Полная версия
Гуттаперчевый мальчик (сборник)
Цыгане засмеялись.
– А саранда рубли крууг, де гаджо лове ватопаш, сытуте лове? (А сорок рублей ст́оит, да мужик отдаст за половину: деньги у вас есть?) – сказал первый.
– Сы (есть), – отвечали те.
– Лачи (ладно). Ну, братцы, и ты, добрый человек, – продолжал тот, указывая на лошадь с видом недовольным, – дорого больно просишь; конь-то больно изъезжен, стар; вот и ребята то же говорят…
– Да чуть ли еще не с норовом, – подхватил цыган, глядя пегашке в зубы, – ишь, верхний-то ряд вперед выпучился… а ты семьдесят рублев просишь… нет, ты скажи нам цену по душе; нынче, брат, не то время, – корм коня дороже… по душе скажи…
– Сколько же, по-вашему? – спросил Антон.
– Да что тут долго толковать, мы в деньгах не постоим, надо поглядеть сперва ходу, как бежит… был бы конь добрый, цену дадим необидную… веди!
Рыженькие отвели Антона в сторону.
– Экой ты, брат… мотри не поддавайся… не купят, право слово, не купят, попусту только загоняешь лошадь и сам измаешься… говорим, найдем завтра покупщика… есть у нас на примете… вот уж ты сколько раз водил, не купили, и теперь не купят, не такой народ; тебе, чай, не первинка… – твердили они ему.
– Спасибо, родные, за доброе, ласковое ваше слово, да, вишь, дело-то мое захожее.
– Вот по той причине мы те и толкуем, на волоку и по волоку – надо дело рассуждать.
– Господь их ведает, может, и по честности станут цену давать; мне, братцы, така-то, право, тоска пришла, что хошь бы сбыть ее с рук скорей.
– Пожалуй, ступай себе; а только, право, попусту сходишь.
Антон взял пегашку под уздцы и, сопровождаемый цыганами, повел ее к стороне харчевен, откуда должен был, по обыкновению, начаться бег. Рыженькие пошли за ними. Пройдя шагов двадцать, они проворно обернулись назад и подали знак двум другим мужикам, стоявшим в отдалении с лошадьми, чтобы следовали за ними; те тотчас же тронулись с места и начали огибать поле; никто не заметил этих проделок, тем менее Антон. Видно было по всему, что он уже совсем упал духом; день пропал задаром: лошадь не продана, сам он измучился, измаялся, проголодался; вдобавок каждый раз, как являлся новый покупщик и дело, по-видимому, уже ладилось, им овладевало неизъяснимо тягостное чувство: ему становилось все жальче и жальче лошаденку, так жаль, что в эту минуту он готов был вернуться в Троскино и перенести все от Никиты Федорыча, чтобы только не разлучаться с нею; но теперь почему-то заболело еще пуще по ней сердце; предчувствие ли лиха какого или что другое, только слезы так вот и прошибали ресницы, и многих усилий стоило бедному Антону, чтобы не зарыдать вслух.
– Эх, каман чорас грай, томар у девел чорас ме! (Эх, вот бы украл лошадь, убей меня бог, украл бы!) – сказал кто-то из цыган, когда пришли на место.
Тут стояли уже несколько человек с лошадьми; между ними находились и те, которым подали знак рыженькие.
– Ну, брат хозяин, садись на коня, – вымолвил первый цыган Антону, – поглядим, как-то он у тебя побежит… садись!..
Антон медленно подошел к пегашке, уперся локтями ей в спину, потом болтнул в воздухе длинными, неуклюжими своими ногами и начал на нее карабкаться; после многих усилий с его стороны, смеха и прибауток со стороны окружающих он наконец сел и вытянул поводья. Толпа, состоящая преимущественно из барышников, придвинулась, и кто молча, кто с разными замечаниями окружили всадника-мужика. В числе этих замечаний не нашлось, как водится, ни одного, которое бы не противоречило другому; тот утверждал, что конь «вислобокий», другой, напротив того, спорил, что он добрый, третий бился об заклад, что «двужильный», четвертый уверял, что пегая лошадь ни более ни менее как «стогодовалая», и так далее; разумеется, мнения эти никому из них не были особенно дороги, и часто тот, кто утверждал одно, спустя минуту, а иногда и того менее, стоял уже за мнение своего противника.
