
Полная версия
Педагогическая поэма. Полная версия
И ВОДРУЗИМ НАД ЗЕМЛЕЮ КРАСНОЕ ЗНАМЯ ТРУДА!
а на внутренней стороне ворот коротко:
ЕСТЬ!
Второго числа разряженный тринадцатый сводный под командой Жевелия развез по городу приглашения.
В день праздника с утра намеченный к жатве полугектар ржи обнесен рядами красных флагов, дорога к этому месту украшена также флагами и гирляндами. У въездных ворот покрытый белой скатертью стол гостевой комиссии. Над обрывом у пруда поставлены столы на шестьсот мест, и праздничный заботливый ветерок шевелит углы белых скатертей, лепестки букетов, белые халаты хозяйственной комиссии.
За воротами, внизу на дороге, дежурят верхом на Молодце и Мэри одетые в красные трусики и рубашки, в белых кавказских шляпах Синенький и Зайченко. За плечами у них развеваются белые полуплащи с красной звездой, отороченные по краям настоящим кроличьим мехом. Ваня Зайченко в неделю изучил все наши девятнадцать сигналов, и командир бригады сигналистов Горьковский признал его заслуживающим чести быть дежурным трубачом на празднике. Трубы повешены у них через плечо на атласной ленте.
В десять часов показались первые гости – пешеходы с Рыжовской станции. Это представители харьковских комсомольских организаций. Всадники подняли трубы, развесив по плечам атласные ленты, крепче уперлись в стремена и три раза протрубили наш знаменный салют – привет гостям. С давних времен нашим знаменным салютом является наш сигнал на работу.
Начался праздник. В воротах гостей встречает гостевая комиссия в голубых повязках, каждому прикалывает на груди три колоска ржи, перевязанные красной ленточкой, и передает особый билетик, на котором написано, к примеру:
11-й отряд колонистов
приглашает вас обедать за его столом.
К-р отряда Д. Жевелий.Гостей ведут осматривать колонию, а снизу уже раздаются новые звуки привета наших великолепных всадников.
Двор и помещения колонии наполняются гостями. Приходят представители харьковских заводов, сотрудники окрисполкома и наробраза, сельсоветов соседних сел, корреспонденты газет, на машинах подъезжают к воротам Джуринская, Юрьев, Клямер, Брегель и товарищ Зоя, члены партийных организаций, приезжает и бритый товарищ. Приезжает на своем «Форде» и Халабуда. Халабуду встречает специально для этого собравшийся совет командиров, вытаскивает из машины и сразу же бросает в воздух. С другой стороны машины стоит и хохочет бритый. Когда Халабуду поставили на землю, бритый спрашивает:
– Что они из тебя сейчас выкачали?
Халабуда обозлился:
– А ты думаешь, не выкачали? Они всегда выкачают.
– Да ну? А что?
– Трактор выкачали! Дарю трактор – «Фордзон»… Ну, черт с вами, качайте, только теперь уже все.
Пришлось Халабуде еще полетать по воздуху, но теперь уже колонистам помогали и гости, сбежавшиеся к месту происшествия.
Прикоснувшись к земле, Халабуда ухватился за карманы и ахнул:
– Опять? Где этот самый?..
И снова Таранец скромно протянул Сидору Карповичу часы и бумажник. Ключей не было. Халабуда покраснел, оглянулся и ничего никому не сказал. Только Таранец сказал ему тихо:
– Нельзя иначе. У вас это все снаружи. Упадет и растопчут.
– Спасибо, спасибо, брат, – покраснел еще больше Сидор Карпович.
Халабуду куда-то утащили.
Во дворе колонии становилось людно, как на главной улице города. Колонисты, украшенные бутоньерками из колосьев, широкими нарядными рядами ходят по дорожкам с приезжими, улыбаются им алыми губами, освещают их лица то смущенным, то открытым сиянием глаз, на что-то указывают, куда-то увлекают. Особенно уже дружелюбно и знакомо окружили шефскую комиссию. Шефская комиссия давно уже приезжает в колонию чуть не ежедневно. Это очень дружная компания, даром что она представляет целых шесть предприятий. Здесь Надежда Андреевна Белецкая – председатель комиссии – молодая, красивая женщина, румяная, разговорчивая, полюбившая колонистов, «как сорок тысяч братьев любить не могут»[244], здесь и товарищ Яковлев, с холеной шевелюрой над рабочим лицом – от харьковской электростанции, и товарищ Перетц, старичок с табачной фабрики, человек убежденный, что колония имени Горького стоит его стариковской работы. И в шефском комитете неисповедимыми путями провидения оказалась и Галя Подгорная – черниговка с черными глазами, которые и сейчас не дают покоя черным глазам Карабанова. Черниговка связала колонию родственными узами с шефами, и поэтому в этом отделе гостей все были не только приветливы, но и остроумны, и просты.
