
Полная версия
Педагогическая поэма. Полная версия
– Ну, что ты скажешь – бураки полоть? Та неужели мы свое не отпололи?
Кончили первую полку, вторую, мечтают все побывать на капусте, на горохе, а уже и сенокосом пахнет – смотришь, в воскресной заявке Шере скромно написано: «На прорывку бурака – сорок человек».
Вершнев, секретарь совета, с возмущением читает про себя эту наглую строчку и стучит кулаком по столу:
– Да что это такое: опять бурак? Да когда он окончится, черт проклятый!.. Вы, может, по ошибке старую заявку дали?
– Новая заявка, – спокойно говорит Шере. – Сорок человек, и, пожалуйста, старших.
На совете сидит Мария Кондратьевна, живущая на даче в соседней с нами хате, ямочки на ее щеках игриво посматривают на возмущенных колонистов.
– Какие вы ленивые, мальчики! А в борще бурак любите, правда?
Семен наклоняет голову и выразительно декламирует:
– Во-первых, бурак кормовой, хай вин сказыться! Во-вторых, пойдемте с нами на прорывку. Если вы сделаете нам одолжение и проработаете хочь бы один день, так тому и быть, собираю сводотряд и работаю на буряке, аж пока и в бурты его, дьявола, не похороним.
В поисках сочувствия Мария Кондратьевна улыбается мне и кивает на колонистов:
– Какие? Какие?..
Мария Кондратьевна в отпуску, поэтому и днем ее можно встретить в колонии. Но днем в колонии скучно, только на обед приходят ребята, черные, пыльные, загоревшие. Бросив сапки в углу Кудлатого, они, как конница Буденного, галопом слетают с крутого берега, развязывая на ходу завязки трусиков, и Коломак закипает в горячем ключе из их тел, криков, игры и всяких выдумок. Девчата пищат в кустах на берегу:
– Ну довольно вам, уходите уже! Хлопцы, а хлопцы, ну, уходите, уже наше время.
Дежурный с озабоченным лицом проходит на берег, и хлопцы на мокрые тела натягивают горячие еще трусики и, поблескивая капельками воды на плечах, собираются к столам, поставленным вокруг фонтана в старом саду. Здесь их давно поджидает Мария Кондратьевна – единственное существо в колонии, сохранившее белую человеческую кожу и невыгоревшие локоны. Поэтому она в нашей колонии кажется подчеркнуто холеной, и даже Калина Иванович не может не отметить это обстоятельство:
– Фигурная женщина, ты знаешь, а даром здесь пропадает. Ты, Антон Семенович, не смотри на нее теорехтически. Она на тебя поглядаеть, как на человека, а ты, как грак, ходишь без внимания.
– Как тебе не стыдно! – сказал я Калине Ивановичу. – Не хватает, чтобы и я романами занялся в колонии.
– Эх, ты! – крякнул Калина Иванович по-стариковски, закуривая трубку. – В жизни ты в дурнях останешься, вот побачишь…
Я не имел времени произвести теоретический и практический анализ качеств Марии Кондратьевны, – может быть, именно поэтому она все приглашала меня на чай и очень обижалась на меня, когда я вежливо уверял ее:
– Честное слово, не люблю чаю.
– Да чудак вы какой, это только так говорится: чай, а к чаю что-нибудь бывает. Какой вы дикарь, как вам не стыдно?
Я, наверное, краснел во время таких разговоров, потому что Мария Кондратьевна хохотала до слез и успокаивала меня:
– Да вы не бойтесь, я ничего такого страшного не предложу к чаю. Ну, пирожное, у меня есть и клубника, крупная, крупная.
Я немного рассердился за ее хохот:
– Не я чудак, а вы чудачка. Ну, для чего мне пирожное?
– Вот еще горе, – расстроенно сказала Мария Кондратьевна, – да поймите же, наконец, что мне скучно, поговорить, посмеяться надо человеку?
– Так зачем чай? Поговорить и посмеяться и в колонии до упаду можно. Каждый вечер.
– Бросьте, – сказала Мария Кондратьевна. – Колонисты ваши прелесть, но это может и надоесть. Они еще мальчики и все же… как бы вам сказать – они еще малокультурны.
Как-то после обеда, когда разбежались колонисты по работам, задержались мы с Марией Кондратьевной у столов, и она по-дружески просто сказала мне:
– Слушайте вы, Диоген[140] Семенович! Если вы сегодня не придете ко мне вечером, я вас буду считать просто невежливым человеком.
