bannerbanner
В лесах
В лесахполная версия

Полная версия

В лесах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
28 из 97

– Мужик справный, – ответил Патап Максимыч.

– Как, однако?

– Денежный человек, – изба хорошая, кони, коровы, все в порядке… Баклушами кормится – баклушник.

– Не тысячник? – спросил Колышкин.

– Какое тысячник! – молвил Патап Максимыч. – Баклушами в тысячники не влезешь… Сот семь либо восемь – залежных, может быть, есть, больше навряд…

– Двести пятьдесят целковых ему деньги?

– Еще бы не деньги! Да Силантью целый год таких денег не выручить. За сорок-то целковых он мне кланялся, кланялся.

– А давно ль ты его знаешь? – спросил Колышкин.

– Впервой видел, – отвечал Патап Максимыч. – Ночь у него ночевал, пообедал, вот и знакомства всего…

– А в дело тебя звали? На золото денег просили? – приставал Колышкин.

– Было, – нехотя молвил Патап Максимыч.

– Теперь мне все как на ладо́нке, – сказал Колышкин. – Подумай, Патап Максимыч, статочно ли дело, баклушнику бобра заместо свиньи продать?.. Фунт золота за сорок целковых!.. Сам посуди!.. Заманить тебя хотят – вот что!.. Много ль просили? Сказывай, не таи…

– Да на первый раз не больно много: три тысячи на монету.

– А потом?

– А потом, коли дело на лад пойдет, пятьдесят тысяч целковых обещался им дать, – сказал Патап Максимыч.

– Э!.. Народ тертый!.. На свои руки топора не уронит… – молвил Колышкин. – Сибиряки, надо быть?

– Народ здешний, – отвечал Патап Максимыч. – Один, правда, живал в Сибири и на приисках золотых, сказывает, живал…

– Так и есть, – подхватил Колышкин. – Жил в Сибири, да выехал в Россию «земляным маслом» торговать… Знаю этих проходимцев!.. Немало народу по миру они пустили, немало и в острог да в ссылку упрятали… Нет, крестный, воля твоя – это дело надо бросить.

Задумался Патап Максимыч. Отец Михаил с ума нейдет… Как же это игумну в плутовских делах бывать?

– А ты бы, крестный, рассказал уж мне все по порядку, как зачиналось это дело и как шло до сих пор, – сказал Колышкин. – Подумали бы вместе, – гнилого ответа от меня не услышишь.

Молчит Чапурин. Хмурится, кусает нижнюю губу и слегка почесывает затылок. Начинает понимать, что проходимцы его обошли, что он, стыдно сказать, ровно малый ребенок поверил россказням паломника… Но как сознаться?.. Друг-приятель – Колышкин, и тому как сказать, что плуты старого воробья на кривых объехали? Не три тысячи, тридцать бы в печку кинул, только б не сознаться, как его ровно Филю в лапти обули.

– Отчего не сказать всего по́ ряду? – приставал Колышкин. – Вдвоем посоветуем, как бы тех плутов изловить?

– А чего ради в ихнее дело обещал я идти? – вдруг вскрикнул Патап Максимыч. – Как мне сразу не увидеть было ихнего мошенства?.. Затем я на Ветлугу ездил, затем и маету принимал… чтоб разведать про них, чтоб на чистую воду плутов вывести… А к тебе в город зачем бы приезжать?.. По золоту ты человек знающий, с кем же, как не с тобой, размотать ихнюю плутню… Думаешь, верил им?.. Держи карман!.. Нет, друг, еще тот человек на свет не рожден, что проведет Патапа Чапурина.

– А я-то про что тебе говорю? – сказал Колышкин, вдоль и поперек знавший своего крестного. – Про что толкую?.. С первого слова я смекнул, что у тебя на уме… Вижу, хочет маленько поглумиться, затейное дело правским показать… Ну что ж, думаю, пущай его потешится… Другому не спущу, а крестному как не спустить?..

– А, понял же, значит, что шутку хотел над тобой сшутить! – самодовольно улыбаясь, молвил Патап Максимыч. – Ишь ты!.. На саврасой, брат, тебя не объедешь!

