bannerbanner
Консуэло
Консуэлополная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
67 из 73

– Обещаю, даю вам торжественную клятву! – ответила Консуэло, добродушно смеясь над поучениями Порпоры, всегда, помимо его воли, немного язвительными, но к которым она давно привыкла. – И даже больше, – добавила она, снова становясь серьезной, – клянусь, что пока я живу, вам никогда не придется пожаловаться на мою неблагодарность!

– О, так много я не прошу, – ответил с горечью маэстро, – это не под силу человеческой природе. Когда ты станешь певицей, известной всем народам Европы, в тебе проснутся тщеславие, честолюбие, сердечные прихоти – все, от чего не смог предохранить себя ни один великий артист. Ты захочешь добиться успеха любой ценой. Ты не станешь добиваться его терпеливо или рисковать им ради дружбы или ради истинной красоты. Ты подчинишься игу моды, как и все. В каждом городе будешь петь то, что больше всего нравится, не обращая внимания на дурной вкус публики и двора. Короче говоря, ты пойдешь своей дорогой и, несмотря ни на что, будешь великой, ибо в глазах большинства нет иного способа быть великой. Лишь бы ты не забывала выбирать хорошие произведения и хорошо петь, выступая перед судом небольшого кружка стариков вроде меня. Лишь бы перед великим Генделем и старым Бахом ты сделала честь и методу Порпоры и себе самой – вот все, о чем я прошу тебя, вот все, на что надеюсь! Ты видишь, я не такой отец-эгоист, каким, без сомнения, некоторые из твоих поклонников меня считают. Я не требую от тебя ничего, что не послужило бы для твоего успеха и твоей славы.

– А я нисколько не забочусь о собственной выгоде, – ответила растроганная и опечаленная Консуэло. – Успех может невольно опьянить меня, но я не в состоянии хладнокровно думать о том, чтобы всю жизнь добиваться триумфа и своими руками сплетать себе лавры. Я хочу славы ради вас, маэстро! Вопреки вашему недоверию я хочу вам показать, что только для вас Консуэло работает и путешествует. И чтобы сейчас же убедить вас в том, что вы ее оклеветали, она клянется вам, раз вы верите ее клятвам, доказать все, что сейчас говорила!

– А чем же ты поклянешься мне? – спросил Порпора с нежной улыбкой, в которой все еще проглядывала подозрительность.

– Седыми волосами, священной головой Порпоры! – ответила Консуэло, обнимая и благоговейно целуя учителя в лоб.

Беседа их была прервана появлением графа Годица, о котором доложил громадный гайдук. Испрашивая для своего господина позволения засвидетельствовать почтение маэстро Порпоре и его воспитаннице, этот лакей посмотрел на Консуэло с таким вниманием, недоумением и замешательством, что даже удивил ее, однако ей никак не удалось припомнить, где она видела эту добродушную, несколько странную физиономию. Граф был принят и изложил свою просьбу в самых изысканных выражениях. Он едет в свое имение Росвальд в Моравии и, стремясь сделать приятное своей супруге маркграфине, готовит к ее приезду сюрприз в виде великолепного празднества. Ввиду этого он предлагает Консуэло петь три вечера подряд в Росвальде и просит также, чтобы Порпора согласился сопровождать ее и помог ему в устройстве концертов, спектаклей и серенад, которыми он собирается угощать маркграфиню.

Маэстро сослался на только что подписанный контракт и обязательство быть в назначенный день в Берлине. Граф пожелал взглянуть на контракт, а так как он всегда прекрасно относился к Порпоре, то старик охотно доставил ему это маленькое удовольствие и посвятил во все подробности, предоставив Годицу обсуждать условия контракта, разыгрывать роль знатока, давать советы. После этого граф стал настаивать на своей просьбе, уверяя, что времени имеется больше, чем надо, чтобы, исполнив ее, попасть к сроку в Берлин.

– Вы можете покончить со своими приготовлениями в три дня, – заявил он, – и отправиться в Берлин через Моравию.

