
Полная версия
В лесах
Вскрикнула Марья Гавриловна, захлопнула окно, опустила занавеску.
«Что это? – думает она. – Обаянье ль какое, мечта ли от сряща беса полуденного?.. Иль виденье, от небесных селений ниспосланное?.. Или впрямь то живой человек?.. Волос в волос – две капли воды!.. Что же это за диво такое!»
Растерялась бедная, не знает, что и придумать… А сердце так и бьется, так и ноет, тоска так и поднимается в груди.
Долго сидела Марья Гавриловна, облокотясь на подоконник и склоня голову на руку… Сухим лихорадочным блеском глаза горели, щеки пылали, губы сохли от внутреннего жара… Таня вошла.
– Раненько поднялись, Марья Гавриловна, – сказала она. – Утреню не допели, а вы уж на ногах.
– Не спалось мне что-то сегодня, Таня, – подняв голову, молвила Марья Гавриловна, – да и теперь что-то неможется.
– Что это с вами, сударыня? – с неподдельным участием, даже с испугом молвила Таня. Как к матери родной привязана была к «сударыне» своей девушка, взятая из семьи, удрученной бедностью и осыпанной благодеяниями Марьи Гавриловны.
– Ничего… так… пройдет… – успокаивала ее Марья Гавриловна. – Поставь самовар… Да вот еще что… Не знаешь ли?.. У матушки Манефы есть гости какие на приезде?
– Есть, – отвечала Таня. – Вечор до нас из Москвы какой-то приехал… И прокурат же парень – ни в часовне не молился, ни у матушки не благословился, первым делом к белицам за околицу куролесить да песни петь… Сам из себя маленек да черненек, а девицы сказывают, голос что соловей.
«Не он», – подумала Марья Гавриловна.
– А то еще из Осиповки с припасами к матушке приказчик прислан от Патапа Максимыча… В светелке его ночевать положили…
– В светелке? – вскрикнула Марья Гавриловна.
– В светелке… – подтвердила Таня. – Вот что сюда окнами – в этой… – прибавила она.
– Поди, Таня, поставь самовар, – сказала Марья Гавриловна, медленно проводя по лбу ладонью и потом закрыв ею глаза.
Таня вышла. Марья Гавриловна стала ходить взад и вперед по горнице.
«Тот, тот самый, что Фленушка сказывала, – думала она. – Непременно он… А похож-то как!.. Вылитый голубчик Евграша! Ровно он из могилы встал…»
По-новому сердце забилось… Во что бы то ни стало захотелось поближе взглянуть на красавца… Решила скорей идти к Манефе, чтоб увидеть его. Тотчас принялась одеваться. Надела синее шелковое платье, что особенно шло ей к лицу.
Принесла Таня самовар и подивилась, увидя «сударыню» в нарядном платье.
– Что это вы так оделись? – спросила она, расставляя посуду на чайном столике.
– К матушке Манефе хочу сходить, – отвечала Марья Гавриловна.
– А платье-то зачем такое надели? Сегодня не праздник, – молвила Таня.
Немножко смешалась Марья Гавриловна, но тотчас поправилась.
– Какая ж ты, Таня, недогадливая! – сказала она. – Как это ты до сих пор не можешь понять, что когда у матушки бывают посторонние люди, особенно из Москвы, так, идучи к ней, надо одеваться нарядней. Все знают про мои достатки – выдь-ка я к людям растрепой, тотчас осудят, назовут скрягой.
– Да, это так, – тихо проговорила Таня, удивляясь, как это самой ей не пришло в голову.
– А ты сбегай-ка к матушке, узнай, не встала ли она, – сказала Марья Гавриловна.
Вышла Таня, но через минуту воротилась.
– Приказчик от Патапа Максимыча к вам идет, – сказала она, – на крылечко уж взошел.
Опустились руки у Марьи Гавриловны.
– Ступай к себе, – сказала она Тане. – Сейчас выйду… Да покаместь к матушке-то не ходи, после часов к ней пойду.
Таня вышла. Марья Гавриловна старалась принять на себя строгий, сдержанный вид. Проходя мимо зеркала, заглянула в него и поправила на груди ленточку.