– Ну, теперь пущай ее… пущай! – закричало несколько голосов, и толпа ринулась в сторону.
Но усталая, измученная и голодная пегашка на тот раз, к довершению всех несчастий Антона, решительно отказывалась повиноваться пруканью и понуканью своего хозяина; она уперлась передними ногами в землю, сурово потупила голову и не двигалась с места.
– Конь с норовом… ан нет… ан да… О! Чего смотрите, черти!.. Она, вишь, умаялась: дай ей вздохнуть, вздохнуть дай!.. – слышалось отовсюду.
А Антон между тем употреблял все усилия, чтобы раззадорить пегашку: он то подавался вперед к ней на шею, то спускался почти на самый хвост, то болтал вдоль боков ногами, то размахивал уздечкой и руками; нет, ничего не помогало: пегашка все-таки не подавалась.
– Э… ге… ге… ге! – заметил цыган. – Да она, брат, видно, у тебя опоена, видно, на кнуте только и едет.
Антон удвоил усилия; пот выступил у него на лбу.
– Ну, ну, – бормотал он, метаясь на лошади как угорелый, – ну, дружок! Ну, дурачок!.. Э!.. Ну… эка животина… ну… ну… э!..
– Эй, брат!.. Ребята! Да вы проведите ее.
– Нет, зачем проводить… оставь… она и сама пойдет… дайте ей вздохнуть…
– А долго будет она так-то стоять? – сказал кто-то и без дальних рассуждений, подбежав к лошади, ударил ее так сильно в брюхо, что сам Антон чуть было не слетел наземь.
Толпа захохотала, а пегашка тем временем брыкнула, взвизгнула и понеслась по полю.
– Э! Взяла, взяла! Э! Пошла, пошла, пошла! Гей! Гей! Го-го-го! – послышалось со всех сторон.
Один из зрителей пришел в такой азарт, что тут же снял с себя кожух и, размахивая им с каким-то особенным остервенением по воздуху, пустился догонять лошадь.
– Ишь, прямо с копыта пошла, хорошо пошла, – произнес цыган, обращаясь к толпе.
– Николко, проста лашукр (ведь хорошо бежит).
– Урняла, целдари урняла! (Знатно скачет!) – отвечали те в один голос, глядя ей вслед, и закричали Антону: – Эй! Пусти ее во весь дух, пусти, небось… дыкло! дыкло! Посмотрим!
Рыженькие, казалось, того только и ждали, чтобы отъехал Антон; они подошли к двум мужикам-товарищам и переговорили.
Когда Антон вернулся назад, они уже стояли на прежнем своем месте, а товарищи их пододвинулись со своими лошадьми к цыганам.
– Ну, вот что, брат, – сказал первый цыган Антону, – семьдесят рублев деньги большие, дать нельзя, это пустое, а сорок бери; хошь, так хошь, а не хошь, так как хошь; по рукам, что ли? Долго толковать не станем.
Антон поглядел нерешительно на рыженьких. Те замотали головами.
– Нет, – сказал он печально, – нельзя, несходно…
– Братцы, что вам, лошадь, что ли, надо? – заговорили тотчас приятели рыженьких. – Пойдемте, поглядите у нас… уж такого-то подведем жеребчика, спасибо скажете… что вы с ним как бьетесь, ишь ломается, и добро было бы из чего… ишь, вона, вона как ноги-то подогнула… пойдемте с нами, вон стоят наши лошади… бойкие лошади! Супротив наших ни одна здесь не вытянет, не токмо что эта…
– А чего вы лезете! – перебил один из близ стоявших мужиков. – Нешто это дело – отбивать? Экие бесстыжие, совести нет; вишь, он продает, а вы лезете; завидно, что ли?.. Право, бесстыжие…
– А черт ли велит ему отмалчиваться? Коли продаешь, так продавай, что кобенишься? Да! Что буркалы-то выпучил, словно пятерых проглотил да шестым поперхнулся… отдавай за сорок… небось несходно?.. Отдавай, чего надседаешься…
– Нет, за сорок не отдам.