– А что у вас? Чай? – спросил я.
– У меня мороженое, понимаете вы, не чай, а мороженое… Специально для вас делаю.
– Ну хорошо, – сказал я с трудом, – в котором часу приходить на мороженое?
– В восемь часов.
– Но у меня в половине девятого рапорты командиров.
– Вот еще жертва педагогики… Ну хорошо, приходите в девять.
Но в девять часов, сразу после рапорта, когда я сидел в кабинете и сокрушался, что нужно идти на мороженое и я не успел побриться, прибежал Митька Жевелий и крикнул:
– Антон Семенович, скорийше, скорийше!..
– В чем дело?
– Чобота хлопцы привели и Наташку. Этот самый дед, как его… ага, Мусий Карпович.
– Где они?
– А в саду там…
Я поспешил в сад. В сиреневой аллее на скамейке сидела испуганная Наташа, окруженная толпой наших девочек и женщин. Хлопцы по всей аллее стояли группами и о чем-то судачили. Карабанов ораторствовал:
– И правильно. Жалко, что не убили гадину…
Задоров успокаивал дрожащего, плачущего Чобота:
– Да ничего страшного. Вот Антон придет, все устроит.
Перебивая друг друга, они рассказывали мне следующее.
За то, что Наташа не просушила какие-то плахты, забыла, что ли, Мусий Карпович вздумал ее проучить и успел два раза ударить вожжами. В этот момент в хату вошел Чобот. Какие действия произвел Чобот, установить было трудно, – Чобот молчал, – но на отчаянный крик Мусия Карповича сбежались хуторяне и часть колонистов и нашли хозяина в полуразрушенном состоянии, всего окровавленного, в страхе забившегося в угол. В таком же печальном состоянии был и один из сыновей Мусия Карповича. Сам Чобот стоял посреди хаты и «рычав, як собака», по выражению Карабанова. Наташу нашли потом у кого-то из соседей.
По случаю всех этих событий произошли переговоры между колонистами и хуторянами. Некоторые признаки указывали, что во время переговоров не оставлены были без употребления кулаки и другие виды защиты, но ребята об этом ничего не говорили, а повествовали эпически трогательно:
– Ну, мы ничего такого не делали, оказали это… первую помощь в несчастных случаях, а Карабанов и говорит Наташе: «Идем, Наташа, в колонию, ты ничего не бойся, найдутся добрые люди, знаешь, в колонии, мы с этим делом устроимся».
Я попросил действующих лиц в кабинет.
Наташа серьезно разглядывала большими глазами новую для нее обстановку, и только в неуловимых движениях рта можно было распознать у нее остатки испуга, да на щеке не спеша остывала одинокая слеза.
– Що робыть? – сказал Карабанов страстно. – Надо кончать.
– Давайте кончать, – согласился я.
– Женить, – предложил Бурун.
Я ответил:
– Женить успеем, это не сегодня. Мы имеем право принять Наташу в колонию. Никто не возражает?.. Да тише, чего вы орете! Место для девочки у нас есть. Колька, зачисли ее завтра приказом в пятый отряд.
– Есть! – заорал Колька.
Наташа вдруг сбросила свой страшный платок, и глаза у нее заполыхали, как костер на ветру. Она подбежала ко мне и засмеялась радостно, как смеются только дети.
– Хиба цэ можна? В колонию? Ой, спасыби ж вам, дядечку!
Хлопцы смехом прикрыли душевное волнение. Карабанов топнул ногой об пол:
– Дуже просто. Прямо так просто, що… черты его знают! В колонию, конечно. Нехай колониста тронуть!
Девчата радостно потащили Наташу в спальню. Хлопцы еще долго галдели. Чобот сидел против меня и благодарил:
– Я такого никогда не думал… То вам спасибо, что такому маленькому человеку защиту дали… А жениться – то дело второе…
До поздней ночи обсуждали мы происшествие. Рассказали хлопцы несколько подходящих случаев, Силантий высказал свое мнение, приводили Наташу в колонийском платье показывать мне, и Наташа оказалась вовсе не невестой, а маленькой нежной девочкой. После всего этого пришел Калина Иванович и сказал, резюмируя вечер:
– Годи вам раздувать кадило. Если у человека голову не оттяпали, значит, человек живеть, все значиться благополучно. Ходим на луки,[141] пройдемся… вот ты увидишь, как эти паразиты копыцы сложили, чтоб их так в гроб укладывали, када помруть!