Вошла в горницу, где Алексей дожидался, – обомлела… Евграф, с ног до головы Евграф.
Смутилась, опустила глаза… Слова не может сказать… Заговорил Алексей – Евграфов голос, его говор…
Как в тумане каком пробыла Марья Гавриловна, пока стояла перед Алексеем, а вышел он, тяжело опустилась на стул и закрыла руками лицо… Тяжело и сладко ей было. Почувствовала она особое биенье сердца, напоминавшее золотые минуты, проведенные когда-то в уголке садика, поросшего густым вишеньем.
Таня вошла.
– Что это с вами, сударыня? – сказала она. – Больно, видно, неможется – личико-то так и горит… Легли бы в самом деле.
– И то лягу, Таня, – ответила Марья Гавриловна. – Пойдем-ка, разденешь меня… Нет, уж я не пойду к матушке. После, завтра, что ль…
Часа три пролежала Марья Гавриловна. Роями думы носятся в ее голове. Про Евграфа вспоминала, но мысль своевольная на Алексея как-то сворачивала.
Вошла Таня, сказала: «Осиповский приказчик за письмом пришел».
Вскочила с постели Марья Гавриловна.
– Одеваться скорей… Скажи, обождал бы маленько… Ах, нет… Скажи, письма́, мол, не успела написать… Да ведь я сказала, чтоб он после обеда пришел.
Таня вышла. Тут только вспомнила Марья Гавриловна про письмо Патапа Максимыча. Оно лежало нераспечатанным.
«Ответ надо писать», – подумала она и, взявши письмо, стала читать… Не понимает ничего.
Таня пришла, сказала, что приказчик уезжает, кони заложены, матушка-де Манефа ехать скорей велит.
«По скорости не могу письма написать, никак не могу, – думает Марья Гавриловна. – Как же быть-то, как же быть-то мне?.. Повидать бы его хоть минуточку… Скажу Тане… Нет, не могу».
– Скажи ему, Таня, – молвила она, – на обратном бы пути зашел, теперь, мол, некогда мне письма изготовить… Поди скажи… Посылочку, мол, еще припасу…
Таня пошла, а Марья Гавриловна, на босу ногу, в одной сорочке, побежала в горницу, смежную с той, где Алексей дожидался. Тихонько подвинула она дверцу и, припав к щели глазом, смотрела на Алексея, говорившего с Таней.
Он ушел, а Марья Гавриловна, чуть-чуть раздвинув оконные занавески, вслед за ним смотрела. «Он, он – Евграф», – думалось ей.
И когда, завернув за угол келарни, Алексей скрылся из глаз Марьи Гавриловны, закрыв пылающее лицо холодными руками, она разразилась рыданьями…
И надобно же было так случиться, что в те самые часы, когда двойник Евграфа свиделся с Марьей Гавриловной, исстрадавшаяся Настя поведала матери про свое неизбывное горе, про свой позор, которого нельзя спрятать от глаз людских.
Глава одиннадцатая
Под вечер того дня как Алексей уехал из Комарова, прискакал туда гонец из Осиповки. Писем не привез, на речах подал весть, что Патап Максимыч, по желанью Марьи Гавриловны, снарядил было в путь обеих дочерей, но вдруг с Настасьей Патаповной что-то попритчилось, и теперь лежит она без памяти, не знают, в живых останется ли. Христом Богом велел Патап Максимыч просить Марью Гавриловну – дала бы посланному письмо к городскому лекарю, что вылечил Манефу, звала бы скорей его в Осиповку. Письмо к лекарю было написано, гонец помчался в город.
На другой день скитский работник приехал из Осиповки. Те же вести: лежит как пласт, навряд ли встанет.
Всполошились в обители. Матери и белицы любили Настю, все жалели об ней… Строга и сдержанна мать Манефа, но, узнав о тяжкой болезни племянницы, и та при людях заплакала. Фленушка так и рвалась, так и металась во все стороны. В каком-то исступленьи бегала она из кельи в келью, плакала, рыдала, наконец сама слегла… Алексеевы речи навели ее на мысль, что Настина болезнь от него пришла. И кляла себя Фленушка всеми клятвами, что свела Настю с лиходеем бессовестным. У матерей только и речи, что про Настину болезнь, а добрая Виринея походя плакала, и в келарне у ней все пошло не по-прежнему: то рыба переварится, то пироги в уголь перегорят. Сколько лет в келарне хозяйствует, никогда такой беды не случалось.