В двенадцать часов во двор въехали Синенький и Зайченко, наклонившись с седел пошептались с дежурным командиром Наташей Петренко, и Синенький, разгоняя смеющихся гостей и колонистов, галопом ускакал на хозяйственный двор. Через минуту оттуда раздались поднебесные звуки общего сбора, который всегда играется на октаву выше всякого другого сигнала. Ваня Зайченко подхватил сигнал. Перекликаясь между собой, эти два пацана наполнили двор колонии торопящимися, сталкивающимися звуками… Колонисты, бросив гостей, сбегались к главной площадке, и, не успел улететь к Рыжову последний трубный речитатив, они уже вытянулись в одну линию, и на левый фланг, высоко подбрасывая пятки и умиляя гостей, пронесся с зеленым треугольным флажком Митя Нисинов. Я начинаю каждым нервом ощущать свое торжество. Этот радостный мальчишеский строй, сине-белой лентой вдруг выросший рядом с линией цветников, уже ударил по глазам, по вкусам и по привычкам собравшихся людей, уже потребовал к себе уважения. Лица гостей, до этого момента доброжелательно-покровительственные, какие бывают обыкновенно у взрослых, великодушно относящихся к ребятам, вытянулись вдруг и заострились вниманием. Юрьев, стоящий сзади меня, сказал громко:
– Здорово, Антон Семенович! Так их!..
Колонисты озабоченно заканчивали равнение, почти не отрываясь от меня взглядом. Не оглядываясь, будучи уверен, что везде все готово, я не задержал следующей команды:
– Под знамя, смирно!
Ахнули по земле рокоты и звоны салюта, замерли над лицами подброшенные розовые на солнце руки колонистов. Из-за стены собора, строго подчиняя свое движение темпам салюта, вышла дежурная Наташа Петренко и повела к правому флангу знаменную бригаду, умеющую носить знамя без напряжения, без торопливости, подчеркнуто почтительно и торжественно-важно.
Я обратился к колонистам с двумя словами, поздравил с праздником, поздравил с победой.
– А теперь отдадим честь лучшим нашим товарищам, восьмому сводному первого снопа отряду Буруна. Смирно!
Снова колонисты вытянулись и подняли руки. Снова заиграли трубы привет. Из далеких, широко открытых ворот хозяйственного двора вышел восьмой сводный. О, дорогие гости, я понимаю ваше волнение, я понимаю ваши неотрывные, пораженные взгляды, потому что уже не в первый раз в жизни я сам поражен и восхищен высокой торжественной прелестью восьмого сводного отряда! Пожалуй, я имею возможность больше вашего видеть и чувствовать.
Впереди восьмого сводного Бурун, маститый, заслуженный Бурун, не в первый раз водящий вперед рабочие отряды колонии. У него на богатырских плечах высоко поднята сияющая отточенная коса с грабельками, украшенная крупными ромашками. Бурун величественно красив сегодня, особенно красив для меня, потому что я знаю: это не только декоративная фигура впереди живой картины, это не только колонист, на которого стоит посмотреть, это прежде всего действительный командир, который знает, кого ведет за собой и куда ведет. В сурово-спокойном лице Буруна я вижу мысль о задаче: он должен сегодня в течение тридцати минут убрать и заскирдовать полгектара ржи. Гости не видят этого. Гости не видят и другого: этот сегодняшний командир косарей студент медицинского института, в этом сочетании особо убедительно струятся линии нашего советского стиля. Да мало ли чего не видят гости и даже не могут видеть, потому хотя бы, что не только же на Буруна смотреть. За Буруном идут по четыре в ряд шестнадцать косарей в таких же белых рубахах, с такими же расцветшими косами. Шестнадцать косарей! Так легко их пересчитать! Но из этих шестнадцати сколько славных имен: Карабанов, Задоров, Белухин, Шнайдер, Георгиевский! Только последний ряд составлен из молодых горьковцев: Воскобойников, Сватко, Перец и Коротков.
