
Полная версия
Сивилла – волшебница Кумского грота
Их кресла составляли коридор, сзади которого стоя помещалась молодежь и менее знатные люди. Здесь находился и Брут, не смевший наружно выразить сожалений о жертве деспотизма.
Невесту, сопровождаемую несколькими девушками, увенчанными розами, подвели к очагу.
В символ того, что она пред кумирами домашних богов и знатнейшими людьми скажет только правду, Клуилий предложил ей окунуть руки в поднесенную им чашу с водой, в которой плавали лавровые листья, мука, уголья с жертвенника.
Исполнив это с апатичной покорностью воле людей, с которой не может бороться, Арета начала читать по данной ей рукописи длинную речь, где было уверение в том, что она охотно покидает родной кров и очаг, согласна приступить к новым для нее алтарям богов мужа, которого любит всем сердцем без малейшей тени неуместного чувства к кому-либо другому; были уверения, что лукумон Октавий всегда один был ее желанный в супруги человек; были обещания относиться к нему с лаской и покорностью, обещания отныне считать его богов своими и его дом своим, обещания любить Этрурию, как она доселе любила Рим, – и все это завершилось воззванием к богам и предкам, которые читают в ее сердце все чувства и в голове мысли, призывая их в свидетели ее слов.
Этот обряд надорвал сердце Ареты, поселил в него зародыш червя, который стал неумолимо точить ее, отравляя всю жизнь воспоминанием о ложной клятве и невыполнимых обетах.
Она читала громко и отчетливо каждое слово клятвенной речи, много раз уже читанной, как урок перед домашними, требовавшими репетиций, читала, как смертный приговор себе, бледная, но величавая, твердая в муках, настоящая дочь Тарквиния Гордого, только не имевшая его пороков, – чистая, кроткая дева, римлянка хороших времен этого Вечного города.
Клуилий, лишь только она кончила, вложил в ее уста крошечный кусочек лепешки, посыпанной мукою и солью, и дал запить священной водой.
Это было символ подтверждения клятвы и в то же время последняя пища невесты в родном доме до замужества.
На предварительных совещаниях Октавий отказался венчаться по-римски, поэтому конфареации совершено не было.
Отец произнес прощальную речь, потом сказали свои слова мачеха и старший брат, заключая несколькими поцелуями.
Девушки и многие из приближенных матрон, с ними и Лукреция, тоже целовали невесту, некоторые прослезившись. Она не смела рыдать, скрывая скорбь, и невылитые слезы тяжело падали ей внутрь, на сердце.
Когда прощание было закончено, к Арете подошла старая Ветулия, представлявшая мать жениха, со знатными этрусками и сказала ей приветственную речь, выражая радостное принятие ее в свою семью с обещанием всевозможного блага от общей к ней любви родных мужа, которые и ей самой доводились дальней родней.
Усадив Арету на кресло, искусные рабыни-чесальщицы заплели, закрутили, завили и уложили ее волосы в этрусскую прическу, накололи ей тяжеловесный убор из жемчужного плетения с драгоценными камнями.
Другие рабыни, когда она встала, надели на нее поверх бывшего на ней римского платья другое, этрусского фасона, из пестрой материи, затканной и вышитой золотом, каких римлянки тогда еще не носили, даже осуждали как ненужную роскошь.
Во время этого туалета невесты все главнейшие лица римского персонала гостей и члены ее родной семьи ушли из атриума в другую залу пировать. Их участие в свадебном торжестве кончилось.
Лишь несколько незначительных лиц из любопытной молодежи толклись вдали, наблюдая за переодеванием невесты, перешептываясь о том, как Арета из римлянки превращается в этруску и высказывая предположения, что станут делать с нею после там, куда их не пустят глядеть, – в апартаментах Октавия.
Обременив уши, грудь, руки всевозможными драгоценными украшениями, надаренными женихом в течение свадебных пиршеств, этруски повели Арету по крытой колоннаде в другое здание, где жили этруски, приехавшие с женихом.
Любопытная молодежь ухитрилась тайком пробраться к окнам снаружи, чтобы видеть этрусское бракосочетание с переходом невесты в другую веру.
Они увидели в богато убранной, хоть и не очень просторной комнате небольшой кумир богини Туран, покровительницы браков, равнявшейся по значению Венере римлян, с жертвенником перед ним.