– Не сразу, Патап Максимыч, не вдруг, – шутливо ответил Колышкин. – Сами с усами, на своем веку тоже кое-какие виды видали.

– Да ты у меня умный!.. Золотая головушка!.. – сказал Патап Максимыч, гладя Сергея Андреича по голове. – С тобой говорить не наскучит.

– Ну ладно, ладно. Будет шутку шутить… Рассказывай, как в самом деле ихняя затея варилась, – прервал Колышкин. – Глазком бы посмотреть, как плуты моего крестного оплетать задумали, – с усмешкой прибавил он. – Сидят небось важно, глядят задумчиво, не улыбнутся, толкуют чинно, степенно… А крестный себе на уме, попирает смех на сердце, а сам бровью не моргнет: «Толкуйте, мол, голубчики, распоясывайтесь, выкладывайте, что у вас на уме сидит, а мне как вас насквозь не видеть?..» Ха-ха-ха!..

И звонкий хохот Колышкина раскатился по высоким комнатам.

– Экой догадливый! – тоже смеясь, молвил повеселевший Чапурин. – Ровно ты, Сергей Андреич, в ту пору промеж нас сидел… Так уж верно ты рассказываешь.

– Так как же, как дело-то было? – спрашивал Колышкин.

И рассказал Патап Максимыч Колышкину, как приехали к нему Стуколов с Дюковым, как паломник при всех гостях, что случилось, расписывал про дальние свои странствия, а когда не стало в горнице женского духа, вынул из кармана мешок и посыпал из него золотой песок…

– И такие пошел моты разматывать, только слушай, – говорил Патап Максимыч. – И стелет и метет, и врет и плетет, а сам глазом не смигнет, ровно нет и людей перед ним… Занятно мне стало… Думаю: «Постой ты, баламут, точи лясы, морочь людей, вываливай из себя все дотла, а затеек твоих как нам не видать?..» Сродственник на ту пору был у меня да приятель старинный – удельного голову Захлыстина Михайлу Васильевича не слыхал ли?.. Мы тому проходимцу будто и поверили, а он говорит: «Золотой, дескать, песок неподалеку от ваших мест объявился – на Ветлуге». И давай нас умаливать: золоты прииски заявляйте, компанию заводите, миллионы, говорит, наживете. А мы: отчего ж, мол, не завести компании, Яким Прохорыч, – для че от счастья отказываться? Денег-то, скажи, много ль потребуется? «На первый раз, говорит, тысячи три бумажками, а станет дело на своих ногах, тысяч пятьдесят серебром будет надобно». Для видимости согласились мы, по рукам ударили. А мне о ту пору требовалось на Ветлуге побывать. Едем, говорю Стуколову, кажи, где такой песок водится. Поехали… Места не показывал, а на Силантья, баклушника, навел.

– Ну? – спросил Колышкин смолкшего было Патапа Максимыча.

– Силантий и продал песок, – отвечал Патап Максимыч. – В лесу нарыл, говорит… И другие заверяли, что в лесу роют.

Кто эти другие, не сказал Патап Максимыч. Вертелся на губах отец Михаил, но как вспомнятся красноярские стерляди, почет, возданный в обители, молебный канон, баня липовая с калуфером – язык у Патапа Максимыча так и заморозит… «Возможно ль такого старца к пролазу Якимке приравнивать, к бездельнику Дюкову? – думал Патап Максимыч. – Обошли, плуты, честнаго игумна… Да нет, постой, погоди – выведу я вас на свежую воду!..»

– Все, кто тебя ни заверял, – одна плутовская ватага, – сказал наконец Колышкин, – все одной шайки. Знаю этих воров – нагляделся на них в Сибири. Ловки добрых людей облапошивать: кого по миру пустят, а кого в поганое свое дело до той меры затянут, что пойдет после в казенных рудниках копать настоящее золото.

– Изловить бы их, – молвил Патап Максимыч.