Правда, это было не совсем по пути, но, вместо того чтобы медленно двигаться через Чехию, страну мало благоустроенную и разоренную недавней войной, маэстро со своей ученицей могли очень скоро и удобно доехать до Росвальда в хорошей карете, которую граф отдавал в их распоряжение, обещая позаботиться и о подставах, причем брал на себя все дорожные хлопоты и издержки. Граф предложил им таким же образом перевезти их из Росвальда в Пардубиц, если бы они пожелали спуститься по Эльбе до Дрездена, или в Хрудим – если бы они решили ехать через Прагу. Все, что он предлагал, в самом деле сокращало время их путешествия, а довольно кругленькая сумма, которую он к этому добавлял, давала им возможность остальную часть пути совершить в лучших условиях. И Порпора согласился, несмотря на слегка недовольную мину Консуэло, которой хотелось, чтобы он отклонил предложение. Сделка состоялась, и отъезд был назначен на последний день недели.

Когда Годиц, почтительно поцеловав руку Консуэло, оставил их вдвоем, она стала упрекать маэстро в том, что он так скоро позволил себя уговорить. Хотя ей нечего было опасаться дерзких выходок графа, она продолжала относиться к нему неприязненно и отправлялась в его поместье без всякого удовольствия. Ей не хотелось рассказывать Порпоре о приключении в Пассау, но она напомнила ему его собственные насмешки над музыкальным творчеством графа.

– Разве вы не видите, – сказала она, – что я буду обречена исполнять его музыкальные творения, а вам придется с серьезным видом дирижировать кантатами и, пожалуй, даже целыми операми его изделия? Так-то вы заставляете меня блюсти обет верности культу прекрасного!

– Полно тебе! – смеясь, ответил Порпора. – Я вовсе не стану проделывать это так серьезно, как ты думаешь. Напротив, я предвкушаю удовольствие хорошенько потешиться, и так, что знатный маэстро ровно ничего не заподозрит. Проделывать такие вещи всерьез и перед публикой, достойной уважения, было бы поистине кощунством и позором, но немного позабавиться позволительно; и артист был бы очень несчастлив, если бы, зарабатывая себе на хлеб, не имел права посмеяться втихомолку над теми, кто дает ему заработок. К тому же ты увидишь там свою любезную принцессу Кульмбахскую, которая в самом деле прелестна. Она вместе с нами посмеется над музыкой своего отчима, хотя ей вовсе не до смеха.

Пришлось покориться, начать укладываться, делать необходимые покупки, прощальные визиты. Гайдн был в отчаянии. Но в это время неожиданное счастье, великая для артиста радость выпала на его долю и отчасти вознаградила или, вернее, вынудила его отвлечься от горести предстоящей разлуки. Исполняя серенаду своего сочинения под окном чудесного мима Бернадоне, знаменитого арлекина театра у Каринтийских ворот, он привел в изумление этого милого и умного актера, завоевав вместе с тем его симпатию. Йозефа пригласили в дом и спросили, кто автор только что исполненного прекрасного, оригинального трио. Узнав, что это он, подивились его юности и таланту и тут же вручили ему либретто балета «Хромой бес». Гайдн немедленно принялся писать к нему музыку, стоившую ему стольких усилий, что, будучи уже почти восьмидесятилетним старцем, он не мог вспомнить о ней без смеха. Консуэло старалась рассеять его грусть, то и дело заговаривая с ним о буре, которая, по настоянию Бернадоне, должна была вызывать у слушателей ужас, меж тем как Беппо, в жизни не видевший моря, никак не мог себе представить, каково оно. Консуэло описывала ему бушующее Адриатическое море, изображала жалобные стоны волн и смеялась вместе с ним над этой подражательной музыкой, одновременно с которой в театре раскачивают руками голубые полотна, натянутые от одной кулисы до другой.