Они увидели стоящих там в ожидании невесты Октавия и этрусского жреца в своеобразных одеянии и головном уборе, увидели, как женщины подвели Арету к жрецу, произнося какие-то речи или формулы, которых зрители из римлян не поняли, как и сама Арета.
Жрец задавал ей вопросы на этрусском языке; она отвечала с подсказками Ветулия. Он дал ей книгу, указывая, что следует прочесть. Она прочла с некоторой запинкой и, очевидно, неверным выговором слов, из которых не все ей были понятны.
После всего этого ее заставили несколько раз поклониться до пола перед кумиром новой для нее богини, в которую она не веровала и не могла веровать, потому что в новой семье ей было все чуждо и никогда не могло стать своим.
Над ее низко склоненной головой жрец произнес установленную на такие случаи формулу, соединил ее руку с грубой, мозолистой рукой пожилого воина Октавия, поставил их перед жертвенником, на котором зажег ароматы.
Все бывшие в комнате запели свадебный гимн.
Жрец накрыл головы брачующихся одним покрывалом, склонил и молился над ними, простирая руки.
Обряд, совершенно не похожий на римскую конфареацию, был окончен.
Присутствующие поздравили молодых по-этруски, на что Арета отвечала, но, должно быть, не совсем хорошо выговаривая, потому что глядевшие в окна римляне подметили осторожные усмешки и иронические перешептывания некоторых особ, находившихся вдали по второстепенному значению.
Во флигеле у лукумона начался пир, отдельный от семьи его тестя, что также было обусловлено на предварительных совещаниях.
Этот пир шел по-этрусски, при полном отсутствии римского элемента, не допущенного туда, чтобы не было дисгармонии из-за разницы уровня культуры той и другой национальности.
Лукумона звали Октавием только среди римлян, а в своем кругу он носил совсем иное имя, лишь созвучное с этим латинским, как и другие мужчины его свиты, для удобства, Порсена превращался в Порция, Сизена – в Цезония, Цейхна – в Цецилия, Бубенна – в Бебия или Вибия и так далее.
Арета тоже при переходе в этрусский культ получила от жреца новое наименование Арна, к которому должна была привыкать как и ко всему другому, что с минуты окончания обряда разлуки с родиной окружило ее.
Ее кормили на пиру совершенно незнакомыми кушаньями, о которых она даже не знала и того, как их следует есть, и с непривычки они ей не нравились, как не нравился и немилый, неласковый муж, навязанный деспотизмом мачехи и любящим, но постоянно пьяным отцом.
Лукумон, впервые сидящий с нею рядом, пугал Арету то резким голосом, то грубым жестом в разговоре с другими, до сих пор игнорируя ее с полнейшим презрением в качестве отдельной личности и женщины, видя в ней только дочь римского властелина, относясь к ней с официальной вежливостью, какая чуткому сердцу зачастую кажется хуже побоев.
Пир окончен. Слуги убрали столы и посуду. Перед кумиром Туран знатные женщины стали устраивать брачное ложе для своего лукумона и, устроив, разошлись, выражая благие пожелания. С новобрачными осталась только их общая бабушка Ветулия, самая знатная и старая из всех, бывших там этрусок.
Она закрыла окна залы, положив конец любопытству молодых римлян.
– Невесела была эта свадьба! – сказал один из зрителей, отходя от занавешенного окна.
– Невесело было и все ее время в эти месяцы, – отозвался другой, следуя за ним домой.
– Как невесело?! – возразил третий, догоняя обоих. – В тех-то палатах, у Тарквиния с женой, беспрерывно пировали и дни и ночи с самого женихова приезда.
– Да… пиров и пьянства было, это правда, много, да веселья-то не было!..
Глава XVI. Проводы на чужбину
Утром Арету, выведенную с покрытым лицом, усадили с новыми спутницами из знатных особ в просторную крытую повозку и наглухо опустили все занавески этого экипажа, чтобы ни вид покидаемой родины не усилил рыданий увозимой на чужбину, ни эта скорбь не раздражала провожающей челяди и молодежи, собравшейся ко крыльцу вопреки всем запрещениям Туллии и лукумона, не желавшего допускать со стороны жены ни малейших отношений к чему-либо прежнему, все еще ревнуя ее к сосланному Эмилию.
– Зачем же это так укутали-то ее с головой? – спросил молодой человек этрусскую служанку, садившуюся в другой рыдван.
– Не ваша она стала и не для чего, значит, вам глядеть на нее, – грубо и резко отозвалась та. – Не для чего и ей глядеть на вас. Отреклась – значит, всему конец. Ваш же жрец-то разрешил ее от всех ответов прежним богам… ну, и все кончено.
