bannerbanner
Лучшие новеллы (сборник)
Лучшие новеллы (сборник)полная версия

Полная версия

Лучшие новеллы (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 24

– Может быть, вы все-таки оставите мне адрес? Если ему станет хуже, я сбегаю за вами.

Портрет

– А, Мильяль! – произнес кто-то возле меня.

Я взглянул на человека, которого окликнули: мне давно хотелось познакомиться с этим донжуаном.

Он был уже не молод. Седые без блеска волосы слегка напоминали меховую шапку, какие носят некоторые народы севера, а мягкая, довольно длинная борода, падавшая на грудь, тоже была похожа на мех. Он вполголоса разговаривал с какой-то женщиной, склонившись к ней и глядя на нее нежным взглядом, Почтительным и ласковым.

Я знал его жизнь, или, по крайней мере, то, что о ней было известно. Он не раз был любим до безумия; с его именем была связана не одна драма. О нем говорили как о человеке необычайно пленительном, почти неотразимом. Когда я, желая узнать, откуда у него эта сила, расспрашивал тех женщин, которые особенно превозносили его, они после небольшой заминки неизменно отвечали:

– Не знаю, право… какое-то обаяние.

Красив он, конечно, не был. Он совершенно не обладал той элегантностью, которая считается обязательной для покорителей женских сердец. Я с любопытством задавал себе вопрос: в чем же его очарование? В остроумии?.. Мне никогда не передавали его словечек, никто не восхвалял его ума… Во взгляде?.. Возможно… Или в голосе? Голос некоторых людей обладает неотразимой чувственной прелестью, как бы вкусом изысканного блюда. Ты жаждешь слушать его звук; произносимые им слова доставляют такое же наслаждение, как лакомство.

Мимо проходил один из моих приятелей. Я спросил его:

– Ты знаешь господина Мильяля?

– Знаю.

– Познакомь меня, пожалуйста.

Минуту спустя мы обменялись рукопожатием и разговорились. То, что он говорил, звучало справедливо, приятно, но по содержанию не представляло ничего замечательного. Голос у него и в самом деле был красивый, мягкий, ласкающий, музыкальный; но мне приходилось слышать голоса гораздо более пленительные, более волнующие. Слушать его доставляло такое же удовольствие, как смотреть на красивый журчащий ручей. Чтобы следить за ходом его мысли, не требовалось ни малейшего усилия: он не разжигал любопытства сознательным умолчанием, ни одна пауза не вызывала настороженного интереса. Беседа эта была скорее отдыхом; она не возбуждала ни острого желания возражать или противоречить, ни восторженного согласия.

В беседе с ним отвечать было так же легко, как и слушать. Ответ приходил сам собою, едва только Мильяль умолкал, и фразы слагались с такой легкостью, словно его речь сама естественно вызывала их.

Вскоре меня поразило одно наблюдение. Я был знаком с ним не более четверти часа, а мне казалось, что это мой старый друг, что все в нем – и лицо его, и голос, и жесты, и мысли – давно мне знакомо.

После нескольких минут разговора я вдруг почувствовал, что между нами установилась какая-то близость. Все двери были открыты, и, если бы он захотел, я, быть может, рассказал бы ему о себе такие вещи, в каких признаются обычно только самым старым друзьям.

Право, в этом была какая-то тайна. Преград, которые существуют между людьми и разрушаются одна за другой лишь с течением времени, когда мало-помалу их подтачивают симпатия, общность вкусов, одинаковый уровень духовного развития и постоянное общение, – всех этих преград между нами как бы не существовало, и, должно быть, их вообще не было между ним и всеми остальными людьми, которых сталкивал с ним случай.

Через полчаса мы расстались, пообещав друг другу часто встречаться; он пригласил меня на другой день к завтраку и дал мне свой адрес.

Я позабыл условленный час и пришел слишком рано; он еще не возвращался. Корректный и молчаливый слуга ввел меня в красивую темноватую гостиную, уютную и спокойную. Я почувствовал себя в ней как дома. Сколько раз я замечал влияние жилища на характер и настроение! Бывают комнаты, в которых всегда чувствуешь себя дураком; в других, напротив, всегда бываешь в ударе. Одни нагоняют тоску, хотя бы они были светлые, белые с позолотой; другие почему-то веселят, несмотря на спокойные тона обивки. У нашего глаза, как и у сердца, есть свои пристрастия и глубокие антипатии, в которые мы часто не бываем посвящены, но все же они воздействуют на наше настроение тайно, украдкой. Общий стиль обстановки, гармония мебели и стен непосредственно влияют на нашу духовную природу, как лесной, горный или морской воздух действует на природу физическую.

