bannerbanner
Казаки
Казакиполная версия

Полная версия

Казаки

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 12

XLI

– Далече? – только спросил Лукашка.

В это самое время шагах в тридцати послышался короткий и сухой выстрел. Урядник слегка улыбнулся.

– Наш Гурка в них палит, – сказал он, указывая головой по направлению выстрела.

Проехав еще несколько шагов, они увидали Гурку, сидевшего за песчаным бугром и заряжавшего ружье. Гурка от скуки перестреливался с абреками, сидевшими за другим песчаным бугром. Пулька просвистела оттуда. Хорунжий был бледен и путался. Лукашка слез с лошади, кинул ее казаку и пошел к Гурке. Оленин, сделав то же самое и согнувшись, пошел за ним. Только что они подошли к стрелявшему казаку, как две пули просвистели над ними. Лукашка, смеясь, оглянулся на Оленина и пригнулся.

– Еще застрелят тебя, Андреич, – сказал он. – Ступай-ка лучше прочь. Тебе тут не дело.

Но Оленину хотелось непременно посмотреть абреков.

Из-за бугра увидал он шагах в двухстах шапки и ружья. Вдруг показался дымок оттуда, свистнула еще пулька. Абреки сидели под горой в болоте. Оленина поразило место, в котором они сидели. Место было такое же, как и вся степь, но тем, что абреки сидели в этом месте, оно как будто вдруг отделилось от всего остального и ознаменовалось чем-то. Оно ему показалось даже именно тем самым местом, в котором должны были сидеть абреки. Лукашка вернулся к лошади, и Оленин пошел зa ним.

– Надо арбу взять с сеном, – сказал Лука, – а то перебьют. Вон за бугром стоит ногайская арба с сеном.

Хорунжий выслушал его, и урядник согласился. Воз сена был привезен, и казаки, укрываясь им, принялись выдвигать на себе сено. Оленин въехал на бугор, с которого ему было все видно. Воз сена двигался; казаки жались за ним. Казаки двигались; чеченцы, – их было девять человек, – сидели рядом, колено с коленом, и не стреляли.

Все было тихо. Вдруг со стороны чеченцев раздались странные звуки заунывной песни, похожей на ай-да-ла-лай дяди Ерошки. Чеченцы знали, что им не уйти, и, чтоб избавиться от искушения бежать, они связались ремнями, колено с коленом, приготовили ружья и запели предсмертную песню.

Казаки с возом сена подходили все ближе и ближе, Оленин ежеминутно ждал выстрелов; но тишина нарушалась только заунывною песнью абреков. Вдруг песня прекратилась, раздался короткий выстрел, пулька шлепнулась о грядку телеги, послышались чеченские ругательства и взвизги. Выстрел раздавался за выстрелом, и пулька за пулькой шлепала по возу. Казаки не стреляли и были не дальше пяти шагов.

Прошло еще мгновенье, и казаки с гиком выскочили с обеих сторон воза. Лукашка был впереди. Оленин слышал лишь несколько выстрелов, крик и стон. Он видел дым и кровь, как ему показалось. Бросив лошадь и не помня себя, он подбежал к казакам. Ужас застлал ему глаза. Он ничего не разобрал, но понял только, что все кончилось. Лукашка, бледный как платок, держал за руки раненого чеченца и кричал: «Не бей его! Живого возьму!» Чеченец был тот самый, красный, брат убитого абрека, который приезжал за телом. Лукашка крутил ему руки. Вдруг чеченец вырвался и выстрелил из пистолета. Лукашка упал. На животе у него показалась кровь. Он вскочил, но опять упал, ругаясь по-русски и по-татарски. Крови на нем и под ним становилось больше и больше. Казаки подошли к нему и стали распоясывать. Один из них, Назарка, прежде чем взяться за него, долго не мог вложить шашку в ножны, попадая не тою стороной. Лезвие шашки было в крови.

Чеченцы, рыжие, с стрижеными усами, лежали убитые и изрубленные. Один только знакомый, весь израненный, тот самый, который выстрелил в Лукашку, был жив. Он, точно подстреленный ястреб, весь в крови (из-под правого глаза текла у него кровь), стиснув зубы, бледный и мрачный, раздраженными, огромными глазами озираясь во все стороны, сидел на корточках и держал кинжал, готовясь еще защищаться. Хорунжий подошел к нему и боком, как будто обходя его, быстрым движением выстрелил из пистолета в ухо. Чеченец рванулся, но не успел и упал.