– Твоя воля, конь твой, – отвечал цыган, – ну, слушай последнее слово: сорок рублев и магарычи… хошь?
– Что мне магарычи? На кой мне их леший!..
– Узду в придачу!
– И узды не надыть.
– Эх вы, ребята, словоохотливые какие, право, – начали опять те, – видите, не хочет продавать – и только; и что это вы разгасились так на эвту лошадь? Мотрите, того и гляди, хвост откинет, а вы сорок даете; пойдемте, вам такого рысачка за сорок-то отвалим, знатного, статного… четырехлетку… как перед богом, четырехлетку…
– Соле саракиресса, накамыл тебыкнел, авен, пшалы, не каман. (Ну, что с ним взаправду толковать, пойдемте, братцы; не хочет.) Ну, прощай, добрый человек, – сказал первый цыган. – Авен, авен, пшалы. (Пойдемте, пойдемте, братцы.)
Рыженькие тотчас же повели Антона в другую сторону.
– Ну вот, говорили мы тебе… как бишь те звать?
– Антоном.
– Э! Да у меня, брат, свояка зовут Антоном. Ну, ведь говорили мы тебе, не ходи, не продашь лошади за настоящую цену; э! захотел, брат, продать цыгану! Говорят, завтра такого-то покупщика найдем, барина, восемьдесят рублев как раз даст… я знаю… Балай, а Балай, знаешь, на кого я мечу?..
Балай кивнул головою, искоса поглядел на Антона и значительно подмигнул товарищу.
– Спасибо, братцы, за ваши добрые речи, – отвечал мужик, уныло потупляя голову, – да, вишь, дело-то мое захожее; куды я теперь пойду? Ночь на дворе.
– Куды пойдешь! Об эвтом, земляк, не сумлевайся… а мы-то на что ж?.. вот брат пойдет домой в деревню, а я остаюсь здесь: пожалуй, коли хочешь, пойдем вместе, я тебе покажу, где заночевать.
– У меня, братцы, ведь денег нету… вот беда какая! Думал лошадь продать, так…
– Эхва, беда какая! Мало ли у кого не бывает денег, не ночуют же в поле… я тебя поведу к такому хозяину, который в долг поверит: об утро, как пойдешь, знамо, оставь что-нибудь в заклад, до денег, полушубок или кушак, придешь, рассчитаешься; у нас завсегда так-то водится…
– Когда ваше такое доброе слово, – отвечал Антон, – пойдемте, братцы, авось господь милостив, завтра удастся продать лошаденку…
– Не сумлевайся, брат Антон, говорю, покупщик у нас есть знатный для тебя на примете; ты, вишь, больно нам полюбился, мужик-ат добре простой, неприквельный… хотим удружить тебе… бог приведет, встренемся, спасибо скажешь…
И все трое покинули площадь. Только что своротили они в переулок, как Балай распрощался с Антоном и, перемигнувшись еще раз с товарищем, исчез в толпе.
V
Ночлег
«Ох, горе, мое горе, кручинное житье! – думал Антон, следуя медленным, нетвердым шагом за товарищем. – День прошел, да, видно, до нас не дошел, ишь вечеряет, а лошаденка все с рук не сошла; что станешь делать!.. Нет, знать, так уж господу богу угодно… погрешился я чем перед ним… охо, хо… Дома-то, дома у меня, чай, ждут, сердешные, не дождутся; не наболится у родимых сердечушко… Правда, напался человек добрый, сулил покупщика хорошего, да это когда еще, завтра!.. Заночевать, вишь, пришлось в чужой стороне промеж чужих людей, денег ни полушки, а дело захожее… Ну, а как завтра да опять не выйдет на мою долю счастья, лошади опять не продашь, а только пуще бед наживешь, и с тем домой вернешься… Никита просвету не даст тогда, долой с бела света сгонит, совсем беда! Пропадем ни за что и я, и Варюха, да и ребятенки-то тож… охо… хо, горе мое, горе, кручинное житье!..»