– Мы слышали, – вмешалась другая еще грубее, – как она эту латинскую разрешительную грамоту, данную вашим жрецом, читала, хоть и не все мы в ней поняли.
– Но Арета Тарквиния…
– Княгиня Арна Мелхнеса она теперь… перешла в нашу веру и наша стала. Назад не отнимете.
Национальная исконная вражда римлян с этрусками сказывалась и в этих пустяках переговоров остающейся римской челяди с отъезжающей прислугой лукумона.
Сам лукумон уезжал не в экипаже, а верхом. Он стоял в ожидании коня на крыльце, важный, как всегда, надутый, с презрительной миной, точно только что получил от кого-то невыносимую обиду, приземистый, большеголовый, пока его жену усаживали в повозку. Лукумон Октавий Мамилий не выражал ничем своего нетерпения, но едва заметное подергивание его торчащих вверх усов выдавало, что этому наружно олимпийски спокойному владетелю Клузиума несносно надоело ждать конца женской возни на крыльце и вообще жена им считается обузой, от которой он постарается как можно скорее отвязаться под каким-либо предлогом вроде отъезда в поход, обозрения владений или визитов к соседям и родственникам.
Родство с римским властелином теперь осуществилось, стало из дальнего близким. Богатое приданое получено. Какое дело до навязанной ему конфузливой, робкой девочки, ставшей весьма неуклюжей замужней бабенкой в чужом для нее, иностранном платье, которое она еще не умеет носить?! Какое до нее дело этому лукумону, не любящему женского общества? Пусть с ней возится бабушка Ветулия и вся клика этого крикливого знатного бабья, для которых сесть в повозку – целая процедура бесконечных прилаживаний, устраиваний, перекладывания подушек, узелков, свертков…
Угомонились… тронулись… но не едут… Почему? Что-то еще не так, зовут служанку… что-то забыто… ищут в другой повозке, роют мешки и кузовки… что-то выронили, разбили… спорят… нашли и сели по местам.
Рыжеватые усы лукумона еще выше вздернулись вверх от скрытого нетерпения.
Старший брат Ареты, Секст, провожал ее с почетным конвоем самых благородных воинов до границы римских владений, которая тогда находилась не дальше одного дня пути в эту сторону.
Там Арету высадили для пирушки на привале, и несчастная женщина тоскливо бросила последние взоры к югу – туда, где осталось все, что для нее было свято, дорого, мило.
– Эмилий!.. Эмилий!.. – тихо воскликнула она с тяжелым вздохом. – Мой милый друг детства, мой несчастный названый брат, прощай!.. Увижусь ли с тобой еще когда-нибудь на земле? Или суждено нам обняться, как Орфею и Эвридике, не раньше тех времен, когда станем летать легкими тенями там, где Ахилес царствует над мертвыми мертвый?..
Она долго тоскливо смотрела в сторону уже давно не видимого Рима, потом нехотя по зову новой родии обернулась на север лицом и пошла садиться снова в повозку.
Чужбина за пограничной чертой открывалась пред нею на всю остальную жизнь – чужбина, которую она никогда не полюбит, потому что слишком сильно мил ей тот, кто остался на родине.
Часть вторая. Оракулы древнего мира
Глава I. Ужин на охоте
Через несколько лет после насильственной выдачи замуж в Этрурию дочери Тарквиния Гордого, Ареты, носившей теперь тосканское имя Арны, с ее любимыми ближними не произошло больших перемен.
Эмилий Гердоний, по ходатайству Брута и Спурия возвращенный из ссылки, по-прежнему жил в доме Тарквиния, а также участвовал в разных походах, выслужившись в сотники.
Фульвия, превратившаяся из подростка в красивую девушку, была взята в клиентелу Туллии, позволившей называть ее теткой. Тут она стала видеть Эмилия чаще, нежели в Коллации, но не все ли равно Фульвии, женат он или нет, – ведь он любит не ее, он любит другую.
Неутешительны были вести, доходившие в Рим к Тарквинию от дочери. Горько жилось супруге лукумона Арне Мельхнесе на чужбине в роскошном чертоге совершенно равнодушного к ней мужа, с самого дня свадьбы отдавшего ее в полную власть ворчливой бабушки с целым сонмом говорливых тетушек и кузин, с которыми у грустной женщины не нашлось ничего общего.