За косарями шестнадцать девушек. На голове у каждой венок из ромашек, и в душе у каждой венок из прекрасных наших советских дней. Это вязальщицы.
Восьмой сводный отряд подходит уже к нам, когда из ворот на рысях выносятся две жатки, запряженные каждая двумя парами лошадей. И у каждой в гриве и на упряжи цветы, цветами убраны и крылья жаток. На правых конях ездовые в седлах, на сиденье первой машины сам Антон Братченко, на второй – Горьковский. За жатками конные грабли, за граблями бочка с водой, а на бочке Галатенко, самый ленивый человек в колонии, но совет командиров, не моргнув глазом, премировал Галатенко участием в восьмом сводном отряде. Сейчас можно видеть, с каким старанием, как не лениво украсил цветами свою бочку Галатенко. Это не бочка, а благоухающая клумба, даже на спицах колес цветы, и, наконец, за Галатенко – линейка под красным крестом, а на линейке Елена Михайловна и Смена – все может быть на работе.
Восьмой сводный остановился против нашего строя. Из строя выходит Лапоть и говорит:
– Восьмой сводный! За то, что вы хорошие комсомольцы, колонисты и хорошие товарищи, колония наградила вас большой наградой: вы будете косить наш первый сноп. Сделайте это как полагается и покажите еще раз всем пацанам, как нужно работать и как нужно жить. Совет командиров поздравляет вас и просит вашего командира товарища Буруна принять командование над всеми нами.
Эта речь, как и все последующие речи, неизвестно кем сочинена. Они произносятся из года в год в одних и тех же словах, записанных в совете командиров. И именно поэтому они выслушиваются с особенным волнением, и с особым волнением все колонисты затихают, когда подходит ко мне с косой Бурун, пожимает руку и говорит тоже традиционно необходимое:
– Товарищ заведующий, разрешите вести восьмой сводный отряд на работу и дайте нам на помощь этих хлопцев.
Я должен отвечать так, как я и отвечаю:
– Товарищ Бурун, веди восьмой сводный на работу, а хлопцев этих бери на помощь.
С этого момента командиром колонии становится Бурун. Он дает ряд команд к перестроению, и через минуту колония уже в марше. За барабанщиками и знаменем идут косари и жатки, за ними вся колония, а потом гости. Гости подчиняются общей дисциплине, строятся по четыре в ряды и держат ногу по дороге в поле. Халабуда идет рядом со мной и говорит бритому:
– Черт!.. С этими одеялами!.. А то и я был бы в строю… вот, с косой!
Я киваю Силантию, и Силантий летит на хозяйственный двор. Когда мы подходим к намеченному полугектару, Бурун останавливает колонну и, нарушая традиции, спрашивает колонистов:
– Поступило предложение назначить в восьмой сводный отряд в бригаду Задорова пятым косарем Сидора Карповича Халабуду. Чи есть возражения?
Колонисты смеются и аплодируют. Веселее всех хлопает в ладоши бритый и оглядывается на колонистов. Бурун берет из рук Силантия украшенную косу и передает ее Халабуде. Сидор Карпович быстро, по-юношески, снимает с себя пиджак, бросает его на межу, потрясает косой:
– Спасибо!
– А косить умеете? – тихо спрашивает Бурун.
– Пошел ты к черту! – улыбается Халабуда. – А чем отбивать буду?
– Поделимся, – говорит Бурун.
Халабуда становится в ряд косарей пятым у Задорова. Задоров грозит ему пальцем:
– Смотрите же, не воткните в землю! Позор нашей бригаде будет.
– Отстань, – говорит Халабуда, – я еще вас научу…
Строй колонистов выравнивается на одной стороне поля. К главному флангу выносится знамя – здесь будет связан первый сноп. К знамени подходят Бурун, Наташа, и наготове держится Зорень, как самый младший член колонии.
– Смирно!
Бурун начинает косить. В несколько взмахов косы он укладывает к ногам Наташи порцию высокой ржи. У Наташи из первого накоса готово перевесло. Сноп она связывает двумя-тремя ловкими красивыми движениями, двое девчат надевают на сноп цветочную гирлянду, и Наташа, розовая от работы и удачи, передает сноп Буруну. Бурун подымает сноп на плечо и говорит курносому серьезному Зореню, высоко задравшему носик, чтобы слышать, что говорит Бурун:
– Возьми этот сноп из моих рук, работай и учись, чтобы, когда вырастешь, был комсомольцем, чтобы и ты добился той чести, которой добился я, – косить первый сноп.