Только что сведала Манефа про болезнь племянницы, нарядила в часовне соборную службу ради исцеления от телесной скорби рабы Божией девицы Анастасии служить. Повестили о том сиротам и по всем обителям. И был в келарне большой корм, обильная трапеза и велико число прихожих молельщиков. И большая раздача дана сиротам и иным скудным людям, дабы молились о здравии болящей девицы. И по другим обителям Комарова послала Манефа денег на соборные службы и на кормы. Послала даже к Глафириным, к Игнатьевым и к другим пораздорившим с нею из-за австрийского священства. А на расходы Манефа деньги выдавала от имени ктитора обители, брата своего родного по плоти, скитского заступника и во всем оберегателя Патапа Максимыча.
Ни службы по часовням, ни кормы по келарням не помогали Насте. Через каждые два-три дня пересылалась Манефа с Осиповкой, каждый раз одну весть привозили ей: «нет облегчения».
* * *В той самой светлице, куда Фленушка привела Алексея пяльцы чинить, без чувств, без памяти, неподвижна и бледна лежала Настя. У изголовья больной, погруженная в думы, стояла сестра ее богоданная – сердобольная, вселюбящая Груня. В одном углу сидела убитая горем, потерявшая сознанье Аксинья Захаровна, возле нее Настина крестная, знаменитая повариха Никитишна. В другом углу – Параша. Окна были растворены, свежесть весны и благовонный запах цветущей черемухи обильно вливались в светлицу. Не слышно было никакого звука, опричь щебетанья птичек в огороде да глухих вздохов больной.
Лежит Настя, не шелохнется; приустали резвы ноженьки, притомились белы рученьки, сошел белый свет с ясных очей. Лежит Настя, разметавшись на тесовой кроватушке – скосила ее болезнь трудная… Не дождевая вода в Мать-Сыру Землю уходит, не белы-то снеги от вешнего солнышка тают, не красное солнышко за облачком теряется – тает-потухает бездольная девица. Вянет майский цвет, тускнет райский свет – красота ненаглядная кончается.
Недвижно лежит она на постели, ни шепота, ни стона не слышно. Не будь лицо Настино крыто смертной бледностью, не запади ее очи в темные впадины, не спади алый цвет с полураскрытых уст ее, можно б было думать, что спит она тихим, безмятежным сном.
Патап Максимыч подолгу в светелке не оставался. Войдет, взглянет на дочь любимую, задрожат у него губы, заморгают слезами глаза, и пойдет за дверь, подавляя подступавшие рыданья. Сумрачней осенней ночи бродит он из горницы в горницу, не ест, не пьет, никто слова от него добиться не может… Куда делись горячие вспышки кипучего нрава, куда делась величавая строгость? Косой подкосило его горе, перемогла крепкую волю лютая скорбь сердца отцовского.
Лекарь приехал. Стрелой полетел навстречу к нему Патап Максимыч. С рыданьем кинулся ему в ноги и, охватив колена, восклицал трепетным голосом:
– Батюшка!.. Будь отец родной!.. Вылечи дочку… Тысяч не пожалею… Помоги, ради Создателя… Не умерла бы, не покинула б меня, горького…
– Полноте, Патап Максимыч, перестаньте, – успокоивал его лекарь, отстраняясь от рыдавшего у ног его тысячника. – Вот осмотрим больную, сделаем что нужно… Бог милостив, не всякая болезнь к смерти бывает.
– Голубчик ты мой, Андрей Богданыч… Всего-то девятнадцатый годок!.. Умница-то какая!.. Помоги ты ей, – продолжал мольбы свои Патап Максимыч, ведя в светлицу лекаря.
Андрей Богданыч осмотрел больную. Груня рассказала ему, что знала про болезнь ее от Аксиньи Захаровны. Сама Аксинья Захаровна не могла говорить.