Я сел на диван, где было разбросано множество подушек, и внезапно почувствовал, что эти шелковые мешочки, набитые пухом, поддерживают меня, покоят, обнимают, как будто это сиденье было заранее рассчитано на форму и размеры моего тела.

Я огляделся. В комнате не было ничего бьющего в глаза. Красивые, скромные вещи, изысканная и простая мебель, восточные ткани, которые, казалось, попали сюда не из магазина, а из гарема; и прямо напротив меня – женский портрет. Это был поясной портрет: голова, бюст и руки, державшие книгу. Женщина была без шляпы, причесана на прямой пробор и улыбалась немного грустно. Потому ли, что на ней не было шляпы, потому ли, что ее поза производила впечатление полной естественности, но только никогда портрет женщины не казался мне так на месте, так у себя дома, как этот портрет в этой комнате. Почти во всех женских портретах, какие я знаю, чувствуется нарочитость; либо дама является в парадном туалете, причесанная к лицу и явно помнит, что она позирует, во-первых, перед художником, а во-вторых, перед всеми, кто будет смотреть на портрет; либо она принимает непринужденную позу в тщательно выбранном домашнем туалете.

Иные изображены стоя, в величественной позе, во всей своей красоте, с надменным выражением лица, какое вряд ли они долго сохраняют в обыденной жизни. Другие жеманятся на неподвижном холсте; и на каждом портрете какая-нибудь мелочь – цветок или драгоценность, складка платья или складка губ, – несомненно, прибавлена художником для эффекта. Надета ли на голову шляпка, наброшено ли кружево, оставлены ли волосы непокрытыми, но вы всегда угадываете в портрете что-то искусственное. Что именно, не отдаешь себе отчета, потому что никогда не знал оригинала, но это чувствуется. Кажется, будто женщина пришла с визитом к каким-то людям, которым она хочет показать себя в самом выгодном свете, и любая ее поза, скромная ли, величавая ли, всегда заучена.

Что же сказать об этой женщине? Она была дома и одна. Да, она была одна, потому что улыбалась так, как можно улыбаться, только думая в одиночестве о чем-нибудь грустном и приятном; на кого смотрят, тот не может так улыбаться. Она была настолько одна и настолько дома, что во всей этой большой гостиной я не замечал ничего, решительно ничего, кроме нее. Она была здесь одна, все заполняла собой, всему придавала уют; сюда могло бы войти сколько угодно людей, и эти люди могли бы разговаривать, смеяться, даже петь, но она всегда оставалась бы одна со своей одинокой улыбкой и одна оживляла бы комнату своим неизменным взглядом.

Он был тоже совершенно необычен, этот взгляд. Ласкающий и неподвижный, он останавливался на мне, не видя меня. Все портреты знают, что на них смотрят, и все они отвечают глазами, и глаза их видят, думают, неотрывно следят за нами, пока мы не выйдем из комнаты, где они живут.

Эта женщина не видела меня, не видела ничего, хотя взгляд ее покоился прямо на мне. Я вспомнил поразительный стих Бодлера:

Влекущий твой, как у портрета, взор…

Эти изображенные художником глаза, которые когда-то жили, а может быть, живут и сейчас, в самом деле неотразимо влекли к себе, наполняли меня неизведанной доселе странной и властной тревогой. О, какое бесконечное обаяние, нежное и ласковое, как мимолетный ветерок, пленительное, как небеса, утопающие в лиловых, розовых и синих сумерках и немного печальные, как идущая за ними ночь, исходило от этого темного портрета и от этих непроницаемых глаз! Созданные несколькими мазками кисти, эти глаза скрывали тайну того, что кажется существующим и не существует, того, что может промелькнуть во взгляде женщины, того, что зарождает в нас любовь.

Дверь открылась. Вошел г-н Мильяль. Он извинился, что опоздал. Я извинился, что пришел слишком рано. Потом я сказал:

– Не будет ли нескромностью спросить вас, кто эта женщина?

Он ответил:

– Это моя мать. Она умерла очень молодою.

Тогда я понял, откуда оно, такое необъяснимое обаяние этого человека.