К этим неприятным обстоятельствам жизни присоединились непривычный климат, непривычная вода и пища, постоянное разговоры на непонятном языке, который ей плохо давался, наконец, простуда, изнурительная лихорадка, неудачное рождение мертвого ребенка.
Здоровье Арны расстроилось, а усерднее всех сторожившая ее и допекавшая брюзжанием бабушка Ветулия умерла. Арна перестала быть новой среди родни лукумона, скандал ее с Эмилием был забыт всеми, даже ревнивым, надутым и чванным мужем.
Она без труда получила от него позволение съездить погостить к отцу.
Время шло. Жену лукумона ждали со дня на день в Рим, но она не приезжала.
Тарквиний вздумал ехать на охоту к Ферентинскому источнику, в тот самый лес, где был казнен Турн и другие жертвы его тирании.
Он выехал туда со всей семьей и огромной толпой приближенных.
По-настоящему не время было теперь охотиться – сабиняне и самниты готовились напасть на римские границы, но Тарквиний в последние годы мало занимался делами государства, сделавшись под старость ленивым, ослабев здоровьем от почти ежедневных пиров и всякого сорта развлечений.
Несколько дней провел он в лесу: с ловчими – днем, с музыкой, пением, кубком – ночью.
Государство римское было на краю гибели, все дела были запутаны, ни один из стоявших во главе правления любимцев рекса не думал о благе римлян, ставших похожими на запуганных рабов.
Римляне славили своих богов вечером за то, что не дали им погибнуть сегодня, а что с ними станется поутру завтра, никто не мог предугадать.
Настал прелестный, тихий весенний вечер.
Запад пылал огнем заката, а над далекой вершиной горы, еще наполовину покрытой снегом, вырезывался тоненький серп новорожденной луны.
После жаркого дня вечерний зефир освежал воздух нежным дыханием, подобно вздохам влюбленной юной девы, томящейся, как Фульвия томилась, скрывая свое чувство к Эмилию, который, она знала, не любит ее, продолжая мечтать об одной лишь дочери Тарквиния. Особенно сильно в эти последние дни, когда молодой человек ожидал, что вот-вот увидит ее.
Зефир приносил ароматы фиалок и роз, и Фульвии казалось, будто их запах похож нежностью на ее тихое чувство, в котором не было ни ревности, ни гнева, ни даже тоски.
Фульвия стояла, глядя на закат и молодой месяц, видный на поляне, пока вечерний сумрак не сгустился вокруг нее.
Она глядела в даль с ожиданием, не едет ли Арна, и тихая радость разливалась по сердцу молодой девушки от мысли, что Эмилий хоть на короткое время будет снова счастлив тем, что увидит любимую им.
Фульвия слушала, как в долинах раздавалась мелодия свирели пастуха, и этим однообразным, но чрезвычайно приятным звукам вторил соловей раскатами громких трелей.
Пастух играл, несомненно, для пастушки, соловей пел для своей пернатой подруги.
Фульвии тоже хотелось играть и петь. Но для кого? Она еще свободна, пока Туллия не вспомнила о возможности «заботливого устроения» племянницы в замужество с насильственным счастьем.
Фульвия вспоминала, как сестра Эмилия, Ютурна, когда-то, уже давно, боясь горькой участи, сбежала, как многие полагали, гонимая именно страхом замужества с немилым… И вот Арна возвращается, тоже точно бежит из плена.
Фульвия вздохнула, вспомнив о ее грустной судьбе и главным образом потому, что это касалось горя или радости Эмилия.
Вспомнив, что скоро начнется ночной пир у рекса, она пошла к главной палатке.
Над тихой речкой, струившейся по лесу, курились туманы, а на ее берегу горел костер, около которого суетились повара с помощниками, готовя кушанье.
К ним присоединились солдаты вольнонаемной дружины аблектов, смененные с караула.
Беспечно развалились они на траве, разостлав плащи; снятые ими шлемы висели по сучьям деревьев. Скучно было этим воинам, их тянуло в Самний помериться силой с неприятелем и пограбить.
На широкой поляне, поодаль от речки, было раскинуто несколько палаток. Между ними главный шатер являлся настоящим походным чертогом. Весь из пестрой, дорогой ткани, он был увенчан золоченой фигуркой Славы, несущей лавровый венок; над входами его висели драпировки с кистями, раздвигавшиеся на золоченых кольцах. Внутри он был разделен на две комнаты – пиршественный зал и спальню.