– Послушай, – сказал в утешение Порпора своему ученику, – работай ты хоть сто лет с лучшими инструментами в мире, прекрасно зная шум моря и ветра, тебе все равно не передать божественной гармонии природы. Музыка не в состоянии этого сделать. Композитор наивно заблуждается, прибегая к звуковым фокусам и эффектам. Музыка выше этого, ее область – душевные волнения. Цель музыки – возбуждать эти волнения и самому вдохновляться ими. Представь себе переживания человека во время бури. Представь себе зрелище страшное, величественное и грозную, неминуемую опасность. И ты, музыкант, то есть человеческий голос, человеческий стон, живая, трепещущая душа, мечешься, потрясенный этим бедствием, этой сумятицей, растерянностью, этими ужасами… Передай в звуках свои смертельные муки – и слушатели, каковы бы они ни были, будут переживать их вместе с тобой. Им будет казаться, что они видят море, слышат скрип корабля, крики матросов, отчаянные вопли пассажиров… Что сказал бы ты о поэте, который, желая изобразить битву, сообщил бы тебе в стихотворной форме, что пушка делает бум-бум, а барабан там-там? Это была бы подражательная гармония, более близкая к происходящему, чем изображение величественных картин природы, но это не была бы поэзия. Даже живопись, это наиболее яркое искусство изображения, не является рабски подражательной. Напрасно будет пытаться художник написать темно-зеленое море, черное грозное небо, разбитый остов корабля! Если он не сумеет вложить в это чувство ужаса, поэзию всего зрелища в целом, картина его выйдет бесцветной, будь она так же ярка, как вывеска пивной. Итак, юноша, проникнись сам ощущением великого бедствия – и тогда ты заставишь и других почувствовать его.

Маэстро все еще давал ему свои отеческие наставления, а между тем в заложенную коляску, стоявшую во дворе посольства, уже укладывали вещи. Йозеф внимательно слушал поучения учителя, черпая их, так сказать, из самого источника. Но когда Консуэло в накидке и меховой шапочке бросилась ему на шею, он побледнел, подавил готовый вырваться крик и, не в силах видеть, как она сядет в карету, убежал и забился в заднюю комнатку парикмахерской Келлера, чтобы скрыть ото всех свои слезы. Метастазио полюбил Йозефа, помог ему усовершенствоваться в итальянском языке и своими добрыми советами и великодушной заботой несколько облегчил юноше разлуку с Порпорой. Но долго еще Йозеф грустил и горевал, прежде чем свыкся с отсутствием Консуэло.

Она также была огорчена и жалела о таком милом, таком верном друге; но по мере того как путешественники продвигались в глубь Моравских гор, к ней снова возвращались мужество, задор и поэтическая впечатлительность. Новое солнце всходило над ее жизнью. Освобожденная от всяких уз, от всякого влияния, чуждого ее искусству, она считала, что теперь должна отдаться ему всецело. Порпора к которому вернулись былые надежды и веселое настроение молодости, приводил ее в восторг своим красноречием, и благородная девушка, не переставая любить Альберта и Йозефа, как двух братьев, которых она надеялась вновь обрести в царстве Божьем, почувствовала себя легкой, словно жаворонок, поднимающийся с песней к небу на заре прекрасного дня.

Глава С

Уже на втором перегоне Консуэло узнала в слуге, который сопровождал ее и, сидя на козлах, расплачивался с проводниками или распекал за медлительность форейторов, того самого гайдука, который доложил им о прибытии графа Годица, когда владелец Росвальда приезжал предложить ей увеселительную поездку в свое поместье. Этот высокий, крепкий парень, все смотревший на нее украдкой и, по-видимому, желавший и в то же время боявшийся с нею заговорить, в конце концов обратил на себя ее внимание. Однажды утром Консуэло завтракала на уединенном постоялом дворе у подножия гор, а Порпора, пока отдыхали лошади, пошел прогуляться в надежде найти какую-нибудь музыкальную фразу. Внезапно она повернулась к сопровождавшему их слуге, когда тот подавал ей кофе, и строго и сердито в упор посмотрела на него. Но гайдук взглянул на нее так жалобно, что она не могла удержаться от смеха. Апрельское солнце сверкало на снегу, еще покрывавшем горы, и наша юная путешественница была в чудесном настроении.

– Вот беда! Ваша милость, стало быть, не удостаивает признать меня, – заговорил, наконец, таинственный гайдук. – А уж я всегда узнал бы вашу милость, будь вы переодеты турком или прусским ефрейтором, хоть и видел-то я вашу милость всего какую-нибудь минуту, зато в какую минуту моей жизни!