Было уже за полночь, когда мы с Калиной Ивановичем направились на луг. Теплая тихая ночь внимательно слушала, что говорил дорогой Калина Иванович. Аристократически воспитанные, подтянутые, сохраняя вечную любовь свою к строевым шеренгам, стояли на страже колонии тополя и тоже думали о чем-то. Может быть, они удивлялись тому, что так все изменилось кругом: выстраивались они для охраны Трепке, а теперь приходится сторожить колонию имени Максима Горького.
В отдельной группе тополей стояла хата Марии Кондратьевны и смотрела черными окнами прямо на нас. Одно из окон вдруг тихонько открылось, и из него выпрыгнул человек. Направился было к нам, на мгновение остановился и – бросился в лес. Калина Иванович прервал рассказ об эвакуации Миргорода в 1918 году и сказал спокойно:
– Этот паразит – Карабанов. Видишь, он смотрит не теорехтически, а прахтически. А ты остался в дурнях, хочь и освиченный человек.
[7] Пополнение
В колонию пришел Мусий Карпович. Мы думали, что он начинает тяжбу по случаю слишком свободного обращения с его головой разгневанного Чобота. И в самом деле: голова Мусия Карповича была демонстративно перевязана и говорил он таким голосом, будто даже это не Мусий Карпович, а умирающий лебедь. Но по волнующему нас вопросу он высказался миролюбиво и по-христиански кротко:
– Там это, товарищи, девчонка моя у вас, и меня вот обидел ваш колонист, незаслуженно обидел, так я не жалуюсь, может, и я что не так сказал, а девчонку нужно отдать, на что она вам?
В кабинете сидели Коваль и Задоров. Задоров сильно смущал Мусия Карповича, потому что давно был ему известен насмешливый Шуркин разговор. Задоров и теперь не обманул ожиданий Мусия Карповича:
– Мусий Карпович, что вам дороже, голова зама или девчонка?
– И голова моя, и девчонка ж моя, – пробовал помутить Мусий Карпович.
– Наташи вам не видать, как своих ушей, это раз.
– Ну раз, – покорно произнес Мусий Карпович.
– А если будете сюда лазить, так и за голову не ручаемся, два.
– Так я ж совсем не потому, что девчонка. Я по другому делу. Боже сохрани, чи я буду с вами спорить, чи што? Так, то пускай и так… Я насчет мельницы к вам пришел. От сельсовета пришел с хорошим делом.
Задоров сурово принял капитуляцию противника и уступил боевую позицию Ковалю.
Коваль прицелился лбом в Мусия Карповича.
– Насчет мельницы?
– Ну да ж. Вы насчет мельницы хлопочете – это аренда, значит. И сельсовет же тоже подал заявление. Так от мы так думаем: как вы советская власть, так и сельсовет – советская власть, не может быть такого: то мы, а то – вы…
– Ага, – сказал Коваль несколько иронически.
– Да что ж вы агакаете? Чи я кажу не так, чи што? Ото мы и предлагаем вам: давайте возьмем аренду откровенно, пополам, значит. И работа пополам, и доходы пополам, это будет для всех людей как пример, а не так, как будто две советских власти…
– Ага, – сказал Коваль, весело глядя в глаза Мусия Карповича.
– Та чего ж вы все агакаете, чи може вы хотите забрать себе мельницу, а сельсовет по-вашему, так это значит, пускай так останется? Што оно, конечно, мельница в вашем дворе, это факт, конечно, так и сельсовет же, можно сказать, – советская власть.
– Так, – сказал Коваль.
– От вы агакаете або такаете, а как же понимать, к примеру?
– А чего это вы пришли, а не председатель?
– А я с бумажкой, как же, с бумажкой. А председатель, знаете, говорит: поди ты, Мусий, бо тебя больше уважают в колонии, так вы по-мирному и сговоритесь.
– Вас больше уважают? – спросил Задоров, выразительно разглядывая перевязанную голову Мусия Карповича.
– Хэ, хэ, это ж бывает и в семействе даже, – засмеялся Мусий Карпович, – бывает всякое, знаете, и брат брата за грудки берет, и все такое.
– Так вот что, уважаемый Мусий Карпович, – сказал я. – Значит, мы подумаем, поговорим с хлопцами, дадим вам ответ. Добре?
– Да разве ж я што говорю, чи што? Конечно ж, как у вас артель, надо и поговорить, а мы еще придем. С председателем придем.
Мусий Карпович откланялся и удалился, а Коваль с Задоровым напали на меня.