В первой теперь готов был ужин.
Все стены внутри шатра увешаны цветочными гирляндами. Посредине стоял большой стол; около него помещены несколько отдельных столиков меньшого размера и греческие ложа для Тарквиния, его жены, сыновей, но больше никто не смел пировать лежа, так как фламинов, полководцев и других важных сановников там не было.
Пирующие из не очень важных особ могли сидеть на имевшихся для них креслах, стульях, табуретах.
Рабы принесли на серебряных блюдах жареных кабанов, рыбу, фазанов, цыплят, куропаток, соусы из грибов, черепах, лебединые яйца, разную зелень и сласти.
Все приступили к ужину.
При этом Тарквиний и Туллия возлегли по-гречески, прочие сели.
Совсем не таков был теперь Тарквиний Гордый, каким Рим видал его пять лет назад.
Угрюм был вид этого седого, болезненного старика, которому вино давало лишь мимолетное забвение мук, так как усыпляло, но отнюдь не веселило больше его растерзанное сердце, и гордость которого давно сломили угрызения совести и семейные неприятности с жестокой женой.
Тарквиний разлюбил ее, стал бояться, чтобы она не извела его отравой для скорейшей передачи власти выросшему старшему сыну.
Жалка и ужасна жизнь человека, который при всем могуществе боится собственных детей! Это была страшная кара тирану!..
Туллия тоже была не такова, какой помнилась современникам ее молодости. Роскошные косы этой женщины поседели, стали жидки, коротки, покрылись черною краской, добавились чужими прядями. Ее полные, свежие щеки, когда-то напоминавшие зрелые яблочки, похудели, на них теперь играл искусственный румянец с белилами.
Наряды не шли к лицу старухе, невзирая на все ее старания удержать улетающую молодость.
Туллии уже перешло за пятьдесят.
Скоро, скоро подъедет к ней смерть и раздавит тиранку, как прежде она сама раздавила колесницей своего родного отца.
Мысль о смерти нередко возникала в уме Туллии, нераздельная с образами Тартара, грозного Миноса, судьи мертвых, Коцита и Флегетона, рек ада, мучений, ждущих ее на их берегах за отцеубийство.
Не видать Туллии светлых Елисейских полей на островах блаженных! Там теперь покоятся ее отец царь Сервий, которого она умышленно задавила повозкой, муж ее Арунс, отравленный ею, сестра, которую она оклеветала, внушив Тарквинию задушить ее, Турн, умерший медленной смертью в болоте, – все, кого она замучила сама или внушила замучить мужу.
Ее ждет после смерти воздаяние за все зло, причиненное ею.
Этот находившийся близ Рима лес рос среди гористой местности. В глубине его густой чащи имелся скалистый обрыв, поросший плющом и кактусом, лепившимися в расщелинах камней.
На дне обрыва, вытекая из темного глубокого грота, по острому каменистому дну струился быстрый поток.
Это было ужасное место казни, выбранное Тарквинием и его жестокой супругой для приговоренных ими людей предпочтительно пред Тарпейской скалой, потому что длинный путь в лес утомлял осужденных и терзал предсмертным страхом дольше, чем близкая Тарпея.
Свергнутый со скалы осужденный не разбивался сразу, но был увлекаем далеко быстрым потоком по острым камням, пока его не уносило в озеро, где он погибал, избитый, исцарапанный, искалеченный.
Там много погибло несчастных жертв тирании Тарквиния Гордого.
Недалеко оттуда был тот Ферентинский источник, где погиб Турн, отец Эмилия.
В народе ходило поверье, будто в полночь души казненных в виде густого белого болотного тумана взлетают над оврагом, схватившись за руки, кружатся хороводом, тянутся цепью, вереницей по воздуху, проклинают своих мучителей и сулят Риму еще худшие беды.
Они поют, пляшут вокруг огромных камней, торчащих из болота, и толстых столетних дубов на его берегу, но невесела эта песня и пляска безжизненных теней. Тоска по безвременно прекращенной жизни выражается в их звуках и движениях.
Они тянутся, плывут вдоль засосавшей их тела трясиной топи, плачут, завывают похоронные тристы, произносят с выкликанием имена тех, кто скоро погибнет.
Этот лес, вначале охоты казавшийся Туллии приятным, навел на нее мало-помалу тоску, а потом и ужас.
Ей приснился страшный сон, когда она спала после обеда.