С этими словами он поставил на стол принесенный им поднос, подошел к Консуэло, степенно перекрестился, а затем опустился на колени и поцеловал пол у ее ног.

– Ах! – воскликнула Консуэло. – Дезертир Карл, не так ли?

– Да, синьора, – ответил Карл, целуя протянутую ему руку. – По крайней мере, мне так велели называть вас, хотя я все еще не могу разобрать хорошенько, кто вы – мужчина или дама.

– Правда? Почему же у тебя такие сомнения?

– Да потому что я видел вас мальчиком, а с тех пор – хоть и признал вас сразу – вы стали настолько походить на молоденькую девушку, насколько раньше походили на мальчика. Но это ничего не значит: будьте кем хотите! Вы оказали мне такую услугу, которую я никогда не забуду. И прикажи вы мне броситься вниз вон с той вершины, я брошусь, если это доставит вам удовольствие.

– Мне ничего не надо, милый мой Карл, кроме того, чтобы ты был счастлив и наслаждался своею свободой. Ты ведь свободен и, полагаю, снова полюбил жизнь?

– Свободен, да, это правда, – проговорил Карл, покачивая головой, – но счастлив ли?.. Я схоронил мою бедную жену.

Глаза отзывчивой Консуэло стали влажными при виде того, как слезы заструились по грубым щекам несчастного Карла.

– Ах! – сказал он, шевеля рыжими усами, с которых слезы скатывались, как дождь с куста. – Уж слишком она исстрадалась, бедняжка! Горе, которое она испытала, когда меня вторично увезли пруссаки, длинное путешествие пешком, когда она уже была очень больна, потом радость свидания со мной – все это подорвало ее силы, и она умерла через неделю по прибытии в Вену, где я разыскивал ее, а она благодаря вашей записке нашла меня с помощью графа Годица. Этот великодушный вельможа послал ей своего доктора и дал денег, но ничего не помогло: она, понимаете, устала жить и отправилась отдыхать на небо, к милосердному Господу Богу.

– А твоя дочка? – спросила Консуэло, думая навести его на более утешительные мысли.

– Дочка? – переспросил он с мрачным, несколько растерянным видом. – Прусский король убил и ее.

– Как убил? Что ты говоришь?

– Да разве не прусский король убил ее мать? Ведь это он причинил ей столько горя. Ну вот дочка и ушла вслед за матерью. С того самого вечера, когда вербовщики у них на глазах избили меня в кровь, связали и увели, а мать и дочь остались полумертвыми на дороге, малютку не переставала трясти лихорадка. Усталость и нужда в пути доконали обеих. Когда вы повстречали их на мосту при въезде в какую-то австрийскую деревушку, у них уже два дня ни крошки во рту не было. Вы дали им денег, сообщили о моем спасении, вы все сделали, чтобы их утешить и вылечить, – они рассказали мне об этом, – но было слишком поздно. После того как мы встретились, им становилось все хуже и хуже, и как раз тогда, когда мы могли быть счастливы, их обеих унесли на кладбище. Не осела еще земля на могиле моей жены, как пришлось разрывать ее, чтобы опустить туда наше дитя. И вот теперь по милости прусского короля Карл один-одинешенек на свете!

– Нет, бедный мой Карл, ты не всеми покинут, у тебя остались друзья, которым всегда будут близки твои несчастья и твое доброе сердце.