– Что?.. Что, Андрей Богданыч? – с нетерпеньем спрашивал Патап Максимыч, переходя из светлицы в переднюю горницу. – Можно вылечить?.. А?.. Подымется? Выздоровеет?..
Молча перебирал Андрей Богданыч в дорожном ящике снадобья.
– Самовар бы поставить да плиту развести, – сказал он.
Патап Максимыч бросился из горницы. Оказалось, что и самовар на столе и плита разведена. В ожиданьи лекаря Никитишна заранее все приготовила, и ветошек нарезала, и салфетки для нагреванья припасла, и лед, и горчишники; плита уж двое суток не гасла, самовар со стола не сходил.
Отобрав нужные снадобья, Андрей Богданыч свесил их и пошел на кухню лекарство варить.
– Да скажи же мне, Христа ради, Андрей Богданыч, пожалей сердце отцовское, – приставал Патап Максимыч.
– Что ж я скажу, Патап Максимыч? – пожав плечами, отозвался лекарь. – Все сделаю, что нужно, а ручаться не могу.
– Помрет? – вскрикнул Патап Максимыч.
Ноги у него подкосились, и грузно опустился он на лавку. Холодный пот выступил на померкшем лице.
Прислуживавшая лекарю Никитишна закрыла рукой глаза и прошептала молитву.
– Молитесь Богу, Патап Максимыч, – сказал Андрей Богданыч. – В его власти и чудеса творить…
– Господи! Господи!.. – закрывая лицо руками и снопом повалясь на лавку, завопил Патап Максимыч. – Голубонька ты моя!.. Настенька!.. Настя! Светик ты мой!.. Умильная ты моя!
– Да перестаньте же, не убивайте себя, – успокоивал его Андрей Богданыч.
– Распороли бы вы, батюшка, грудь мою да посмотрели на отцовское сердце, – вскочив с лавки, вскричал Патап Максимыч. – Есть ли у вас детки-то?
– Есть, – отвечал лекарь, ставя на плиту кастрюлю с лекарством.
– А теряли ль вы их?
– Нет, благодаря Бога, не терял… – отвечал Андрей Богданыч.
– И не дай вам Господи до такого горя дожить, – сказал Патап Максимыч. – Тут, батюшка, один день десять лет жизни съест… Нет горчей слез родительских!.. Ах, Настенька… Настенька!.. Улетаешь ты от нас, покидаешь вольный свет!..
И, ровно хмельной, качаясь, вышел из кухни. Постояв несколько в раздумье перед светлицей, робкой рукой отворил дверь и взглянул на умирающую.
– Что сказал? – быстро вскинув на него глазами, шепнула Груня.
Патап Максимыч махнул рукой и, чувствуя, что не в силах долее сдерживать рыданий, спешно удалился. Шатаясь, как тень, прошел он в огород и там в дальнем уголке ринулся на свежую, только что поднявшуюся травку. Долго раздавались по огороду отчаянные его вопли, сердечные стоны и громкие рыданья…
Встал Патап Максимыч, в моленную пошел. Там все свечи были зажжены, канонница Евпраксия мерным голосом читала канон за болящую.
– Евпраксеюшка, – молвил Патап Максимыч, – самому мне невмоготу писать, напиши, голубка, письмецо в Городец к Михаилу Петровичу Скорнякову, просит, мол, Патап Максимыч как можно скорее попа прислать, а нет наготове попа, так старца какого… дочку, мол, надо исправить[164].
В заднем углу стон раздался. Оглянулся Патап Максимыч – а там с лестовкой в руках стоит на молитве Микешка Волк. Слезы ручьями текут по багровому лицу его. С того дня как заболела Настя, перестал он пить и, забившись в уголок моленной, почти не выходил из нее.
– Что ты, Никифор? – грустно спросил его Патап Максимыч.
– Помирает!.. – всхлипывая, молвил Никифор и горько, по-детски заплакал…
Патап Максимыч не отвечал ему.
Лекарства не помогли. По-прежнему Настя в забытьи лежит. Дыханье становилось слабей и слабей. Андрей Богданыч стал задумываться.