Повинуясь капризам своей ненормальной фантазии, она уехала бы в Рим, но Тарквиний воспротивился этому. Пропировав целый день, раскисший, полупьяный, он не бил никакой дичи, не гонялся за зверьем, предоставив все охотничьи подвиги своим сыновьям с их товарищами и делая лишь возлияния Бахусу с молитвой за успехи этой молодежи.
Туллия, не одолев его упрямства, решила уехать завтра на рассвете домой без него.
В грустном и вместе с тем злобном настроении легла она за ужин на греческую кушетку, поставленную изголовьем к столу так, чтобы удобно было принимать пищу полулежа.
И блюда ей казались невкусными, и болтовня собеседников скучной. Ее думы витали в далеком прошлом, которое она была не в силах забыть, витали среди образов, которые она была не в силах отогнать.
То Арунс, то Турн вставали перед нею из могил, и она не имела сил думать о чем-нибудь другом, не могла затуманить эти ужасные призраки образами более приятных сцен своего торжества, удачи, победы, потому что это все далось ей слишком кровавой ценой.
Напрасно Туллия пила чашу за чашей! Гибельное заблуждение, будто вино дает только радость. Оно дает ее лишь тем, чья совесть чиста, а сердце спокойно. У Туллии вино еще больше разжигало воображение, и без того расстроенное почти до сумасшествия.
Глава II. Отцовская кровь
В палатке пировали сыновья Тарквиния, Луций Коллатин с женой и сестрой, его друг Валерий, молодой человек из патрициев, старик Брут, его сыновья и много других мужчин и женщин.
Все были, казалось, веселы. Шумная болтовня с громким смехом раздавалась в шатре, многие были пьяны, а пьянее всех Говорящий Пес.
Без счета наливал он себе кубок за кубком и едва говорил.
Сыновья Тарквиния и их товарищи, давно хмельные, не следили за смешным чудаком, не видели, как искусно он выливал вино под пол, вместо того чтобы пить.
Представляясь пьяным, Брут зорко следил и взором и слухом за всем, что происходит вокруг него. Страдания его сердца в эти годы достигали своего апогея. Больше двадцати лет этот человек томился жаждой мщения за своих погубленных ближних и не мог отомстить, видел бедствия Рима и не мог устранить их.
Брут ненавидел Туллию, как только человеческое сердце может ненавидеть, но убить ее не мог.
Пролитая по ее приказу кровь отца Брута вопияла к сыну об отмщении, вопияла и кровь родного отца Туллии, задавленного ею на улице царя Сервия, вопияла к его сродственнику Бруту о мести дочери-цареубийце! Страшно было это море пролитой крови, но чистый совестью Брут страдал лишь от скорби, эта кровь не падала ни единой каплей на его голову – он был чист.
В шатер вошла невольница с несколькими хористками и музыкантами. Болтовня утихла. Тарквиний дал знак, что хочет слушать пение.
Подойдя к его кушетке, невольница запела:
О, чем я увенчаюТебя, властитель мой,И что я избираюВенцом твоим, герой?Украшу ли цветами,Найденными в лесу,И робкими рукамиГирлянду поднесу?..Хор возражал ей:
Но нет того растенья,Какое бы моглоПойти как украшеньеНа славное чело!..Ни нежная душица,Ни роза, ни жасмин,Ни пальма не годится,Ни лилия долин,Ни беленький вьюнокВ победный твой венок.– Потому что цветам не почет, а унижение красоваться на голове этого пьяного Тарквиния, – шепнул Валерий своему другу Луцию. – Если бы цветы имели свою волю, ни один не пошел бы украшать эту когда-то умную, а теперь оглупевшую голову.
– Как не пошли бы и мы в эту палатку красоваться за столом на пирушке безобразников, – ответил Луций со вздохом.
Пение продолжалось:
Возьму ли я спокойноЖелезо, медь и сталь,И с золотом эмаль?Властитель, недостойноНичто твоих заслуг,Ни пестрые опалы,Ни пурпурные лалы,Ни Индии жемчуг.Одно мне остается —Воспеть тебя в стихах.Струна сейчас порвется,Владеет сердцем страх.Найду ли в песне звуки?Найду ли я словаУ мудрецов в наукеИ в книге волшебства,Достойные, властитель,Всех подвигов твоих?О грозный повелитель!..Тебя не стоит стих.Тарквиний недолго слушал льстивые воспевания его мнимых достоинств, он задремал над недопитой чашей, содержимое которой уже не принимала душа.