Калека

Это случилось со мною примерно в 1882 году.

Я только что сел в купе пустого вагона и закрыл дверь, надеясь, что останусь один, когда внезапно дверь снова открылась, и я услышал чей-то голос:

– Осторожнее, сударь, тут как раз скрещиваются пути, а ступенька очень высокая.

Другой голос ответил:

– Не бойся, Лоран, я возьмусь за поручни.

Показалась голова в котелке и две руки; уцепившись за кожаные с сукном поручни, они медленно подтянули толстое туловище, а ноги, попав на ступеньки, стукнули, словно трость, ударившаяся о камень.

Когда человек втащил в купе свое туловище, я увидел обвисшую штанину, из которой торчал черный кончик деревянной ноги; вскоре последовала и вторая деревяшка.

За пассажиром показалась чья-то голова.

– Удобно вам здесь, сударь?

– Да, мой друг.

– Ну, так вот ваши свертки и костыли.

В вагон поднялся слуга, похожий на отставного солдата; в руках у него была целая охапка свертков в черной и желтой бумаге, тщательно завязанных. Один за другим он положил свертки в сетку над головой хозяина и сказал:

– Все здесь, сударь. Пять мест: конфеты, кукла, барабан, ружье и паштет из гусиной печенки.

– Отлично, дружок.

– Счастливого пути, сударь!

– Спасибо, Лоран. Будь здоров.

Слуга ушел, закрыв за собой дверь, и я взглянул на своего соседа.

Это был человек лет тридцати пяти, хотя почти уже седой, с орденом, усатый и очень толстый; он отличался гой особой болезненной тучностью, которой всегда страдают сильные и энергичные люди, если какое-нибудь несчастье обрекло их на неподвижность.

Он отер лоб, перевел дух и спросил, глядя мне прямо в лицо:

– Куренье вам не помешает, сударь?

– Нет, сударь.

Этот взгляд, голос, лицо были мне знакомы. Но где, когда? Да, конечно, я встречал этого человека, говорил с ним, жал ему руку. Это было давно, очень давно и терялось в том тумане, где память, словно ощупью, ищет воспоминания и гонится за ними, как за ускользающими призраками, не в силах схватить их.

Он тоже рассматривал меня пристальным, неподвижным взглядом, как человек, который что-то припоминает, но не может вспомнить до конца.

Эти настойчивые перекрестные взгляды смутили нас обоих, и мы отвели друг от друга глаза; однако через несколько секунд, повинуясь смутному, но властному велению ищущей памяти, взгляды наши встретились снова, и я сказал:

– Боже мой, сударь! Чем битый час разглядывать друг друга украдкой, давайте лучше припомним вместе, где мы встречались.

Сосед с готовностью отвечал:

– Вы совершенно правы, сударь.

Я назвал себя:

– Меня зовут Анри Бонклер, я чиновник судебного ведомства.

Он колебался несколько секунд и затем проговорил с той неуверенностью во взгляде и голосе, которая бывает вызвана большим напряжением памяти:

– Ах, совершенно верно! Я встречал вас у Пуанселей… тогда еще, до войны, двенадцать лет назад!

– Да, сударь! А… а вы лейтенант Ревальер?

– Да… Я даже стал капитаном Ревальер к тому времени, как лишился ног… Обе оторвало одним ядром.

И тут, возобновив знакомство, мы опять взглянули друг на друга.

Я прекрасно помнил этого красивого худощавого молодого человека, дирижировавшего котильонами с таким изяществом и воодушевлением, что его, помнится, прозвали «Смерчем». Но за этим образом, отчетливо всплывшим в памяти, витало еще что-то неуловимое, какая-то история, которую я знал и забыл, одна из тех историй, какие выслушиваются с мимолетным и благожелательным вниманием и оставляют в нас почти неощутимый след.

История была любовная. В глубине моей памяти сохранилось какое-то смутное впечатление, похожее на запах, который чует охотничья собака, рыща на том месте, где побывала дичь.

Однако мало-помалу туман стал проясняться, и перед моими глазами всплыло лицо девушки. Потом внезапно, как взрыв ракеты, в ушах прозвучала фамилия: мадмуазель де Мандаль. И тогда я вспомнил все. Эго была действительно любовная история, но самая банальная. Когда я встречался с этим молодым человеком, девушка была влюблена в него и шли толки о близкой свадьбе. Он тоже казался очень увлеченным, очень счастливым.