– Ловить плутов – дело доброе, – заметил Колышкин. – Не одного, чай, облупили, на твоем только кошеле пришлось напороться… Целы теперь не уйдут…

– Не уйдут!.. Нет, с моей уды карасям не сорваться!.. Шалишь, кума, – не с той ноги плясать пошла, – говорил Патап Максимыч, ходя по комнате и потирая руки. – С меня не разживутся!.. Да нет, ты то посуди, Сергей Андреич, живу я, слава тебе Господи, и дела веду не первый год… А они со мной ровно с малым ребенком вздумали шутки шутить!.. Я ж им отшучу!..

– А ты, крестный, виду не подай, что разумеешь ихнюю плутню, – сказал Колышкин. – Улещай их да умасливай, а сам мани, как пташку на силок. Да смотри – ловки ведь мошенники-то, как раз вьюном из рук выскользнут. Вильнут хвостом, поминай как звали.

– Не сорвутся! – молвил Патап Максимыч. – Нет, не сорвутся! А как подумаешь про народ-от!.. – прибавил он, глубоко вздохнув и разваливаясь на диване. – Слабость-то какая по людям пошла!..

– На скорые прибытки стали падки, – ответил Колышкин. – А слышал ты, как ветлужские же плуты Максима Алексеича Зубкова обработали?.. Зубкова-то?

– Как не знать Максима Алексеича! – ответил Патап Максимыч. – Ума палата…

– Да денежка щербата, – перебил Колышкин. – Мягкую бумажку возлюбил – переводит… И огрели ж его ветлужские мастера – в остроге теперь сидит.

– Полно! Как так? – с удивлением спросил Патап Максимыч.

– Приходит к нему какой-то проходимец из вашего скита – Красноярский, никак, прозывается?

– Красноярский! – воскликнул Патап Максимыч. – Есть такой… Знаю тот скит… Что ж тако? – спрашивал он с нетерпеньем.

– Приходит к Зубкову из того скита молодой парень, – продолжал Колышкин. – О том, о сем они покалякали, знамо – темные дела разом не делаются. Под конец парень две сереньких Максиму Алексеичу показывает: «Купите, дескать, ваше степенство, дешево уступлю, по пятнадцати целковых казенными». Разгорелись глаза у Максима Алексеича – взял. Сбыл без сумнения. Да только сбыл, парень опять лезет с серенькими, только дешевле двадцати пяти за каждую не берет. Максим Алексеич и эти взял – видит, товар хороший. Да для пущего уверенья понес одну в казначейство… Приняли… Он другую, и ту приняли… Максим Алексеич и остальные понес – все взяли. «Эка работа-то важнецкая, – думает, – да с такой работой можно поскорости миллион зашибить». Сам стал красноярского парня разыскивать, а тот как лист перед травой. «Такие дела, говорит, выпали, что надо беспременно на Низ съехать на долгое время, а у меня, говорит, на двадцать тысяч сереньких водится – не возьмете ли?» Максим Алексеич радехонек, да десять тысяч настоящими взамен и отсчитал… Да на первой же бумажке и попался – все фальшивые… Дело завязалось – обыск… Красноярские денежки сыскались у Зубкова в сундуке, а парня и след простыл – ищи его как ветра в поле… И сидит теперь Максим Алексеич в каменных палатах за железными дверями…

– Поди же вот тут! – молвил Патап Максимыч.

– Первы-то бумажки парень давал ему настоящие, – продолжал Колышкин, – а как уверился Зубков, он и подсунул ему самодельщины… Вот каковы они, ветлужские-то!

Патап Максимыч задумался. «Как же так? – было у него на уме. – Отец-то Михаил чего смотрит?.. Морочат его, старца Божия!..»

– Да, избаловался народ, избаловался, – сказал он, покачивая головой. – Слабость да шатость по людям пошла – отца обмануть во грех не поставят.

– Навострились, крестный, навострились, – отозвался с усмешкой Колышкин. – Всяк норовит на грош пятаков наменять.

– Ослепила корысть, – думчиво молвил Чапурин. – Ослепила она всех от большого до малого, от первого до последнего. Зависть на чужое добро свет кольцом обвила… Последни времена!