– Да, я знаю. Есть на свете хорошие люди, и вы из их числа. Но что мне теперь нужно, когда у меня больше нет ни жены, ни ребенка, ни отчизны! Ведь я никогда не буду чувствовать себя в безопасности у себя на родине. Эти разбойники, которые два раза приходили за мной, слишком хорошо знают мои горы. Оставшись один на свете, я сразу же стал справляться, нет ли у нас сейчас войны, не предвидится ли она в скором времени. В моей голове крепко засела мысль сражаться против Пруссии, чтобы убить как можно больше пруссаков. О! Святой Венцеслав, покровитель Чехии, уж направил бы мою руку, и я уверен, что ни одна пуля из моего ружья не пропала бы даром. Я говорил себе: авось Бог поможет мне встретить в каком-нибудь ущелье прусского короля, и тогда… будь он закован в латы, как сам архангел Михаил… приведись мне даже гнаться за ним, как собаке по следу волка… Но я узнал, что мир упрочился надолго. И тогда мне все опостылело, и я отправился к его сиятельству графу Годицу, чтобы поблагодарить его и попросить не хлопотать за меня перед императрицей, как он собирался сделать. Я хотел было убить себя, но граф был так добр ко мне, а принцесса Кульмбахская, его падчерица, – он по секрету рассказал ей всю мою историю – наговорила мне столько прекрасных слов про долг христианина, что я остался жить и поступил к ним на службу, где, по правде сказать, меня слишком хорошо кормят и слишком хорошо обращаются со мной за то немногое, что мне приходится делать.

– А теперь скажи мне, милый Карл, как мог ты меня узнать? – спросила Консуэло, утирая глаза.

– Да ведь вы приезжали однажды петь к моей новой хозяйке, маркграфине. Я видел, как вы прошли вся в белом, и тотчас признал вас, хоть вы и превратились в барышню. Видите ли, я не очень-то хорошо помню места, по которым когда-то проходил, имена людей, с которыми встречался, а вот лица я никогда не забываю. Я только хотел было перекреститься, как увидел, что за вами идет молодой паренек – я узнал в нем Йозефа, – но вместо того, чтобы быть вашим хозяином, каким я видел его в минуту своего освобождения (ведь тогда малый был одет получше вас), он превратился в вашего слугу и остался в передней. Он не узнал меня, а так как господин граф запретил мне хоть единым словом обмолвиться кому бы то ни было о том, что со мной случилось (я так никогда и не узнал и не спрашивал, почему), я не заговорил с добрейшим Йозефом, хотя мне и очень хотелось броситься ему на шею. Почти сейчас же он ушел в другую комнату. Мне же было приказано оставаться в той, где я находился, – а хороший слуга исполняет то, что ему велено. Но когда все разъехались, камердинер его сиятельства – а граф ему во всем доверяет – сказал мне: «Карл, ты не разговаривал с этим маленьким лакеем Порпоры, хотя и узнал его, и хорошо сделал. Господин граф будет тобой доволен. Что же касается барышни, которая пела сегодня…» – «Ой, ее я тоже узнал! – воскликнул я. – И тоже ничего не сказал». – «Ну, и опять-таки ты хорошо поступил, – прибавил камердинер. – Господин граф не хочет, чтобы знали, что она ездила с ним в Пассау». – «Это меня не касается, – возразил я, – но тебя-то я могу спросить, каким образом освободила она меня из рук пруссаков?». Тогда Генрих (а он ведь там был) рассказал мне, как все произошло, как вы бежали за каретой господина графа и как, когда вам нечего было уже бояться за самих себя, вы настояли на том, чтобы он освободил меня. Вы также кое-что говорили об этом моей бедной жене, а она передала мне. Умирая, жена благословляла вас, препоручала вас Богу. «Эти бедные дети, – сказала она, – с виду почти такие же несчастные, как и мы, отдали мне все, что имели, и плакали так, будто мы им родные». Ну, и вот, когда я увидел, что Йозеф служит у вас, и мне было поручено отнести ему деньги от его сиятельства, у которого он как-то вечером играл на скрипке, я вложил в конверт еще несколько дукатов – первые заработанные мною в этом доме. Он не узнал об этом, да и меня не признал. Но если мы вернемся в Вену, я сделаю так, чтобы он никогда не нуждался, пока я зарабатываю деньги.

– Йозеф больше не служит у меня, милый Карл; он мой друг и теперь уже не терпит нужды: он музыкант и будет легко зарабатывать себе на жизнь. Не обделяй же себя ради него.

– Что касается вас, синьора, то я так мало могу сделать, чтобы доказать вам свою благодарность, – ведь вы, говорят, великая актриса; но знайте, если когда-нибудь вам понадобится слуга, а вы не будете в состоянии ему платить, обратитесь к Карлу и рассчитывайте на него. Он будет служить вам даром, и для него будет счастьем работать на вас.