Я поднял глаза к сетке, где вздрагивали от толчков поезда свертки, принесенные слугой соседа, и голос слуги снова раздался в моих ушах, как будто бы он еще не смолк.

Он сказал:

«Все здесь, сударь. Пять мест: конфеты, кукла, барабан, ружье и паштет из гусиной печенки».

Тогда у меня в голове мгновенно возник и развернулся весь роман. Он похож был на все читанные мной романы, где жених или невеста вступает в брак со своей нареченной и нареченным, несмотря на физическую или денежную катастрофу. Итак, после конца кампании этот искалеченный на войне офицер вернулся к помолвленной с ним девушке, и она, верная своему обещанию, вышла за него замуж.

Мне казалось, что это прекрасно, но банально; так кажутся банальными все жертвы и развязки в книгах или в театре. Когда читаешь или слышишь о таких примерах великодушия и благородства, думается, что и сам можешь принести себя в жертву с восторженной радостью, с великолепным порывом. А на другой день, когда приятель, у которого плохи дела, попросит денег взаймы, приходишь в очень скверное расположение духа.

Но вдруг первоначальное мое предположение сменилось новым, менее поэтичным, но более жизненным. Может быть, они поженились еще до войны, до этого ужасного несчастья с ядром, оторвавшим ему ноги, и ей, безутешной, но покорной, пришлось принять, окружить заботами, утешать и поддерживать мужа, уехавшего красивым и сильным, а вернувшегося безногим, жалким обломком человека, обреченным на неподвижность, на вспышки бессильной злобы и неизбежную тучность.

Счастлив он или страдает? Меня охватило сначала еле ощутимое, потом все растущее и наконец непреодолимое желание узнать его историю, хотя бы главнейшие ее вехи, по которым я угадал бы то, чего он не может или не захочет сказать сам.

Разговаривая с ним, я продолжал думать об этом. Мы обменялись несколькими обыденными фразами; я взглянул на сетку для вещей и стал соображать: «У него, очевидно, трое детей: конфеты он везет жене, куклу – дочурке, барабан и ружье – сыновьям, а паштет из гусиной печенки – себе».

Я спросил его:

– У вас есть дети, сударь?

Он ответил:

– Нет, сударь.

Я вдруг почувствовал себя смущенным, как будто совершил большую бестактность.

– Простите меня, – сказал я. – Мне пришло это в голову, когда ваш слуга говорил об игрушках. Ведь иной раз слышишь, не слушая, и делаешь выводы, сам того не сознавая.

Он улыбнулся, потом проговорил:

– Нет, я даже не женат. Дальше жениховства я не пошел.

Я сделал вид, будто внезапно что-то вспомнил:

– Ах!.. Правда, вы ведь были помолвлены, когда я вас знал. Помолвлены, если не ошибаюсь, с мадемуазель де Мандаль.

– Да, сударь, у вас превосходная память.

Я рискнул пойти еще дальше и прибавил:

– Да, помнится, я слышал также, что мадемуазель де Мандаль вышла замуж за господина… господина…

Он спокойно произнес фамилию:

– За господина де Флерель.

– Вот-вот! Да… теперь я даже припоминаю, что по этому поводу узнал и о вашем ранении.

Я взглянул ему в глаза, и он покраснел.

Его полное, пухлое лицо, багровое от постоянных приливов крови, побагровело еще сильнее.

Он отвечал с живостью, с внезапным пылом человека, защищающего дело, которое проиграно давно, проиграно в его глазах и сердце, но которое он хочет выиграть в чужом мнении.

– Совершенно напрасно, сударь, имя госпожи де Флерель произносится рядом с моим. Когда я вернулся с войны – увы, без ног, – я ни за что, никогда не согласился бы, чтобы она стала моей женой. Разве это возможно? В брак, сударь, вступают не для того, чтобы демонстрировать свое великодушие! Это делают для того, чтобы жить вместе каждый день, каждый час, каждую минуту, каждую секунду. И если человек представляет собой, как я, например, бесформенную массу, то выйти за него замуж – значит обречь себя на мучение, которое кончится только со смертью! О, я понимаю, я восхищаюсь всякими жертвами, всяким самоотвержением, если они имеют какой-то предел, но не могу же я допустить, чтобы в угоду восторгам галерки женщина пожертвовала всей своей жизнью, всеми надеждами на счастье, всеми радостями, всеми мечтами! Когда я слышу, как мои деревяшки и костыли стучат по полу у меня в комнате, когда я при каждом своем шаге слышу этот мельничный грохот, я так раздражаюсь, что готов задушить слугу. Как вы думаете, допустимо ли предложить женщине терпеть то, что не выносишь сам? И потом, как вам кажется, очень красивы мои деревяшки?