Ударил жребий Зореня. Звонко-звонко, как жаворонок над нивой, отвечает Зорень Буруну:
– Спасибо тебе, Грицько! Я буду учиться и буду работать. А когда вырасту и стану комсомольцем, добуду и себе такую честь – косить первый сноп и передать его самому младшему пацану.
Зорень берет сноп и весь утопает в нем. Но уже подбежали к Зореню пацаны с носилками, и на цветочное ложе их укладывает Зорень свой богатый подарок. Под гром салюта знамя и первый сноп переносятся на правый фланг.
Бурун подает команду:
– Косари и вязальщицы – по местам!
Колонисты разбегаются по намеченным точкам и занимают все четыре стороны поля.
Поднявшись на стременах, Синенький трубит сигнал на работу. По этому знаку все семнадцать косарей пошли кругом поля, откашивая широкую дорогу для жатвенных машин.
Я смотрю на часы. Проходит пять минут, и косари подняли косы вверх. Вязальщицы довязывают последние снопы и относят их в сторону.
Наступает самый ответственный момент работы. Антон и Витька и откормленные, отдохнувшие кони готовы.
– Рысью… ма-а-арш!
Жатки с места выносятся на прокошенные дорожки. Еще две-три секунды, и они застрекотали по житу, идя уступом одна за другой. Бурун с тревогой прислушивается к их работе. За последние дни много они передумали с Антоном и Шере, много повозились над жатками, два раза выезжали в поле. Сегодня будет большим скандалом, если кони откажутся от рыси, если нужно будет на них кричать, если жатка заест и остановится.
Но лицо Буруна постепенно светлеет. Жатки идут по полю с ровным механическим звуком, лошади свободно набирают рысь, даже на поворотах не задерживаются, хлопцы неподвижно сидят в седлах. Один, два круга. В начале третьего жатки так же красиво проносятся мимо нас, и серьезный Антон бросает Буруну:
– Все благополучно, товарищ командир!
Бурун повернулся к строю колонистов и поднял косу:
– Готовься! Смирно!
Колонисты опустили руки, но внутри у них все рвется вперед, мускулы уже не могут удержать задора.
– На поле… бегом!
Бурун опустил косу. Три с половиной сотни ребят ринулись в поле. На рядах скошенной ржи замелькали их руки и ноги. С хохотом опрокидываясь друг через друга, как мячики, отскакивая в сторону, они связали скошенный хлеб и погнались за жатками, по трое, по четверо наваливаясь животами на каждую порцию колосьев:
– Чур пятнадцатого отряда!..
Гости хохочут, вытирая слезы, и Халабуда, уже вернувшийся к нам, строго смотрит на Брегель:
– А ты говоришь… Ты посмотри!..
Брегель улыбнулась:
– Ну, что же… я смотрю: работают прекрасно и весело. Но ведь это только работа…
Халабуда произнес какой-то звук, что-то среднее между «б» и «д», но дальше ничего не сказал Брегель, а посмотрел на бритого свирепо и заворчал:
– Поговори с нею…
Бритый строго оглядел Брегель и ничего не сказал.
Возбужденный, счастливый Юрьев жал мне руку и уговаривал Джуринскую:
– Нет, серьезно… вы подумайте!.. Меня это трогает, и я не знаю почему. Сегодня это, конечно, праздник, конечно, это не рабочий день… Но знаете, это… это мистерия труда. Вы понимаете?
Бритый внимательно смотрит на Юрьева:
– Мистерия труда? М-может быть. Но зачем это так усложнять? По-моему, тут что хорошо: они счастливы, они организованы и они умеют работать. На первое время, честное слово, довольно. Как вы думаете, товарищ Брегель?
Брегель не успела подумать, потому что перед нами осадил Молодца Синенький и пропищал:
– Бурун прислал… Копны кладем! Собираться всем к копнам.
Я посмотрел на часы, прошло 25 минут. Уже стояло несколько «полукопен», ребята копошились, складывая остальные. Пока мы шли к ним, на скошенном участке стояло десять половин копен и на средней уже развевалось знамя. Рядом с ним встал Лапоть и поднял руку. Потом он опустил ее, и мы запели «Интернационал».