– Ну! Заговори с тобой, тотчас доберешься до антихриста, – сказал Колышкин. – Каки последни времена?.. До нас люди жили не ангелы, и после нас не черти будут. Правда с кривдой спокон века одним колесом по миру катятся.

Замолчал Патап Максимыч, а сам все про отца Михаила размышляет. «Неужель и впрямь у него такие дела в скиту делаются!» Но Колышкину даже имени игумна не помянул.

Воротясь на квартиру, Патап Максимыч нашел Дюкова на боковой. Измаявшись в дороге, молчаливый купец спал непробудным сном и такие храпы запускал по горнице, что соседи хотели уж посылать в полицию… Не скоро дотолкался его Патап Максимыч. Когда наконец Дюков проснулся, Чапурин объявил ему, что песок оказался добротным.

– Как же теперь дело будет? – спросил, зевая во весь рот, Дюков.

– Как лажено, так и будет, – решил Патап Максимыч. – Получай три тысячи. «Куда ни шли три тысячи ассигнациями, – думал он, – а уж изловлю же я вас, мошенники!»

– Ладно, – отозвался Дюков, взял деньги, сунул в карман и, повернувшись на другой бок, захрапел пуще прежнего.

Вечером выехали из города. Отъехав верст двадцать, Патап Максимыч расстался с Дюковым. Молчаливый купец поехал восвояси, – а Патап Максимыч поспешил в Городец на субботний базар. Да надо еще было ему хозяйским глазом взглянуть, как готовят на пристани к погрузке «горянщину».

Часть вторая

Глава первая

Леса, что кроют песчаное Заволжье, прежде сплошным кряжем между реками Унжей и Вяткой тянулись далеко на север. Там соединялись с Устюжскими и Вычегодскими дебрями. В старые годы те лесные пространства были заселены только по южным окраинам – по раменям – вдоль левого берега Волги, да отчасти по берегам ее притоков: Линды, Керженца, Ветлуги, Кокшаги. По этим рекам изредка стояли деревушки, верстах на двадцати и больше одна от другой. Тамошний люд жил как отрезанный от остального крещеного мира. Церквей там вовсе почти не было, и русские люди своими дикими обычаями сходствовали с соседними звероловами, черемисой и вотяками; только языком и отличались от них. Детей крестили у них бабушки-повитухи, свадьбы-самокрутки венчали в лесу вокруг ракитова кустика, хоронились заволжане зря, где попало. «Жили в лесу, молились пенью, венчались вкруг ели, а черти им пели» – так говаривали московские люди про лесных обитателей Заволжского края…

Иной раз наезжали к ним хлыновские попы с Вятки, но те попы были самоставленники, сплошь да рядом венчали они не то что четвертые, шестые да седьмые браки, от живой жены или в близком родстве. «Молодец поп хлыновец за пару лаптей на родной матери обвенчает», – доселе гласит пословица про таких попов. Духовные власти не признавали их правильными и законными пастырями… Упрекая вятских попов в самочинии, московский митрополит говорил: «Не вемы како и нарицати вас и от кого имеете поставление и рукоположение»[113]. Но попы хлыновцы знать не хотели Москвы: пользуясь отдаленностью своего края, они вели дела по-своему, не слушая митрополита и не справляясь ни с какими уставами и чиноположениями. Таким образом, почва для церковного раскола в заволжских лесах издавна приготовлена была. И нынешние старообрядцы того края такие же точно, что их предки – духовные чада наезжих попов хлыновцев. Очень усердны они к православию, свято почитают старые книги и обряды, но держатся самоставленных или беглых попов, знать не хотят наших архиереев. Архиереев и попов австрийской иерархии тоже знать не хотят.

Каков поп, таков и приход. Попы хлыновцы знать не хотели Москвы с ее митрополитом, их духовные чада – знать не хотели царских воевод, уклонялись от платежа податей, управлялись выборными, судили самосудом, московским законам не подчинялись. Чуть являлся на краю леса посланец от воеводы или патриарший десятильник, они покидали дома и уходили в лесные трущобы, где не сыскали б их ни сам воевода, ни сам патриарх.