Он замолк. Что можно было сказать? Я видел, что он прав. Мог ли я ее порицать, презирать или хотя бы считать неправой? Нет. И все же… Развязка, согласная с общим правилом, с обыденностью, с реальностью, с правдоподобием, не удовлетворяла моим поэтическим запросам. Эти обрубки героя взывали о прекрасной жертве. Мне ее не хватало, и я был разочарован.

Я неожиданно спросил его:

– У госпожи де Флерель есть дети?

– Да, девочка и два мальчика. Я и везу им эти игрушки. Ее муж и она очень добры ко мне.

Поезд поднимался по сен-жерменскому откосу. Он прошел туннели, подошел к вокзалу и остановился.

Я хотел предложить свои услуги и помочь искалеченному офицеру выйти, но в это время через открытую дверь к нему протянулись две руки:

– Здравствуйте, милый Ревальер!

– A-а! Здравствуйте, Флерель.

Позади мужчины улыбалась, сияя, красивая еще женщина. Руками, затянутыми в перчатки, она делала приветственные знаки. Рядом с ней прыгала от радости маленькая девочка, а два мальчугана жадными глазами смотрели на барабан и ружье, которые отец их вынимал из вагонной сетки.

Когда калека сошел на перрон, дети бросились обнимать его. Потом все тронулись в путь, и девочка доверчиво держалась ручонкой за лакированную перекладину костыля, как держалась бы за палец своего большого друга, идя рядом с ним.

Двадцать пять франков старшей сестры

Да, он был в самом деле смешон, папаша Павильи: длинные паучьи ноги, длинные руки, маленькое туловище, остроконечная голова и на макушке «огненно-рыжий хохол.

Он был по природе шут, деревенский шут, рожденный проказничать, смешить, выкидывать шутки – шутки незамысловатые, потому что он был сын крестьянина и сам полуграмотный крестьянин. Да, господь бог создал его потешать прочих деревенских бедняков, у которых нет ни театров, ни праздников. И он потешал их на совесть. В кафе люди ставили ему выпивку, чтобы он только не уходил; и он храбро пил, смеясь, подшучивая, подтрунивая надо всеми и никого не обижая, а люди вокруг него покатывались со смеху.

Он был так забавен, что, несмотря на все его безобразие, даже девки не в силах были ему противиться, до того они хохотали. Не переставая шутить, он затаскивал девку куда-нибудь за забор, в канаву или в хлев и там принимался щекотать и тискать ее с такими смешными прибаутками, что она животики надрывала, отталкивая его. Тогда он начинал прыгать и притворяться, будто хочет повеситься; она помирала со смеху, и слезы текли у нее из глаз, а он улучал момент и валил ее наземь так ловко, что все они попадались, даже те, кто потехи ради издевался над ним.

Однажды, в конце июня, он нанялся жнецом к фермеру Ле-Ариво, около Рувиля. Три недели кряду он днем и ночью развлекал жнецов и жниц своими шутками. Днем, в поле, посреди скошенных колосьев, нахлобучив старую соломенную шляпу, скрывавшую его рыжий хохол, он длинными худыми руками подбирал и вязал в снопы желтую рожь; потом вдруг останавливался, выкидывал какое-нибудь смешное коленце, и по всему полю раздавался хохот жнецов, не спускавших с него глаз. Ночью он, словно огромное пресмыкающееся, пробирался по соломенной подстилке чердака, где спали женщины. Он давал волю рукам, кругом раздавались крики, поднимался шум. Его выгоняли, пинали деревянными башмаками, и среди взрывов хохота всего чердака он убегал на четвереньках, как фантастическая обезьяна.

В последний день уборки урожая, когда шесть лошадей в яблоках, управляемые парнем в блузе, с бантом на фуражке, медленно катили по широкой белой дороге украшенную лентами телегу со жнецами, из которой неслись звуки волынки, пение, крики веселящихся и подвыпивших людей, Павильи выплясывал посреди развалившихся на телеге женщин такой танец пьяного сатира, что сопливые мальчишки только рты разевали, а крестьяне дивились его невероятному телосложению.