Казаки, запыхавшись, растаскивали убитых и снимали с них оружие. Каждый из этих рыжих чеченцев был человек, у каждого было свое особенное выражение. Лукашку понесли к арбе. Он все бранился по-русски и по-татарски.

– Врешь, руками задушу! От моих рук не уйдешь! Ана сени! – кричал он, порываясь. Скоро он замолк от слабости.

Оленин уехал домой. Вечером ему сказали, что Лукашка при смерти, но что татарин из-за реки взялся лечить его травами.

Тела стаскали к станичному правлению. Бабы и мальчишки толпились смотреть на них.

Оленин вернулся сумерками и долго не мог опомниться от всего, что видел; но к ночи опять нахлынули на него вчерашние воспоминания; он выглянул в окно: Марьяна ходила из дома в клеть, убираясь по хозяйству. Мать ушла на виноград. Отец был в правлении. Оленин не дождался, пока она совсем убралась, и пошел к ней. Она была в хате и стояла спиной к нему. Оленин думал, что она стыдится.

– Марьяна! – сказал он, – а Марьяна! Можно войти к тебе?

Вдруг она обернулась. На глазах ее были чуть заметные слезы. На лице была красивая печаль. Она посмотрела молча и величаво.

Оленин повторил:

– Марьяна! Я пришел…

– Оставь, – сказала она. Лицо ее не изменилось, но слезы полились у ней из глаз.

– О чем ты? Что ты?

– Что? – повторила она грубым и жестким голосом. – Казаков перебили, вот что.

– Лукашку? – сказал Оленин.

– Уйди, чего тебе надо!

– Марьяна! – сказал Оленин, подходя к ней.

– Никогда ничего тебе от меня не будет.

– Марьяна, не говори, – умолял Оленин.

– Уйди, постылый! – крикнула девка, топнула ногой и угрожающе подвинулась к нему. И такое отвращение, презрение и злоба выразились на лице ее, что Оленин вдруг понял, что ему нечего надеяться, что он прежде думал о неприступности этой женщины – была несомненная правда.

Оленин ничего не сказал ей и выбежал из хаты.

XLII

Вернувшись домой, он часа два неподвижно лежал на постели, потом отправился к ротному командиру и отпросился в штаб. Не простившись ни с кем и через Ванюшку расплатившись с хозяевами, он собрался ехать в крепость, где стоял полк. Один дядя Ерошка провожал его. Они выпили, еще выпили и еще выпили. Так же как во время его проводов из Москвы, ямская тройка стояла у подъезда. Но Оленин уже не считался, как тогда, сам с собою и не говорил себе, что все, что он думал и делал здесь, было не то. Он уже не обещал себе новой жизни. Он любил Марьянку больше, чем прежде, и знал теперь, что никогда не может быть любим ею.

– Hу, прощай, отец мой, – говорил дядя Ерошка. – Пойдешь в поход, будь умней, меня, старика, послушай. Когда придется в набеге или где (ведь я старый волк, всего видел), да коли стреляют, ты в кучу не ходи, где народу много. А то всё, как ваш брат оробеет, так к народу и жмется: думает, веселей в народе. А тут хуже всего: по народу-то и целят. Я все, бывало, от народа подальше, один и хожу: вот ни разу меня и не ранили. А чего не видал на своем веку?

– А в спине-то у тебя пуля сидит, – сказал Ванюша, убиравшийся в комнате.

– Это казаки баловались, – отвечал Ерошка.

– Как казаки? – спросил Оленин.

– Да так! Пили. Ванька Ситкин, казак был, разгулялся, да как бацнет, прямо мне в это место из пистолета и угодил.

– Что ж, больно было? – спросил Оленин. – Ванюша, скоро ли? – прибавил он.

– Эх! Куда спешишь! Дай расскажу… Да как треснул он меня, пуля кость-то не пробила, тут и осталась. Я и говорю: ты ведь меня убил, братец мой. А? Что ты со мной сделал? Я с тобой так не расстанусь. Ты мне ведро поставишь.

– Что ж, больно было? – опять спросил Оленин, почти не слушая рассказа.

– Дай докажу. Ведро поставил. Выпили. А кровь все льет. Всю избу прилил кровью-то. Дедука Бурлак и говорит: «Ведь малый-то издохнет. Давай еще штоф сладкой, а то мы тебя засудим». Притащили еще. Дули, дули…

– Да что ж, больно ли было тебе? – опять спросил Оленин.

– Какое больно! Не перебивай, не люблю. Дай докажу. Дули, дули, гуляли до утра, так и заснул на печи, пьяный. Утром проснулся, не разогнешься никак.