С XVII столетия в непроходимые заволжские дебри стали являться новые насельники. Остатки вольницы, что во времена самозванцев и лихолетья разбоем да грабежом исходили вдоль и поперек чуть не всю Русскую землю, находили здесь места безопасные, укрывавшие удальцов от припасенных для них кнутов и виселиц. Беглые холопы, пашенные крестьяне, не смогшие примириться с только что возникшим крепостным правом, отягощенные оброками и податьми слобожане, лишенные промыслов посадские люди, беглые рейтары, драгуны, солдаты и иные ратные люди ненавистного им иноземного строя – все это валом валило за Волгу и ставило свои починки и заимки по таким местам, где до того времени человек ноги не накладывал. Смуты и войны XVII века в корень расшатали народное хозяйство; неизбежным последствием явилось множество людей, задолжавших в казну и частным людям. Им грозили правеж или вековечное холопство; избегая того и другого, они тоже стремились в заволжские леса. Тогда-то и сложилась пословица: «Нечем платить долгу, дай пойду за Волгу».

Такова была закваска населения заволжских лесов, когда во второй половине XVII века явились туда новые насельники, бежавшие из сел и городов раскольники.

По скитским преданьям, начало старообрядских поселений в заволжских лесах началось чудесным образом. Во время «Соловецкого сиденья», когда царский воевода Мещеринов обложил возмутившихся старообрядцев в монастыре Зосимы и Савватия и не выпускал оттуда никого, древний старец инок-схимник Арсений дни и ночи проводил на молитве перед иконой Казанской Богородицы. И та икона была прежде комнатною царя Алексея и пожалована им в Соловки еще до патриаршества Никона. Накануне взятия монастыря царскою ратью истомился Арсений, стоя на молитве, задремал. И, будучи в тонком сне, слышал он глас от иконы: «Гряди за мною ничто же сумняся, и где я остановлюся, тамо поставь обитель, и пока икона моя будет в той обители, древлее благочестие будет в ней процветать». И видел Арсений, что икона Богородицы в выспрь поднялась и в небесной высоте исчезла… Проснулся инок-схимник, иконы на месте не было… На другой день взят был монастырь. «Соловецких сидельцев» в кандалах перевезли на матерую землю, и здесь Арсению удалось бежать из-под царского караула в леса. Только что ступил он в лесную чащу, видит икону, перед которой молился; грядет та икона поверх леса на воздусех… Идет за нею изумленный и трепетный Арсений. Перед ним деревья расступаются, перед ним сохнут непроходимые болота, перед ним невидимая сила валежник врозь раскидывает. «Чудяся бывшему о нем», Арсений идет да идет за иконою. И стала та икона в лесах Чернораменских, неподалеку от починка Ларионова, на урочище Шарпан. И поставил тут Арсений первый скит[114].

С легкой руки соловецкого выходца старообрядские скиты один за другим возникали в лесах Заволжья. Вскоре их появилось больше сотни в Черной рамени, в лесах Керженских, в лесах Рымских и за рекой Ветлугой.

В скитах селились старообрядцы разного звания. В первые десятилетия существования раскола от «Никоновых новшеств» бегали не одни крестьяне и посадские люди, не одни простые монахи и сельские попы. Уходили и люди знатных родов, из духовенства даже один архиерей сбежал в леса[115]. И в Черной рамени являлись знатные люди: из пределов смоленских бежали туда Салтыковы, Потемкины и другие. Основали они свой скит неподалеку от первоначального скита Шарпанского. Давно лесом поросло старинное жилье богатых и влиятельных старообрядцев; но остатки гряд, погребных ям, заросших бурьяном могил и двенадцать надгробных камней до сих пор видны на урочище, прозванном «Смольяны»… В XVII столетии в Комаровском скиту была основана обитель Бояркина, названа так оттого, что была основана княжной Болховской и первоначально вся состояла из боярышень. В ее часовне на венце иконы Спаса нерукотворенного до последнего времени висела александровская лента с орденским крестом: ее носил Лопухин, дядя основательницы обители… В Оленевском ските одна обитель была основана Анфисой Колычевой, родственницей святого Филиппа митрополита… Когда старый Улангерский скит в последних годах прошлого столетия сгорел от молнии, ударившей в пору необычайную, в самый крещенский сочельник, галицкая помещица Акулина Степановна Свечина со своею племянницей Феодосьей Федоровной Сухониной собрала разбежавшихся от ужаса матушек, привела их на речку Козленец и поставила тут доныне существующий Улангерский скит. Все скитские жители с умиленьем вспоминали, какое при «боярыне Степановне» в Улангере житие было тихое да стройное, да такое пространное, небоязное, что за раз у нее по двенадцати попов с Иргиза живало и полиция пальцем не смела их тронуть[116].