Вдруг, когда телега уже подъезжала к воротам фермы Ле-Ариво, Павильи подпрыгнул, подняв руки, но прежде, чем встать на ноги, неудачно зацепился за борт длинной тележки, кувырнулся вниз, треснулся о колесо и свалился на дорогу.

Товарищи бросились к нему. Он не шевелился. Один глаз был открыт, другой закрыт, огромные руки и ноги растянулись в пыли, а сам он был мертвенно бледен от страха.

Когда дотронулись до его правой ноги, он закричал, а когда его попытались поднять, снова рухнул на землю.

– Похоже, лапу сломал, – сказал один из крестьян.

И в самом деле, нога была сломана.

Хозяин, Ле-Ариво, велел уложить его на стол и послал верхового за доктором в Рувиль. Доктор приехал через час.

Фермер выказал большую щедрость и объявил, что оплатит содержание жнеца в больнице.

Доктор отвез Павильи в своем экипаже и поместил его в выбеленной известью палате, где ему наложили повязку.

Как только Павильи понял, что не умрет, а, напротив, будет, ничего не делая, полеживать на спине да о нем же еще будут заботиться, лечить его, холить и кормить, его охватила беспредельная радость, и он засмеялся тихим, сдержанным смехом, показывая свои гнилые зубы.

Когда к его постели подходила сестра, он корчил довольную рожу, подмигивал, кривил рот на сторону или шевелил длинным, чрезвычайно подвижным носом. Соседи по палате не могли при всех своих болезнях удержаться от хохота, а старшая сестра частенько подходила к его кровати немножко позабавиться. Для нее у Павильи находились пресмешные выходки и свежие остроты, а так как в нем жил актер на все роли, то он в угоду ей корчил из себя верующего и разговаривал на божественные темы с серьезным видом человека, который знает, что есть минуты, когда шутить нельзя.

Однажды он вздумал спеть сестре несколько песенок. Она пришла в восторг и стала подходить к нему еще чаще; потом, решив использовать его голос, принесла книгу церковных песнопений. К этому времени Павильи начал немного двигаться, и теперь можно было наблюдать, как он, сидя на кровати, воспевал фистулой хвалы предвечному, деве Марии и святому духу, а толстая сестра, стоя рядом, задавала ему тон и отбивала пальцем такт. Когда он мог уже ходить, старшая сестра предложила оставить его в больнице на некоторое время, с тем чтобы он пел в часовне, прислуживал во время мессы и вообще исполнял обязанности пономаря. Павильи согласился. И целый месяц, еще хромая, облачившись в белый стихарь, он пел псалмы и возглашал ответы, так уморительно задирая при этом голову, что число прихожан сильно увеличилось: вместо церкви стали ходить к обедне в больничную часовню.

Но всему бывает конец, и когда Павильи совершенно поправился, пришлось его выписать. В благодарность старшая сестра подарила ему двадцать пять франков.

Очутившись на улице с деньгами в кармане, Павильи стал думать, что бы ему теперь предпринять. Вернуться в деревню? Конечно, но не прежде, чем он как следует выпьет, – ему так давно не приходилось этого делать! И он зашел в кафе. В городе он бывал не чаще одного или двух раз в год, и у него осталось, в особенности от одного из таких посещений, смутное и пьянящее воспоминание кутежа.

И вот он спросил стаканчик водки и выпил его залпом, чтобы промочить горло, а затем велел налить другой, чтобы распробовать вкус.

Как только крепкая, жгучая водка коснулась языка и неба Павильи, как только он после долгого воздержания с особой остротой почувствовал любимое и желанное действие спирта, который ласкает, и щиплет, и обжигает, и наполняет своим запахом весь рот, он понял, что выпьет целую бутылку, и тотчас спросил, сколько это будет стоить: рюмками было бы дороже. Ему насчитали три франка. Он заплатил и стал спокойно напиваться.

Он делал это не без системы, так как хотел сохранить достаточную ясность сознания и для других удовольствий. Поэтому, дойдя до того градуса, когда кажется, что тебе кланяются трубы на домах, он немедленно встал и заплетающимся шагом, с бутылкой под мышкой, отправился на поиски публичного дома.

На страницу:
22 из 24