Только пять дней прошло с приезда лекаря, а Патапа Максимыча узнать нельзя, лицо осунулось, опухшие глаза впали, полуседая борода совсем побелела.
На шестой день Андрей Богданыч сказал ему:
– Силы упали, лекарства не действуют.
– Не действуют? – дрожащим голосом молвил Патап Максимыч.
– Последнее средство употреблю, мускуса дам… – продолжал Андрей Богданыч.
– Мускуса? – бессознательно повторил за ним Патап Максимыч, не понимая слова.
– Да, – подтвердил Андрей Богданыч. – От мускуса на короткое время возвратятся ей силы; тогда дам ей решительное средство… Поможет – хорошо, не поможет – Божья воля.
– Боже, милостив буди мне, грешному, – прошептал Патап Максимыч.
Стояло ясное, теплое весеннее утро. Солнце весело горело в небесной выси́, в воздухе царила тишина невозмутимая: листочек на деревце не шелохнется… Тихо в Настиной светлице, тихо во всем доме, тихо и кругом его. Только и слышны щебетанье птичек, прыгавших по кустикам огорода, да лившаяся с поднебесья вольная песня жаворонка.
Легкий, сначала чуть заметный румянец показался на бледных ланитах Насти. Глубже и свободней стала она вздыхать, исхудавшая грудь начала подыматься. Гуще и гуще разыгрывался румянец. И вот больная открыла глаза, сухие, как стекло блестящие.
Оглянув стоявших, улыбнулась Настя ясной улыбкой и голосом тихим, как жужжанье пчелки, сказала:
– Приподнимите меня.
Груня с Никитишной приподняли подушки, больная осталась в полусидячем положении.
Отец с матерью бросились к ожившей дочери, но Андрей Богданыч остановил их.
– Не тревожьте, – сказал он. – Вот лекарство… Дайте скорее с Божьей помощью.
Груня дала лекарство. Приняв его, Настя весело взглянула на нее и молвила:
– Ах, Груня!.. И ты здесь… Крестненькая!.. И ты… Ну вот и хорошо, вот и прекрасно, что все собрались… Благодарствуйте, милые… Тятенька, голубчик, что ты какой?.. Мамынька!.. Родная ты моя!..
– Ясынька ты моя, голубушка, – обливаясь слезами, сказала Аксинья Захаровна. – Что это сталось с тобой?
– Ничего, мамынька, ничего, теперь мне легко… У меня теперь ничего не болит… Ничего…
И светлая, как ясный день, улыбка ни на миг не сходила с уст ее, и с каждым словом живей и живей разгорались глаза ее.
Вдруг слетела улыбка, и глаза стыдливо опустились. Слабо подняла она исхудавшую руку и провела ею по лбу, будто что вспоминая.
– Мамынька, – тихо сказала она, – наклонись ко мне.
Аксинья Захаровна наклонилась.
– Прости ты меня, Господа ради, – жалобно прошептала Настя. – Не жилица я на белом свете, прости меня, родная.
– Что поминать, что поминать? – всхлипывая, тихо молвила Аксинья Захаровна.
– Тяте сказывала? – шепнула Настя.
– Ох, сказала, дитятко, сказала, родная ты моя, – еще тише промолвила Аксинья Захаровна.
– Кто еще знает? – спросила Настя.
– Кому знать? Никто больше не знает, – сказала Аксинья Захаровна.
– Скажи, чтоб не погневались, вышли бы все, а ты останься с тятенькой… – младенческим каким-то голоском пролепетала Настя и закрыла усталые глаза.
Когда вышли все, зорко взглянула она на отца, и слеза сверкнула на ресницах ее.
– Прости меня, тятя… Согрубила я перед тобой…
– Не поминай, Настенька, не поминай, Господь простит… – заливаясь слезами и наклоняясь к дочери, проговорил Патап Максимыч.
– Горько тебе… Обиду какую я сделала!.. – жалобно продолжала Настя.
– Полно, забудь… – молвил Патап Максимыч. – Выздоравливай только… К чему поминать?..
– Поцелуй же меня, тятя, поцелуй, как, бывало, маленькую целовал.