Начался митинг. Говорили многие, говорили растроганные и самим праздником, и близким небом, и бодрой живостью ребят, и стрекотаньем кузнечиков в поле.
Возвратившись с поля, обедали вперемешку, забыв, кто кого старше и кто кого важнее. Красивый, не отравленный ничьим аппетитом труд примирил все противоречия и потушил все споры. Даже товарищ Зоя сегодня была благосклонная и умиротворенная.
Праздник продолжался долго. Еще играли в лапту, и в «довгои лозы», и в «масло». Халабуде завязали глаза, дали в руки жгут и заставили безуспешно ловить юркого пацана с колокольчиком. Еще водили гостей купаться в пруду, еще пацаны представляли феерию[245] на главной площадке, которая начиналась хоровой декламацией:
Что у нас будет через пять лет?Тогда у нас будет городской свет,Новый цех во дворе,Новый сад по всей нашей горе,И мы очень бы хотели,Чтоб у нас были электрические качели.А заканчивалась феерия пожеланием:
И колонист будет, как пружина,А не как резиновая шина.После фейерверка на берегу пруда пошли провожать гостей на Рыжов. На машинах уехали раньше, и, прощаясь со мной, бритый – «хозяин» – сказал:
– Ну что ж? Так держать, товарищ Макаренко!
– Есть так держать, – ответил я.
[12] Жизнь покатилась дальше
И снова пошли один за другим строгие и радостные рабочие дни, полные забот, маленьких удач и маленьких провалов, за которыми мы не видим часто крупных ступеней и больших находок, надолго вперед определяющих нашу жизнь. И как и раньше, в эти рабочие дни, а больше поздними затихшими вечерами складывались думы, подытоживались быстрые дневные мысли, прощупывались неуловимо-нежные контуры будущего.
Но приходило будущее, и обнаруживалось, что вовсе оно не такое нежное и можно было бы обращаться с ним бесцеремоннее. Мы недолго скорбели об утраченных возможностях, кое-чему учились и снова жили уже с более обогащенным опытом, чтобы совершать новые ошибки и жить дальше.
Как и раньше, на нас смотрели строгие глаза, ругали нас и доказывали, что ошибок мы не должны совершать, что мы должны жить правильно, что мы не знаем теории, что мы должны… вообще, мы были кругом должны.
Мы выслушивали их и прекрасно понимали, чего они хотят. Их желания были обычными человеческими – не больше; собственно говоря, они хотели, чтобы мы совершали ошибки, которые совершают они, не имея, впрочем, ни нашего опыта, ни наших обожженных пальцев. Мало находилось людей, которые уважали наш опыт и наши старые раны, а если они находились, то строгие глаза обращались к нам и начинали выделывать ужасающие сигналы.
Мы давно привыкли к этой технике жизни педагога и были поэтому терпеливы. Мы находили силы в глубокой уверенности, что строгие глаза вклеены в самые обыкновенные головы российских интеллигентов. Это вымирающее племя все равно не имеет будущего. Собственно говоря, оно уже изгнано из всех областей жизни, может быть, его оставили для музея или для заповедной рощи, и чтобы оно не погибло с голоду, позволили ему кормиться самой дешевой пищей – педагогами. Но ведь и педагоги когда-нибудь понадобятся. Тогда вымирающее племя интеллигентов, потомство Онегиных, Карамазовых и «Идиотов» будет переведено на еще более дешевый корм и, может быть, незаметно… исчезнет.
Так мы верили. Будущее показывало, что мы не ошиблись. Только благодаря нашей вере мы легко перепрыгивали через заговоренные круги, через многочисленные «табу» и еще более многочисленные речи, и подвигались вперед.