– Очень больно было? – повторил Оленин, полагая, что теперь он добился наконец ответа на свой вопрос.

– Разве я тебе говорю, что больно. Не больно, а разогнуться нельзя, ходить не давало.

– Ну и зажило? – сказал Оленин, даже не смеясь: так ему было тяжело на сердце.

– Зажило, да пулька все тут. Вот пощупай. – И он, заворотив рубаху, показал свою здоровенную спину, на которой около кости каталась пулька.

– Вишь ты, так и катается, – говорил он, видимо утешаясь этою пулькой, как игрушкой. – Вот к заду перекатилась.

– Что, будет ли жив Лукашка? – спросил Оленин.

– А бог его знает! Дохтура нет. Поехали.

– Откуда же привезут, из Грозной? – спросил Оленин.

– Не, отец мой, ваших-то русских я бы давно перевешал, кабы царь был. Только резать и умеют. Так-то нашего казака Баклашова не-человеком сделали, ногу отрезали. Стало, дураки. На что теперь Баклашев годится? Нет, отец мой, в горах дохтура есть настоящие. Так-то Гирчика, няню моего, в походе ранили в это место, в грудь, так дохтура ваши отказались, а из гор приехал Саиб, вылечил. Травы, отец мой, знают.

– Ну, полно вздор говорить, – сказал Оленин. – Я лучше из штаба лекаря пришлю.

– Вздор! – передразнил старик. – Дурак, дурак! Вздор! Лекаря пришлю! Да кабы ваши лечили, так казаки и чеченцы к вам бы лечиться ездили, а то ваши офицеры да полковники из гор дохтуров выписывают. У вас фальчь, одна все фальчь.

Оленин не стал отвечать. Он слишком был согласен, что все было фальчь в том мире, в котором он жил и в который возвращался.

– Что ж Лукашка? Ты был у него? – спросил он.

– Да лежит, как мертвый. Не ест, не пьет, только водку и принимает душа. Ну, водку пьет – ничего. А то жаль малого. Хорош малый был, джигит, как я. Так-то я умирал раз: уж выли старухи, выли. Жар в голове стоял. Под святые меня сперли. Так-то лежу, а надо мной на печке всё такие, вот такие маленькие барабанщики всё, да так-то отжаривают зорю. Крикну на них, они еще пуще отдирают. (Старик засмеялся.) Привели ко мне бабы уставщика, хоронить меня хотели; бают: он мирщился, с бабами гулял, души губил, скоромился, в балалайку играл. Покайся, говорят. Я и стал каяться. Грешен, говорю. Что ни скажет поп, а я говорю все: грешен. Он про балалайку спрашивать и стал. И в том грешен, говорю. Где ж она, проклятая, говорит, у тебя? Ты покажь да ее разбей. А я говорю: у меня и нет ее. А сам ее в избушке в сеть запрятал; знаю, что не найдут. Так и бросили меня. Так отдох же. Как пошел в балалайку чесать… Так что бишь я говорил, – продолжал он, – ты меня слушай, от народа-то подальше ходи, а то так дурно убьют. Я тебя жалею, право. Ты пьяница, я тебя люблю. А то ваша братья всё на бугры ездить любят. Так-то у нас один жил, из России приехал, все на бугор ездил, как-то чудно холком бугор называл. Как завидит бугорок, так и поскачет. Поскакал так-то раз. Выскакал и рад. А чеченец его стрелял, да и убил. Эх, ловко с подсошек стреляют чеченцы! Ловчей меня есть. Не люблю, как так дурно убьют. Смотрю я, бывало, на солдат на ваших, дивлюся. То-то глупость! Идут, сердечные, все в куче да еще красные воротники нашьют. Тут как не попасть! Убьют одного, упадет, поволокут сердечного, другой пойдет. То-то глупость! – повторил старик, покачивая головой. – Что бы в стороны разойтись да по одному. Так честно и иди. Ведь он тебя не уцелит. Так-то ты делай.

– Ну, спасибо! Прощай, дядя! Бог даст, увидимся, – сказал Оленин, вставая и направляясь к сеням.

Старик сидел на полу и не вставал.

– Так разве прощаются? Дурак! дурак! – заговорил он. – Эхма, какой народ стал! Компанию водили, водили год целый: прощай, да и ушел. Ведь я тебя люблю, я тебя как жалею! Такой ты горький, все один, все один. Нелюбимый ты какой-то! Другой раз не сплю, подумаю о тебе, так-то жалею. Как песня поется:

Мудрено, родимый братец,На чужой сторонке жить!

Так-то и ты.