День между тем зримо клонился к вечеру; солнце село; золотистые хребты туч, бледнея на дальнем горизонте, давали знать, что скоро и совсем наступят сумерки. Подошва горы, плоские песчаные берега, монастырь и отмели окутались уже тенью; одна только река, отражавшая круглые облака, обагренные последними вспышками заката, вырезывалась в тени алой сверкающей полосою. Осенний ветер повеял холодом и зашипел в колеях дороги. Время от времени он изменял свое направление, и тогда слышались с реки отрывистые крики народа, толпившегося на берегу и ожидавшего парома, который чуть видимою точкой чернелся на более и более бледневшей поверхности воды, влача за собою огненную, искристую полосу света. Шум ярмарки умолкал; толпа в городе постепенно редела; скидывались ятки, запирались лари, лавки; купцы и покупатели расходились во все стороны, и все тише да тише становилось на улицах, на площади, между рядами телег, подвод, укутанных и увязанных на ночь в рогожи. Вниз по горе тишина делалась еще заметнее; тут исчезли уже почти все признаки ярмарки; кое-где разве попадался воз непроданного сена и его хозяин, недовольное лицо которого оживлялось всякий раз, как кто-нибудь проходил мимо, или встречалась ватага подгулявших мужиков и баб, которые, обнявшись крепко-накрепко, брели, покачиваясь из стороны в сторону и горланя несвязную песню.
Антон и рыженький его товарищ достигли уже подошвы горы, когда на одном из поворотов дороги должны были остановиться по случаю стечения народа. Они подошли ближе. На самом крутом уступе лежал замертво пьяный мужик; голова его, седая как лунь, скатилась на дорогу, ноги оставались на возвышении; коротенькая шея старика налилась кровью, лицо посинело… Присутствующие, которых было очень много, не помышляли, однако ж, поднимать его; иные, проходя мимо, замечали только: «Эк его раздуло!» или: «Ишь те как нализался!» Большая часть зрителей не делали, впрочем, никаких замечаний: они глядели на него с каким-то притупленным любопытством, почесывали затылки и качали головами, как бы в душе соболезнуя о злополучном землячке; но помощи никто решительно не подавал, никто даже не трогался с места. Антон принадлежал, должно быть, к последней категории; он постоял, покачал головою и готовился уже кликнуть своего товарища; но в эту самую минуту из толпы выскочил полный кудрявый детина в синем кафтане и с радостным восклицанием бросился обнимать его.
– Эхва!.. Антон! Как тебя бог милует? Подобру ли, поздорову? Вот не чаяли встретиться…
– Здорово, Митроха, – вымолвил Антон, ошеломленный несколько неожиданным приветствием, – как можешь…
Они обнялись и поцеловались. Встреча эта сильно озадачила рыженького; он суетливо подошел к Антону, дернул его за полу и шепнул: «Земляк, пора до фатеры, поздно, того и гляди, места не станет…»
– Шутка, дело какое! – продолжал Митроха. – Почитай что целый год не видались; ну что, брат Антон, как тебя перевертывает? Как поживаешь с хозяйкою и с ребятишками?..
– Ох, лучше и не спрашивай, плоше моего житья, кажись, на свете нет… мое житье самое последнее…
– Неужто все Никита проклятый досаждает?..
– Да, – отвечал печально Антон, – да; вот и теперь пришел, брат, сюда последнюю лошадь продавать, – велел!.. не знаю, что и будет; совсем, знать, пришло мое разоренье…
– Ой ли? Ну, брат, жаль, больно жаль мне тебя!.. А я, брат, на фабрике-то пооперился маненько; живу верстах в трех отсель на миткалевой фабрике… и хозяин такой-то, право, добрый достался, не в обиде живешь… Ну, расскажи-ка, братец ты мой, как поживают Стегней с женою? Он ведь свояк мне…
– А что им делается – хлебушка есть, живут ладно, по милости господней.