– Ох ты, милая моя, ненаглядное мое сокровище, – едва мог проговорить Патап Максимыч и, припав губами к Насте, навзрыд зарыдал.
– Перестань, тятя, не плачь, голубчик, – с светлой улыбкой говорила Настя. – Исполни мою просьбу… последнюю…
– Говори, родная; что ни вымолвишь, все будет по-твоему… – отвечал Патап Максимыч.
– Прости его…
Сверкнул глазами Патап Максимыч. Ни слова в ответ.
– Не можешь? По крайности зла не делай… Господь с ним!..
Молчит Патап Максимыч.
– Тятя, – грустно заговорила Настя, – завтра, как будешь стоять у моего гробика да взглянешь на меня – не жаль тебе будет, что не утешил ты меня в последний час?.. А?
И она тихо заплакала.
– Добрая ты моя!.. Голубица ты моя!.. – сказал до глубины души тронутый Патап Максимыч. – Не сделаю зла… Зачем?.. Господь с ним!..
– Ну, вот и хорошо… вот и прекрасно, – улыбнулась Настя. – Где он?
– Не воротился, – сказал Патап Максимыч.
– Ну и слава Богу… – с горькой улыбкой прошептала Настя. – Господь с ним!.. Теперь, тятя, благослови ты меня на смерть великим своим родительским благословением… благослови и ты, мамынька!
– Да полно, Настя, тебе ведь лучше… Бог милостив… Он поднимет тебя, – сказал Патап Максимыч.
– Нет, тятя, не надейся… не встать мне, – ответила Настя. – Смерть уж в головах. Благословите ж меня поскорее да других позовите… Со всеми проститься хочу…
Положив уставнóй семипоклонный начáл, Аксинья Захаровна благоговейно подняла из божницы икону Богородицы и подала ее мужу. Тот благословил Настю, потом Аксинья Захаровна… Затем все вошли в светлицу.
– Прости, Параша… прощай, сестрица милая… – обращаясь то к одному, то к другому, говорила Настя тихим, певучим голосом, – не забывай меня… Поедешь к тетеньке, поклонись ей, и Фленушке отдай поклон, и всем, всем… Походи везде, где мы с тобой, бывало, гуляли, цветочки где рвали, веночки плели… Марьюшке голубой сарафан, новый шелковый – пусть поминает меня… Груня, ты моя милая сестрица богоданная… прости, голубушка… помолись за меня, за грешную, твоя молитва чиста… до Бога доходна… Молись же, не забудь меня… Прости, благослови меня на смерть, крестненька, великим своим благословением… Евпраксеюшка… Матренушка, простите…
И всех, всех одарила Настя последним приветом… Светлая, небесная улыбка так и сияла на устах умиравшей… Все работники пришли, все работницы – всякому ласковое слово сказала, каждому что-нибудь отказала на память…
Вдруг кто-то сильными размахами растолкал работный люд, ринулся к кровати и с громким рыданьем упал перед нею.
– Прости, моя радость!.. Прости, святая душа!..
Он поднялся, всплеснул руками и до крови разбился головой о край кровати.
– Дядя, не пей, голубчик, – тихо молвила ему Настя.
– Не буду, лебедушка, не буду, – рыдал Никифор. – Покарай меня Господь, коль забуду зарок, что даю тебе… Молись обо мне, окаянном, святая душенька!.. Ах, Настенька, Настенька!.. Не знаешь, каково я любил тебя… А подойти близко боялся. Что ж?.. Пьян завсегда, мерзко ведь тебе было взглянуть на меня… Только издали любовался тобой… Помолись за меня Царю Небесному, перед его престолом стоючи…
– Полно, дядя, полно… благослови меня, перекрести… – молвила Настя.
– Нет, святая душа, ты меня благослови на хорошую жизнь… С твоим благословеньем не пропаду, опять человеком стану, – сказал Никифор, становясь на колени перед племянницей.
Она перекрестила дядю.
– Тятенька, миленький, простимся еще разок… – сказала упадавшим голосом Настя.
Стоявший в углу Андрей Богданыч шепнул Никитишне, чтоб лишний народ вышел вон… Пока выходили, отец с матерью вдругорядь благословили Настю.