– Чего там еще думать? Гнать к чертовой матери, и все. Не хватает, чтобы мы с куркулями в компанию вошли.
– Да что вы, товарищи, – возражал я. – Видите, вот и бумажка, ведь это официальное предложение сельсовета, как же можно так: взять и прогнать к чертовой матери. Нужно поступить дипломатически вежливо.
Коваль не соглашается со мной.
– Ото ему голову провалил Чобот, ото и есть правильная дипломатия, советская власть тоже. Им в сельсовете три дня жить осталось.
– Все равно. Ведь этот Мусий даром бы не пришел. Наверное, там что-то случилось – в управлении государственными имуществами, надо узнать, в чем дело. А спешить нам все равно некуда. Решение об аренде будет не раньше, как через месяц.
Так начался в колонии короткий дипломатический период. Я уговорил Коваля и хлопцев напялить на себя дипломатические фраки и белые галстуки, и Лука Семенович с Мусием Карповичем на некоторое время получили возможность появляться на территории колонии без опасности для жизни. Так как с мельничным вопросом мы не спешили, то наши возможные компаньоны заинтересовались другими сторонами нашей жизни и больше всего делами Шере. Лука Семенович целые вечера проводил в свинарне, расспрашивая Шере о тонкостях свинских меню, об уходе за поросятами, о содержании маток, и все просил продать ему хорошего кабанчика, чтоб и на плод годился.
В это время всю колонию сильно занимал вопрос о покупке лошадей. Знаменитые наши рысаки старели на глазах, даже Рыжий начинал отращивать стариковскую бороду, а Малыша совет командиров перевел уже на положение инвалида и назначил ему пенсию. Малыш получил на дожитие постоянное место в конюшне и порцию овса, а запрягать его допускалось только с моего личного разрешения. Шере всегда с презрением относился к Бандитке, Мэри и Коршуну и говорил:
– Хорошее хозяйство то, в котором кони хорошие, а если кони дрянь, значит, и хозяйство – дрянь.
Антон Братченко, переживший влюбленность во всех наших лошадей по очереди и всегда всем предпочитавший Рыжего, и тот теперь под влиянием Шере начинал любить какого-то будущего коня, который вот-вот появится в его царстве. Я, Шере, Калина Иванович и Братченко не пропускали ни одной ярмарки, видели тысячи лошадей, но купить нам все-таки ничего не довелось. То кони были плохие, такие же, как и у нас, то дорого с нас просили, то находил Шере какую-нибудь припрятанную болезнь или недостаток. И правду нужно сказать, хороших лошадей на ярмарках не было. Война и революция прикончили породистые лошадиные фамилии, а новых заводов еще не народилось. Антон приезжал с ярмарки почти в оскорбленном состоянии:
– Как же это так? Коней нэма. А если нам нужен хороший конь, настоящий конь, так как же? Буржуев просить, чи как?
– Та нежели ни одного коня? – удивился Карабанов.
– Те лучше наших есть, – обиженным голосом рассказывал Антон, – так ты посуди: у нас на коней тысячу рублей собрали, на двух коней. Это ж тебе не то, что раньше: привели Рыжего черт его знает откуда, даром… И Бандитка даром, и Мэри, и Коршун, так само собой – хорошие кони. А тут нужно отдать, ты подумай, – пятьсот рублей. Какой конь должен быть за пятьсот рублей? Ну?
– Да-а, – тянул Карабанов, – за пятьсот рублей, это зверь, а не конь должен быть. От я коня бачив, так тот конь не меньше, как тысячу, стоил.
– Тысячу? Та ну? Какой же такой конь за тысячу рублей? Как на нем и ездить?
– А какие кони на ярмарке? – спрашивал Семен.
– Та такие кони: здоровая, понимаешь, кобыла, и так – серая, а шея, как у теленка, ну – дрянь, четыреста рублей. А то – и рост хороший, и шея, и все, а ноги, как у рака.
Калина Иванович, по гусарской старой памяти, любил копаться в лошадином вопросе, и даже Шере доверял его знаниям, изменяя в этом деле своей постоянной ревности. А Калина Иванович однажды в кругу понимающих людей сказал:
– Говорят эти паразиты, Лука та Мусий этот самый, что будто у дядьков на хуторах есть хорошие кони, а на ярмарок не хотят выводить, боятся.
– Неправда, – сказал Шере, – нет у них хороших коней. Есть такие, как мы видели. Хороших коней вот скоро с заводов достать можно будет, еще рановато.