– Ну, прощай, – сказал опять Оленин.

Старик встал и подал ему руку; он пожал ее и хотел идти.

– Мурло-то, мурло-то давай сюда.

Старик взял его обеими толстыми руками за голову, поцеловал три раза мокрыми усами и губами и заплакал.

– Я тебя люблю, прощай!

Оленин сел в телегу.

– Что ж, так и уезжаешь? Хоть подари что на память, отец мой. Флинту-то подари. Куды тебе две, – говорил старик, всхлипывая от искренних слез.

Оленин достал ружье и отдал ему.

– Что передавали этому старику! – ворчал Ванюша. – Все мало! Попрошайка старый. Все необстоятельный народ, – проговорил он, увертываясь в пальто и усаживаясь на передке.

– Молчи, швинья! – крикнул старик, смеясь. – Вишь, скупой!

Марьяна вышла из клети, равнодушно взглянула на тройку и, поклонившись, прошла в хату.

– Ла фuль![35] – сказал Ванюша, подмигнув и глупо захохотав.

– Пошел! – сердито крикнул Оленин.

– Прощай, отец! Прощай! Буду помнить тебя! – кричал Ерошка.

Оленин оглянулся. Дядя Ерошка разговаривал с Марьянкой, видимо, о своих делах, и ни старик, ни девка не смотрели на него.

Примечания

1

«Собор Парижской богоматери» (франц.).

2

Волков. (Прим. Л.Н. Толстого.)

3

Наметке. (Прим. Л.Н. Толстого.)

4

Чувяки – обувь. (Прим. Л.Н. Толстого.)

5

Избушкой у казаков называется низенький холодный срубец, где кипятится и сберегается молочный скоп. (Прим. Л.Н. Толстого.)

6

Абреком называется немирной чеченец, с целью воровства или грабежа переправившийся на русскую сторону Терека. (Прим. Л.Н. Толстого.)

7

Прибегал – значит на казачьем наречье – приезжал верхом. (Прим. Л.Н. Толстого.)

8

Цидулой называется циркуляр, рассылаемый по постам. (Прим. Л.Н. Толстого.)

9

Татарское пиво из пшена. (Прим. Л.Н. Толстого.)

10

Обувь из невыделанной кожи, надеваемая только размоченная. (Прим. Л.Н. Толстого.)

11

Орудие для того, чтоб подкрадываться под фазанов. (Прим. Л.Н. Толстого.)

12

Посидеть – значит караулить зверя. (Прим. Л.Н. Толстого.)

13

Лопнет – выстрелит на казачьем языке. (Прим. Л.Н. Толстого.)

14

Силки, которые ставят для ловли фазанов. (Прим. Л.Н. Толстого.)

15

Котлубанью называется яма, иногда просто лужа, в которой мажется кабан, натирая себе «калган», толстую хрящеватую шкуру. (Прим. Л.Н. Толстого.)

16

Кригой называется место у берега, огороженное плетнем для ловли рыбы. (Прим. Л.Н. Толстого.)

17

Женщина (от франц. la femme).

18

Эта девушка очень хороша (искаж. франц.).

19

Девушка очень красивая (искаж. франц.).

20

Помолить на казачьем языке значит за вином поздравить кого-нибудь или пожелать счастья вообще; употребляется в смысле выпить. (Прим. Л.Н. Толстого.)

21

Няней называется в прямом смысле всегда старшая сестра, а в переносном «няней» называется друг. (Прим. Л.Н. Толстого.)

22

Шашки и кинжалы, дороже всего ценимые на Кавказе, называются по мастеру – Гурда. (Прим. Л.Н. Толстого.)

23

Лопазик – называется место для сиденья на столбах или деревьях. (Прим. Л.Н. Толстого.)

24

Малолетками называются казаки, не начавшие еще действительной конной службы. (Прим. Л.Н. Толстого.)

25

Саквами называются переметные сумки, которые казаки возят за седлами. (Прим. Л.Н. Толстого.)

26

Хотите чаю? (франц. du thè, voules-vous?)

27

Деньги (франц. l'argent).

28

Денег нет (искаж. франц.).

29

Готово! (франц. c'est prêt)

30

На войне, как на войне! (франц.)

31

«Три мушкетера» (франц.).

32

Закусками называются пряники и конфеты. (Прим. Л.Н. Толстого.)

33

осанка (франц.).

34

Тавро завода кабардинских лошадей Лова считается одним из лучших на Кавказе. (Прим. Л.Н. Толстого.)

35

Девушка! (франц. la fille).

На страницу:
12 из 12