Пребывание в некоторых обителях лиц из высших сословий, не прекращавшееся со времен смоленских выходцев, а больше того тесные связи «матерей» с богатыми купцами столиц и больших городов возвышали те обители перед другими, куда поступали только бедные, хотя и грамотные крестьянки из окрестных селений. Такие обители считались как бы аристократическими, имели свои предания. Этих преданий крепко держались, и за их сохранением зорко смотрели настоятельницы и старшие матери. Вход в такие обители, даже в число работниц, «трудниц», не всем был доступен. Нужны были для того связи, чье-нибудь покровительство. Большею частью игуменьи и старшие матери наполняли такие обители близкими и дальними своими родственницами. Бедные обители и небольшие скиты не очень дружелюбно смотрели на эти «прегордые» общины, завидовали их богатству, связям и почету, которым ото всех они пользовались.

Спервоначалу скиты керженские, чернораменские были учреждениями чисто религиозными, как и наши монастыри. Они служили убежищем, «не хотевшим новины Никоновы приняти», но с течением времени, по мере того как религиозный фанатизм ослабевал в среде раскольников, скиты теряли первоначальный характер, превращаясь в рабочие общины с артельным хозяйством. На деле оказалось, что женские скиты были способней усвоить такое хозяйство, чем мужские. В женских твердо сохранялись и повиновение старшим и подчинение раз заведенным порядкам, тогда как в мужских своеволие, непокорность старшим и неподчинение артельным уставам в корень разрушали общинное устройство. По мере того как женские общежития умножались и год от году пополнялись, ряды скитников редели, обители их пустели и, если не переходили в руки женщин, разрушались сами собою, безо всякого вмешательства гражданской или духовной власти. Ко времени окончательного уничтожения керженских и чернораменских скитов[117] не оставалось ни одного мужского скита; были монахи, но они жили по деревням у родственников и знакомых или шатались из места в место, не имея постоянного пребывания. Искатели иноческих трудов и созерцательной жизни удалялись в лесные трущобы и там жили совершенными отшельниками в вырытых землянках, иные в срубленных кое-как старческими руками кельях. Но таких пустынников было очень немного.

Во всех общежительных женских скитах хозяйство шло впереди духовных подвигов. Правда, служба в часовнях и моленных отправлялась скитницами усердно и неопустительно, но она была только способом добывания денежных средств для хозяйства. Каждая скитская артель жила подаяниями богатых старообрядцев, щедро даваемыми за то, чтобы «матери хорошенько молились». И матери добросовестно исполняли свои обязанности: неленостно отправляли часовенную службу, молясь о здравии «благодетелей», поминая их сродников за упокой, читая по покойникам псалтырь, исправляя сорочины, полусорочины, годины и другие обычные поминовения. Под именем «канонниц», или «читалок», скитские артели отправляли в Москву и другие города молодых белиц к богатым одноверцам «стоять негасимую свечу», то есть день и ночь читать псалтырь по покойникам, «на месте их преставления», и учить грамоте малолетних детей в домах «христолюбивых благодетелей». Отправляли по разным местам и сборщиц с книжками. Ежегодно к празднику Пасхи такие сборщицы съезжались в скит и привозили значительные суммы денег и целые воза с припасами разного рода и с другими вещами, нужными в хозяйстве.