– А я вам кажу – есть, – продолжал утверждать Калина Иванович. – Лука знает, этот сукин сын всю округу знает, как и что. Та и подумайте, откуда ж может взяться хорошая животная, если не у хозяина! А на хуторах хозяева живуть. Он, паразит, тихонько соби сыдыть, а жеребчика выгодовал, держит, сволочь, в тайне, значить, боиться – отберуть. А если поехать – купим…
– Не купите, или обманут вас на хуторах. Там люди хуже цыган.
– Кого? Меня обмануть? Ха, старого гусара, штоб какой тебе дядько обманул? Никогда такого не было, как и свет стоить.
Карабанов соглашался с Калиной Ивановичем:
– У дядьков есть, это верно. Это знаете, какой народ? Вы думаете, на тех хуторах всех коней выбрали? Там еще и в войну напрятали хиба ж таких жеребцов?
Антон, как всегда, держал нейтралитет:
– Та чего вы спорите? Чи вам не все равно, або конь хороший был.
Я тоже решил вопрос без всяких признаков идеологии.
– В ближайшее воскресенье едем, посмотрим. А может быть, и купим что-нибудь.
Шере согласился:
– Отчего не поехать? Коня, конечно, не купим, а проехаться хорошо. Посмотрю, что за хлеба у этих «хозяев».
В воскресенье запрягли фаэтон и закачались на мягких селянских дорогах. Проехали Гончаровку, пересекли харьковский большак, шагом проползли через засыпанную песком сосновую рощу и выехали наконец в некоторое царство-государство, где никогда еще не были. С высокой пологой возвышенности открылся довольно приятный пейзаж. Перед нами без конца, от горизонта до горизонта, ширилась по нивелиру сделанная равнина. Она не поражала разнообразием; может быть, в этой самой простоте и было что-то красивое. Равнина плотненько была засеяна хлебом; золотые, золотисто-зеленые, золотисто-желтые, ходили кругом широкие волны, изредка подчеркнутые ярко-зелеными пятнами проса или полем рябенькой гречихи. А на этом золотом фоне с непостижимой правильностью были расставлены группы белоснежных хат, окруженные приземистыми бесформенными садиками. У каждой группы одно-два дерева: вербы, осины, очень редко тополи и баштан с грязно-коричневым куренем. Все это было выдержано в точном стиле; самый придирчивый художник не мог бы здесь обнаружить ни одного ложного мазка.
Картина понравилась и Калине Ивановичу:
– Вот видите, как хозяева живуть? Тут тебе живуть аккуратные люди.
– Это тебе не какие-нибудь незаможники, у которых, понимаешь, главная животная – воша.
– Да, – неохотно согласился Шере.
– Тут враги советской власти живут, бандиты, – сказал Антон, оглядываясь с козел.
– Да на что ему твоя советская власть? – даже рассердился немного Калина Иванович. Что ему может дать советская власть, когда у него все есть: хлеб свой и мясо, и рядно, и овчина, самогонку тоже сам делает, паразит, веник ему если нужен, так смотри, нехворощи[142] сколько растет и какая хорошая нехвороща.
– И лебеда своя, – сказал Шере.
– Лобода[143] не мешает, што ж с того, што лобода, а этот хозяин все государство держить, а если б еще государство с ним обходилось как следовает… Это тебе хозяин: он не доспить, не доесть, а все на пользу… Потому, что трудиться. А хто трудиться, тот и богатым будет. Вы ж только поглядить, до чего тут хорошее хозяйство. Душа радуется…
– Хозяйство это никудышнее, нищенское, – задумчиво произнес Шере.
– Как вам не стыдно такое говорить? – возмутился Калина Иванович. – Разве ж не видно? Разве вы не замечаете?
– Вижу, – сказал Шере, презрительно прищуриваясь на хлебные поля, – вижу: пшеница и жито. От самого Рюрика[144] все одно и то же: пшеница и жито. Сорт дикий и урожай тоже дикий. Пятьдесят пудов с десятины, а на этой земле можно двести пудов собирать. И лебеда. Больше лебеды, чем хлеба.
– От лобода ему в зубы попала, – недовольно отвернулся Калина Иванович.
Шере откинулся на спинку сиденья, поправил затекшие ноги и сказал, глядя на небо:
– Есть минимум потребностей у всех народов. Самое меньшее, что человеку нужно, это хлеб. А у русских другой минимум – лебеда. Этот минимум определяет все. Если человек, допустим, и в крайнем случае, может ограничиться лебедой, он уже не хозяин.