– Новую избу, говорят, поставили?
– Поставили.
– Так; ну, брат Антон, где ж ты остановился здесь?
– Вот тут… близехонько, – отвечал скороговоркою рыженький, – у самого перевоза на постоялом…
– Дай ему господь бог здоровья, – продолжал Антон, указывая земляку на рыженького, – встрелся добрый человек… хочет провести на ночлег.
– Пойдем, Антон, – сказал тот, – пора, не опоздать бы нам, народу не подошло бы много с ярманки…
– Ну, ладно, – подхватил Митроха, – я к тебе завтра зайду на фатеру… как бог свят, зайду; ты, я чай, не больно рано пойдешь на ярманку… а мы до того времени перемолвим слово, покалякаем про своих… так-то, брат, я тебе рад, Антон, право, словно родному… инда эвдак сердце радуется, как случай приведет с земляком повидаться… Ну, прощай, брат, и мне пора ко двору, а завтра непременно зайду…
– Прощай, Митроха, заходи же, мотри…
– Ладно, ладно…
– Ну, братец, куда же нам теперь идти? – спросил Антон, когда земляк исчез за поворотом.
– Сойдем вниз, а там пойдем все по берегу, все по берегу, до самых кузниц.
– Далече?
– Эко ты наладил одно: далече да далече? Видишь перевоз?
– Вижу…
– Ну, коли видишь, так ладно; тут как раз будет тебе и постоялый двор… он прямо стоит за кузнями…
Движения, походка, лицо товарища Антона мгновенно изменились: теперь все уже показывало в нем человека довольного, даже торжествующего; серенькие плутовские глазки его насмешливо суживались и поочередно устремлялись то на мужика, то на пегашку; он стал разговорчивее; но в речах его уже не было той заботливости, той вкрадчивости, с какими прежде подъезжал он к Антону. Все произошло, однако, так, как говорил рыженький: вскоре они достигли перевоза, там поднялись по скользкому грязному берегу и вышли на пустынное поле, огражденное с одной стороны рядом черных, мрачных кузниц, которые неровною линиею спускались почти к самой воде.
Миновав кузницы, рыженький молча указал Антону на высокую избу, одиноко стоявшую на дороге и окруженную длинными навесами. Тем временем, как они к ней приближались, ночь окончательно обхватила небо и окрестности. Месяц вышел из-за туч и весело проглянул на небе. Антон обернулся назад и бросил взгляд к стороне города; там все уже стихло; редко, редко долетала отдаленная песня или протяжное понуканье запоздалого мужика, торопившего лошадь. Где-то в стороне, далеко-далеко за рекою, слышался стук в чугунную доску деревенского караульщика. Он увидел реку, исчезавшую после многих изгибов в темноте, крутые берега, отделявшиеся от нее белым туманом, и черные тучи, облегавшие кругом горизонт. Луна скрылась; воцарился глубокий, непроницаемый мрак; подходя к избе, Антон едва-едва различил подводы, стоявшие у ворот. Шумный говор и свет, выходивший длинною полосою из окна, давали знать, что на постоялом дворе было довольно народу.
– Ну, вот и пришли, – сказал рыженький Антону, – веди лошадь в ворота; ладно; ставь ее вот сюда, под навес, да пойдем ужинать…
– Послушай, добрый человек, – произнес Антон, оглядывая с беспокойством постоялый двор и навесы, – послушай, мотри, не было бы лиха… не обидели бы меня… не увели бы лошаденки; я слышал, народ у вас в городах на это дело добре податлив…
– Эх ты! – воскликнул тот, ударив мужика по плечу. – Прямой ты, брат, деревенщина, пра, деревенщина; борода у те выросла, а ума не вынесла; ну, статочно ли дело? Сам порассуди, кому тут увести? Ведь здесь дворник есть, ворота на ночь запирают; здесь не деревня, как ты думаешь. Знамо дело, долго ли до греха, коли не смотреть, на то, вишь, и двор держат, а ты думаешь, для чего?..