Но наша жизнь была тяжела. Колония богатела, в ней рос коллектив, росли стремления, росли возможности и, самое главное, росло знание наше и наше техническое умение. Но мы были запакованы в узкие железные рамки и над нами всегда стоял Некто в сером, замахивался на нас палкой и вопил, что мы совершаем государственное преступление, если на полсантиметра высунем нос за пределы рамки. Некто в сером назывался иначе – финотделом. (Над нами еще стоял чиновник из финотдела, существо еще более древней формации, бесславно протащившее свою историю через века и поколения, тот самый «ярыга», который основательно засел в российские печенки еще при московских великих государях.) Это был настоящий организатор и вдохновитель соцвосовской педагогики, истинный хозяин всех наших идеалов, принципов и идей. Растрачивая в год десятки миллионов, он зорко следил, чтобы они были именно растрачены, проедены, прожиты в той норме нищеты, которую он считал наиболее подходящей и которую стремился сделать стабильной. Это был сущий сказочный Кощей – сухой, худой, злобный и, кроме того, принципиально бессмертный. Как и все Кощеи, он вечно ворчал, что денег тратится много, что все это никуда не годится, и в то же время он изо всех сил старался, чтобы они были истрачены. Больше всего боясь партизанского вложения его капиталов в настоящее дело, Кощей Бессмертный выдавал нам деньги полумесячными долями, и его зеленые глаза торчали над каждым нашим карманом:
– Как же это? – скрипел он. – Как же вы допускаете такое своеволие: вам было выдано сто пятнадцать рублей на обмундирование, а вы купили на них какие-то доски? На обмундирование вам было выдано! На доски вам ничего не полагается.
– Товарищ Кощей, с обмундированием мы можем подождать, а доски – это материал, мы из него сделаем вещи, продадим и будем иметь прибыль, потому что в доски мы вложили труд, и труд будет оплачен.
– Не говорите это, не говорите. Какие там доски и какие там прибыли? Вам выдано на обмундирование…
– Но лучше же будет, если эти сто пятнадцать рублей мы обернем в нашем производстве. Мы обратим их в триста рублей, и триста рублей истратим на обмундирование…
– Вы не можете истратить больше, чем вам разрешено. Вам разрешено двадцать семь рублей в год на человека. Если вы получите прибыль, мы все равно сократим вашу смету.
Великий ученый и великий мыслитель Чарльз Дарвин. Он был бы еще более великим, если бы наблюдал нас. Он бы увидел совершенно исключительные формы приспособления, мимикрии, защитной окраски, поедания слабейших, естественного отбора и прочих явлений настоящей биологии. Он бы увидел, с какой гениальной приспособляемостью мы все-таки покупали доски и делали кое-что, как быстро и биологически совершенно мы все-таки обращали сто пятнадцать рублей в триста и покупали поэтому не бумажные костюмы, а суконные, а потом, дождавшись очередной сутолоки у Кощея Бессмертного, мы представляли ему каллиграфически выписанный отчет и окрашивались в зеленый цвет, цвет юности, надежды и соцвоса, притихали на общем фоне наркомпросовской зелени и, затаив дыхание, слушали кащеевские громы, угрозы начетами и уголовной ответственностью, мы даже видели, как, распростершись на сухих крючковатых крыльях, Кощей Бессмертный ширял над нами и клевал наших коллег, защитная окраска которых была хуже сделана, чем у нас.
Заведующий колонией, вообще, существо недолговечное. Где-то у Дарвина, а может быть, у Тимирязева[246], а может, еще у кого-нибудь третьего, подсчитано, какое большое потомство у мухи и у одуванчика и какой грандиозный процент его погибает в борьбе за существование. К мухам и одуванчикам нужно обязательно приписать нас, заведующих детскими колониями. Одни из нас погибали от непосредственной бедности и неприспособленности соцвоса, их десятками проглатывали кооперативные, торговые и другие организации; других в самые первые моменты после рождения поедала сама мамаша, родившая их, – есть такие мамаши, и такой мамашей часто бывал Наркомпрос; третьих клевал Кощей Бессмертный; четвертых лопали иные птицы: народный суд, милиция. Очень немногие выживали и продолжали ползать на соцвосовских листьях, но и из них большинство предпочитало своевременно окуклиться и выйти из кокона нарядной и легкомысленной бабочкой в образе инспектора или инструктора. А таких как я были сущие единицы, и во всем Союзе, может быть, я – единственный человек, который в течение восьми лет сидел на беспризорной капусте. Почему я оказался более приспособленным, не знаю, но тем не менее до поры до времени мы жили.
В колонии скоро завелось настоящее производство. Разными правдами и неправдами мы организовали деревообделочную мастерскую с хорошими станками: строгальным, фуговальным, пилами, сами изобрели и сделали шипорезный станок. Мы заключали договоры, получали авансы и дошли до такого нахальства, что открыли даже в банке текущий счет.