое зарево рвется с пристани.Крик последний, —ты хотьо том, что горю, в столетия выстони!2Славьте меня!Я великим не чета.Я над всем, что сделано,ставлю «nihil»[1].Никогданичего не хочу читать.Книги?Что книги!Я раньше думал —книги делаются так:пришел поэт,легко разжал уста,и сразу запел вдохновенный простак —пожалуйста!А оказывается —прежде чем начнет петься,долго ходят, размозолев от брожения,и тихо барахтается в тине сердцаглупая вобла воображения.Пока выкипячивают, рифмами пиликая,из любвей и соловьев какое-то варево,улица корчится безъязыкая —ей нечем кричать и разговаривать.Городов вавилонские башни,возгордясь, возносим снова,а Боггорода на пашнирушит,мешая слово.Улица му́ку молча пёрла.Крик торчком стоял из глотки.Топорщились, застрявшие поперек горла,пухлые taxi[2] и костлявые пролетки.Грудь испешеходили.Чахотки площе.Город дорогу мраком запер.И когда —все-таки! —выхаркнула давку на площадь,спихнув наступившую на горло паперть,думалось:в хо́рах архангелова хоралаБог, ограбленный, идет карать!А улица присела и заорала:«Идемте жрать!»Гримируют городу Круппы и Круппикигрозящих бровей морщь,а во ртуумерших слов разлагаются трупики,только два живут, жирея —«сволочь»и еще какое-то,кажется – «борщ».Поэты,размокшие в плаче и всхлипе,бросились от улицы, ероша космы:«Как двумя такими выпетьи барышню,и любовь,и цветочек под росами?»А за поэтами —уличные тыщи:студенты,проститутки,подрядчики.Господа!Остановитесь!Вы не нищие,вы не смеете просить подачки!Нам, здоровенным,с шагом саженьим,надо не слушать, а рвать их —их,присосавшихся бесплатным приложениемк каждой двуспальной кровати!Их ли смиренно просить:«Помоги мне!»Молить о гимне,об оратории!Мы сами творцы в горящем гимне —шуме фабрики и лаборатории.Что мне до Фауста,феерией ракетскользящего с Мефистофелем в небесномпаркете!Я знаю —гвоздь у меня в сапогекошмарней, чем фантазия у Гёте!Я,златоустейший,чье каждое словодушу новородит,именинит тело,говорю вам:мельчайшая пылинка живогоценнее всего, что я сделаю и сделал!Слушайте!Проповедует,мечась и стеня,сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!Мыс лицом, как заспанная простыня,с губами, обвисшими, как люстра,мы,каторжане города-лепрозория,где золото и грязь изъя́звили проказу, —мы чище венецианского лазорья,морями и солнцами омытого сразу!Плевать, что нету Гомеров и Овидиевлюдей, как мы,от копоти в оспе.Я знаю —солнце померкло б, увидевнаших душ золотые россыпи!Жилы и мускулы – молитв верней.Нам ли вымаливать милостей времени!Мы —каждый —держим в своей пятернемиров приводные ремни!Это взвело на Голгофы аудиторийПетрограда, Москвы, Одессы, Киева,и не было ни одного,которыйне кричал бы:«Распни,распни его!»Но мне —люди,и те, что обидели, —вы мне всего дороже и ближе.Видели,как собака бьющую руку лижет?!Я,обсмеянный у сегодняшнего племени,как длинныйскабрезный анекдот,вижу идущего через горы времени,которого не видит никто.Где глаз людей обрывается куцый,главой голодных орд,в терновом венце революцийгрядет шестнадцатый год.А я у вас – его предтеча;я – где боль, везде;на каждой капле слёзовой течира́спял себя на кресте.Уже ничего простить нельзя.Я выжег души, где нежность растили.Это труднее, чем взятьтысячу тысяч Бастилий!И когда,приход егомятежом оглашая,выйдете к спасителю —вам ядушу вытащу,растопчу,чтоб большая! —и окровавленную дам, как знамя.3Ах, зачем это,откуда этов светлое веселогрязных кулачищ замах!Пришлаи голову отчаянием занавесиламысль о сумасшедших домах.И—как в гибель дредноутаот душащих спазмбросаются в разинутый люк —сквозь свойдо крика разодранный глазлез, обезумев, Бурлюк.Почти окровавив исслезенные веки,вылез,встал,пошели с нежностью, неожиданной в жирном человеке,взял и сказал:«Хорошо!»Хорошо, когда в желтую кофтудуша от осмотров укутана!Хорошо,когда брошенный в зубы эшафоту,крикнуть:«Пейте какао Ван-Гутена!»И эту секунду,бенгальскуюгромкую,я ни на что б не выменял,я ни на…А из сигарного дымаликерною рюмкойвытягивалось пропитое лицо Северянина.Как вы смеете называться поэтоми, серенький, чирикать, как перепел!Сегоднянадокастетомкроиться миру в черепе!Вы,обеспокоенные мыслью одной —«изящно пляшу ли», —смотрите, как развлекаюсья —площаднойсутенер и карточный шулер!От вас,которые влюбленностью мокли,от которыхв столетия слеза лилась,уйду я,солнце моноклемвставлю в широко растопыренный глаз.Невероятно себя нарядив,пойду по земле,чтоб нравился и жегся,а впередина цепочке Наполеона поведу, как мопса.Вся земля поляжет женщиной,заерзает мясами, хотя отдаться;вещи оживут —губы вещинызасюсюкают:«цаца, цаца, цаца!»Вдруги тучии облачное прочееподняло на небе невероятную качку,как будто расходятся белые рабочие,небу объявив озлобленную стачку.Гром из-за тучи, зверея, вылез,громадные ноздри задорно высморкал,и небье лицо секунду кривилосьсуровой гримасой железного Бисмарка.И кто-то,запутавшись в облачных путах,вытянул руки к кафе —и будто по-женски,и нежный как будто,и будто бы пушки лафет.Вы думаете —