– Оно так, – отвечал мужик, продолжая озираться на стороны, – вестимо так, а все словно думается…
– Что говорить, – начал рыжий, переменив вдруг насмешливый тон на серьезный, – кто против того? Животину водить, не разиней ходить, это всякий знает… полно, земляк, полно; а ты взаправду опасаешься, что ли?..
– Как перед богом, боюсь… добрый человек.
– Ну, коли так, привяжи ее пока здесь к столбу, а потом приходи сюда спать; я и сам с тобою лягу… пойдем выпьем по чарке винца, смерть прозяб… а там подкинем соломы да всхрапнем… ладно, что ли?..
– Ладно, коли твоя добрая душа будет…
– Привязал?
– Привязал…
– Мотри, привязывай крепче, чтоб не отвязалась неравно да не ушла…
– Нет, не уйдет…
– Пойдем.
Изба, в которую рыженький ввел Антона, была просторна; по крайней мере так показалась она последнему при тусклом свете сального огарка, горевшего на столе в железном корявом подсвечнике; один конец перегородки, разделявшей ее на две части, упирался в исполинскую печь с уступами, стремешками и запечьями, другой служил подпорою широким полатям, с которых свешивались чьи-то длинные босые ноги и овчина. За столом, под образами, сидели четыре человека и ужинали; подле них хлопотала хозяйка, рябая, встрепанная, заспанная баба.
– Хлеб да соль, братцы, – вымолвил рыженький, запирая дверь, – здравствуй, хозяйка!
– Хлеб да соль, – проговорил, в свою очередь, Антон, крестясь перед образами.
– Спасибо, – отозвались сидевшие мужики.
– Вам постоять, что ли? – грубо спросила дворничиха.
– И то тебя, вишь, не обходим, вот и товарища привел… ну, а хозяин где?
– Кто там?.. – послышалось сверху, и в то же время длинные ноги, висевшие с полатей, перевернулись и показали, что принадлежащее им туловище перевалилось на спину.
– Что там развалился, черт? – закричала сиповатым голосом хозяйка. – Ступай! Вишь, народ подошел…
На полатях послышалась зевота.
– О-о-о! Господи, господи, о-о! – бормотал хозяин, сползая по стремешкам печи вниз. – А! – воскликнул он, останавливаясь. – А! Здорово, рыжая борода!
Рыженький подал ему из-за спины Антона выразительный знак рукою. Хозяин тотчас же замолчал; закинув обе руки за шею, он потянулся, зевнул и продолжал лениво:
– Эк вы поздно как таскаетесь, люди спать давно полеглись; ну, а мужичок с тобой пришел?
– Со мной.
– Лошадь есть?
– Есть.
– Сенца надыть, что ли? – спросил хозяин Антона. – У меня сено знатное…
– Нет, – отвечал простодушно Антон, – сена не надо, я лошадь-то продавать привел: и так простоит, сердешная…
– Твоя на то воля… ужинать небось станете?
– Давай!..
– Такая-то беда у меня… малого своего отослал в Зименки… до сих пор не вернулся; сам за все и про все, – говорил хозяин, слезая наземь.
– А почем ужин? – рассеянно спросил рыженький.
– Известно, что тут толковать, лишнего не берем, что в людях, то и у нас: шесть гривен с хлебом.
– Ладно… Эй, хозяйка! Собирай скорей, смерть проголодались.
– Вам чего? Щей плехнуть, аль гороху вальнуть, аль лепеху с семенем? – спросила хозяйка.
– Давай что ни есть… Хозяин, а хозяин, нет ли, брат, винца?
– Как не быть… вам сколько?
– Что, Антон, голову-те повесил, вино есть, аль не слышишь? Выпьем, говорю, завтра знатный будет день. Хозяин, давай штоф!..