– И откуда вы такое почерпнули? – спросил Калина Иванович, хотя и не понял хорошо речи Шере.
– Зачем далеко ходить, на поля посмотрите. Да и поговорка есть такая: не беда, коли во ржи лебеда, то беды, коли ни ржи, ни лебеды.
– Ничего не видите, значить.
– Ничего не вижу, – улыбнулся Шере, – ни пропашных, ни травы, ни добрых сортов. А в хатах тоже ничего нет у этих ваших «хозяев»: деревянный стол, две лавки, кожух в скрыне, пара сапог, – «богатство». И это все благодаря скупости да жадности. Сами ж говорите: недоспит, недоест. Разве он живет по-человечески, этот дикарь? А хаты? Это же не человеческое жилище. Стены из грязи, пол из глины, на крыше солома… Вигвам[145]…
– Не красна изба углами, а красна пирогами, хэ-хэ-хэ, – хитро подмигнул Калина Иванович.
– Картошка с луком, какие там пироги…
– Давайте завернем к этому, – прекратил спор Калина Иванович.
По забитой травкой дорожке повернул Антон к примитивным воротам, сделанным из трех тонких стволов вербы, связанных лыком. Серый задрипанный пес, потягиваясь, вылез из-под воза и хрипло, с трудом пересиливая лень, протявкал. Из хаты вышел хозяин и, стряхивая что-то с нечесаной бороды, с удивлением и некоторым страхом воззрился на мой полувоенный костюм.
– Драстуй, хозяин! – весело сказал Калина Иванович. – От церкви, значиться, вернулись?
– Я до церкви редко бываю, – ответил хозяин таким же ленивым, хриплым голосом, как и охранитель его имущества. – Жинка разве когда… А откедова будете?
– А мы по такому хорошему делу: кажут люди, что у вас коня можно доброго купить, а?
Хозяин перевел глаза на наш выезд. Недостаточно гармонировавшая пара Рыжего и вороной Мэри, видимо, его успокоила.
– Как вам это сказать? Чтобы хорошие лошади были, так где ж там! А есть у меня лощинка, третий год, може, вам пригодится?
Он отправился в конюшню и из самого дальнего угла вывел трехлетку кобылку, веселую и упитанную.
– Не запрягал? – спросил Шере.
– Так чтобы запрягать куды для какого дела, так нет, а проезжать – проезжал. Можно проехаться. Добре бежит, не могу ничего такого сказать.
– Нет, – сказал Шере, – молода для нас. Нам для работы нужно.
– Молода, молода, – согласился хозяин. – Так у хороших людей подрасти может. Это такое дело. Я за ней три года ходил. Добре ходил, вы же бачите?
Кобылка действительно была холеная: блестящая, чистая шерсть, расчесанная грива, во всех отношениях она была чистоплотнее своего воспитателя и хозяина.
– А сколько, к примеру, эта кобылка, а? – спросил Калина Иванович.
– Вижу так, что хозяева покупают, да если магарыч хороший будет, так шестьдесят червяков.
Антон уставился на верхушку вербы и, наконец, сообразив, в чем дело, ахнул:
– Сколько? Шестьсот рублей?
– Шестьсот же, – сказал хозяин скромно.
– Шестьсот рублей вот за это г…? – не сдерживая гнева, закричал Антон.
Хозяин направился с лощинкой к конюшне, но остановился по дороге и сказал Антону строго:
– Сам ты г…, много ты понимаешь! Ты походи за конем, а потом будешь говорить.
Калина Иванович примирительно сказал:
– Нельзя так сказать, что г… кобылка хорошая, но только нам не подходить.
Шере молча улыбнулся. Мы уселись в фаэтон и поехали дальше. Серый отсалютовал нам прежним тявканьем, а хозяин, закрывая ворота, даже не посмотрел нам вдогонку.
Мы побывали на десятке хуторов. Почти в каждом были лошади, но мы ничего не купили.
Хозяева попадались разные: и ласковые, и угрюмые, подозрительно-сдержанные и откровенно болтливые, хвастливые и скромные, как великомученики на иконах, рыжие, черные, серые и казацкого типа с длинными усами, но все единодушно ломили с нас страшные цены, от которых вконец испортились нервы не только у Антона, но даже и у Калины Ивановича. Лошади у них были большие, молодые, только подготовленные к работе, и все такого же типа: добротные лошади, упитанные, чистые, с некоторыми отдаленными признаками хороших кровей, но это не были те идеально драгоценные звери, о которых мечтали Антон и Карабанов.