В стенах общины каждый день, кроме праздников, работа кипела с утра до ночи. Пряли лен и шерсть, ткали новины, пестряди, сукна; занимались и белоручными работами: ткали шелковые пояски, лестовки, вышивали по канве шерстями, синелью и шелком, шили золотом, искусно переписывали разные тетради духовного содержания, писали даже иконы. Но никто на себя работать не смел, все поступало в общину и, по назначенью настоятельницы, развозилось в подарки и на благословенье «благодетелям», а они сторицею за то отдаривали.

Главной распорядительницей работ и всего обительского хозяйства была игуменья. Ей помогали: уставщица, по часовенной службе и по всему, что касалось до религиозной части; казначея, у ней на руках было обительское имущество, деньги и всякого рода запасы, кроме съестных, – теми заведовала мать-келарь, в распоряжении которой была келарня, то есть поварня, столовая. Уставщица, казначея, келарь и еще три-четыре, иногда и больше старших матерей, называясь «соборными», составляли нечто вроде совета настоятельницы, решавшего обительские дела. При настоятельнице обыкновенно «ходила в ключах» особая инокиня, заведовавшая частным ее хозяйством, ибо игуменье дозволялось иметь частную собственность. Мать-ключница обыкновенно вела обительскую переписку и имела не последнее место в обительском совете – «соборе», как называли его. Иногда в ключницах бывали и белицы. Выбор ключницы зависел от одной игуменьи.

Таково было внутреннее устройство скитских обителей. Таково было устройство и в обители Манефиной, богатейшей и многолюднейшей изо всех обителей Комаровского скита, стоявшего на Каменном Вражке.

В лесах Черной рамени, в верхотинах Линды, что пала в Волгу немного повыше Нижнего, середи лесов, промеж топких болот выдался сухой остров. Каменным Вражком зовут его.

В самом деле место тут каменистое. Белоснежным кварцевым песком и разноцветными гальками усыпаны отлогие берега речек, а на полях и по болотам там и сям торчат из земли огромные валуны гранита. То осколки Скандинавских гор, на плававших льдинах занесенные сюда в давние времена образования земной коры. За Волгой иное толкуют про эти каменные громады: последние-де русские богатыри, побив силу татарскую, похвалялись здесь бой держать с силой небесною и за гордыню оборочены в камни.

Еще недавно в Каменном Вражке стояло обширное селение; остатки его целы. С виду селение то не похоже было на окрестные деревеньки. Вокруг его хоть бы крохотная полоска пашни. Не сеяли, не жали в Каменном Вражке, а в каждом амбаре закромы круглый год ломились от насыпного хлеба. И золотая пшеница кубанка, и чистая рожь яранская, и отборное сызранское пшено, и крупная гречка, и тяжеловесный вятский овес доверха наполняли скитские сусеки. В клетях и чуланах тесно было от мешков с пушистою казанской крупчаткой, с разными солодами и крупами, тогда как спокон века ни в едином доме на Каменном Вражке ни сохи, ни бороны не бывало. В тамошних речонках, кроме рыбки-малявки, ничего не водилось, а в погребах засеченные в лед пересеки стаивали полным-полнехоньки с осетриной, с белужиной, с сибирскими рыбами: нельмой, муксунами и другими, а в кладовых бывали навешаны жирные донские балыки, толстые пуки визиги, вяленые судаки, лещи, сазаны. Никакого промысла на Каменном Вражке не бывало, ни завода, ни фабрики, а всякого добра водилось вдоволь. Люди там как в раю жили – никому не гребтелось, как концы с концами по хозяйству свести, откуда добыть деньгу – Богу на свечку, себе на рукавицы, на соль, на деготь, на ков, на привар да на штоф зелена вина, как гребтится мужику рядовому. Выдайся год дородный, выдайся год голодный, стой в межень на Волге десять четвертей, бреди через нее курица, на Каменном Вражке ни думушки нет, ни заботы: будет день, будет и пища.

На страницу:
28 из 97