Когда дворник вышел, рыженький повертелся еще несколько минут подле печки и шмыгнул в двери. Это было сделано так ловко, что Антон ничего не заметил; он снял с себя полушубок, повесил его на шесток, помолился богу, сел за стол и в ожидании ужина принялся рассматривать новых своих товарищей. Двое из них немного погодя встали, перекрестились и молча улеглись на нары, занимавшие целую стену избы. Антон увидел, что тут спало еще несколько человек мужиков. Из оставшихся двух за столом один особенно привлек внимание нашего мужика. Это был толстенький, кругленький человек, с черною окладистой бородкой, плоскими маслистыми волосами, падавшими длинными космами по обеим сторонам одутловатого, багрового лица, отличавшегося необыкновенным добродушием; перед ним на столе стояла огромная чашка каши, деревянный кружок с рубленой говядиной и хрящом и миска с лапшою; он уписывал все это, прикладываясь попеременно то к тому, то к другому с таким рвением, что пот катился с него крупными горошинами; слышно даже было, как у него за ушами пищало. Антон первый прервал молчание.
– Вы отколе? – спросил он.
Мужик встряхнул головою, устремил на него оловянные глаза и, проглотив кашу, мешавшую ему закрыть рот, отвечал:
– Сдалече: ростовские.
– Господские?
– Барские…
– Больша вотчина?
– Большая…
Тут хозяйка поставила перед ним чашку тертого гороху; мужичок принялся за него с тем же ничем не сокрушимым аппетитом и уже ничего не отвечал на вопросы Антона. Скоро вернулся рыженький с штофом вина, сел подле товарища, и оба принялись ужинать. Немного погодя явился и сам хозяин.
– А ты ехать собрался, что ли? – спросил он у мужичка, сидевшего рядом с ярославцем.
– Да, мне пора, – отвечал тот, подтягивая кушак, – до свету надо быть дома.
Антон мгновенно поднял голову, поглядел на него, вздохнул и перестал есть. Хозяин снял с полки счеты и подошел к отъезжавшему вместе с хозяйкой.
– Щи хлябал?
– Хлябал.
– Кашу ел?
– Ел.
– Масло лил?
– Лил.
– Сорок копеек, – произнес отрывисто хозяин, щелкнув костями.
Мужик расплатился, помолился перед образами и, поклонившись на все четыре стороны, вышел из избы. В то время толстоватый ярославец успел уже опорожнить дочиста чашку тертого гороху. Он немедленно приподнялся с лавки, снял с шеста кожух, развалил его подле спавшего уже товарища и улегся; почти в ту ж минуту изба наполнилась его густым, протяжным храпеньем. Дворничиха полезла на печь. В избе остались бодрствующими рыженький, Антон и хозяин.
– Хозяин! – начал первый, прислушавшись прежде к шуму телеги отъехавшего мужика. – Подсядь-ка, брат, к нам, не спесивься; вот у меня товарищ-ат что-то больно приуныл, есть не ест и пить не пьет; что ты станешь с ним делать…
– Ой ли? – произнес хозяин, подходя к столу. – Ну, давай… как бишь звать-то тебя?.. Пантелеем, что ли?
– Антоном…
– Давай, брат Антон, я выпью… да ты-то что? Э! полно, чего кобенишься, пра, выпей, вино у меня знатное, хошь пригубь…
Антон выпил.
– Не то, братцы, на разуме у меня; так разве со стужи, – произнес он, крякнув и обтирая бороду.
– Пей, не робей, – вскрикнул рыженький, перемигиваясь с хозяином… – Ну-кась, брат, со стужи-то еще стаканчик…
– Спасибо… много доволен…
– Э! Что за спасибо! Пей, сколько душа примет… знамо, первая чарка колом, вторая соколом, а третью и сам позовешь; пей; душа меру, брат, знает… а там и спать пойдем…
– Под навес? – спросил Антон, глаза которого начинали уже разгораться.