Стал сбегать румянец с лица Настина, веки смежались, дыханье становилось слабее и реже…
– Тише… Кончается, – шепнул Андрей Богданыч Никитишне, а сам потихоньку вышел из светлицы.
Зажгла Никитишна свечи перед иконами и вышла вместе с канонницей… Все переглянулись, догадались… Аксинья Захаровна села у изголовья дочери и, прижавшись к Груне, тихо плакала. Патап Максимыч, скрестив руки, глаз не сводил с лица дочери.
Вошла Никитишна. В одной руке несла стакан с водой, в другой кацею с жаром и ладаном. Стакан поставила на раскрытое окно, было бы в чем ополоснуться душе, как полетит она на небо… Кацеéю трижды покадила Никитишна пóсолонь перед иконами, потом над головой Насти. Вошла с книгой канонница Евпраксея и, став у икон, вполголоса стала читать «канон на исход души».
Тише и реже вздыхала Настя… Скоро совсем стихать начала.
В это время откуда ни возьмись малиновка – нежно, уныло завела она свою песенку, звучней и громчей полилась с поднебесья вольная песня жаворонка… Повеял тихий ветерок и слегка шелохнул приподнятые оконные занавеси.
– Молитесь, – оглянув всех, шепнула Никитишна, – ангелы за душой прилетели.
Все в глубоком молчаньи набожно стали креститься.
Никитишна зажгла восковую свечу и, вложив в руку умиравшей, шепнула Параше, чтоб она поддержала ее.
Глубже вздохнула Настя… Еще раз потише… Еще… и дыханье совсем прекратилось.
Никитишна дернула за рукав канонницу. Та перестала читать.
Минут пять продолжалось глубокое молчанье… Только и слышны были заунывное пение на земле малиновки да веселая песня жаворонка, парившего в поднебесье.
Наклонилась Никитишна щекой к хладевшим губам Насти и, обратясь к Аксинье Захаровне, молвила:
– Отошла.
Поднялась со стула Аксинья Захаровна. Закрыла глаза дочери и, перекрестив ее, тихо промолвила:
– Прощай, доченька милая, меня дожидайся!..
И поднялись по всему дому крики и вопли… Плач заглушил и унылую малиновку и поднебесную песню жаворонка…
Насилу выпроводила всех из светлицы Никитишна. Оставшись с канонницей Евпраксеей да с Матренушкой, стала она готовить Настю «под святые», обмывать, чесать, и опрятывать[165] новопреставленную рабу Божию девицу Анастасию.
* * *Никитишна на все руки была мастерица, на всякие дела дошлая источница. Похоронной обрядней тоже умела распорядиться, Евпраксея с Матренушкой были ей на подмогу.
Только что обмыли покойницу, взяла Никитишна у Аксиньи Захаровны ключи от сундуков и вынула, что нужно было для погребенья. Дала девицам кусок тонкого батиста на шитье савана, а первые три стежка заставила сделать самое Аксинью Захаровну. Под венец ли девицу сряжать, во гроб ли класть ее – всякое шитье мать должна зачинать – так повелось на Руси…
Достала Никитишна нового полотна обернуть ноги покойнице, новое недержанное полотенце дать ей в руки, было бы чем отереть с лица пот в день Страшного суда Христова. Обмыли, причесали Настю. Чистую сорочку на нее надели, в саван окутали, спеленали новым разрезным полотном и положили в моленной на столе… А на том столе загодя наложили соломы и покрыли ее чистой простыней. Парчи наготове не явилось, зато нашелся кусок голубого веницейского бархата; готовили его в приданое Насте. На тот бархат из золотого позумента нашили большой осьмиконечный крест с копием, с тростию и с подножием и покрыли им тело покойницы. Канонница Евпраксеюшка достала из книжного шкафа моленной бумажный венец старой московской печати с надписанием молитвы «Святый Боже», Аксинья Захаровна положила тот венец на охладевшее чело дочери. Зажгли свечи перед всеми иконами, поставили подсвечники с ослопными свечами вкруг тела, и канонница Евпраксея, окадив образа и покойницу, начала псалтырь читать.