– Ты уже достаточно заплатил мне своей признательностью, и больше мне ничего не надо.

– Вот идет господин Порпора. Помните, синьора: я имею честь вас знать только как слуга, которого к вам приставил мой хозяин.

На следующий день наши путешественники, поднявшись рано утром, не без затруднений добрались к полудню до замка Росвальд. Он был расположен высоко, на склоне самых красивых гор в Моравии, и так хорошо защищен от холодных ветров, что здесь уже чувствовалась весна, в то время как вокруг за полмили от замка еще царила зима. Хотя погода по тому времени и стояла прекрасная, дороги были еще мало пригодны для езды. Но графа Годица ничто не могло остановить, и невозможное было для него шуткой; он уже прибыл и распорядился, чтобы сотня землекопов выровняла дорогу, по которой на следующий день должен был проследовать величественный поезд его благородной супруги. Быть может, он выказал бы себя более внимательным и заботливым мужем, поехав вместе с нею, но суть заключалась вовсе не в том, чтобы она по пути не сломала себе ноги и руки, а в том, чтобы устроить празднество в ее честь. Живая или мертвая, но вступая во владение росвальдским дворцом, она должна была встретить пышный прием и не менее пышные увеселения.

Едва наши путешественники успели переодеться, как граф приказал подать роскошный обед в гроте, убранном мхом и раковинами, где большая печь, скрытая меж искусственных скал, распространяла приятную теплоту. На первый взгляд место это показалось Консуэло очаровательным. Вид, открывавшийся из грота, был действительно великолепен. Природа ничего не пожалела для Росвальда. Крутые живописные горы, вечнозеленые леса, обильные источники, чудесный пейзаж, необъятные луга – всего этого, с комфортабельным замком в придачу, было совершено достаточно, чтобы получилась идеальная загородная резиденция. Но вскоре Консуэло заметила, какими причудливыми затеями граф ухитрился исказить божественную природу. Грот был бы прелестен, если бы его не портили окна, делавшие его похожим на какую-то несуразную столовую. Так как каприфолий и вьюнки едва начинали пускать почки, двери и оконные рамы были увиты искусственной листвой и цветами, и это выглядело претенциозно и безвкусно. Среди раковин и сталактитов, несколько пострадавших от зимних холодов, проглядывали прикреплявшие их к скалам штукатурка и замазка, от жара печки остаток влаги скапливался на сводах и капал на головы гостей в виде грязного, нездорового дождя, чего граф, по-видимому, вовсе не замечал. Порпору это раздражало, и он два-три раза брал шляпу, не решаясь, однако, несмотря на большое желание, нахлобучить ее на голову. Особенно боялся он, как бы не простудилась Консуэло, и торопился покончить с едой, объясняя свою поспешность тем, что сгорает от нетерпения познакомиться с произведениями, которыми ему предстоит дирижировать на следующий день.

– О чем вы так беспокоитесь, дорогой маэстро? – сказал ему граф, большой любитель покушать и охотник до бесконечности рассказывать, как он заказал и приобрел те или иные роскошные и редкие предметы своей сервировки. – Таким искусным и опытным музыкантам, как вы, нужно не больше получаса, чтобы войти в курс дела. Музыка моя проста и естественна. Я не принадлежу к тем композиторам-педантам, которые стремятся поразить вас сложными и причудливыми гармоническими сочетаниями. В деревне требуется простая музыка, пасторальная. Я поклонник только безыскусственных и легких песен, они по вкусу и маркграфине. Увидите, все пойдет как по маслу. Притом мы не теряем времени. Пока мы завтракаем, мой дворецкий подготавливает все согласно моим приказаниям: хористы будут на месте и все музыканты – на своем посту.

В то время как его сиятельство говорил, ему доложили, что два иностранных офицера, путешествующие в здешних местах, просят разрешения войти и приветствовать графа, желая с его соизволения осмотреть дворец и сады Росвальда.

Граф привык к такого рода посещениям, и ничто не могло доставить ему большего удовольствия, как самому служить cicerone[59] любопытным посетителям, показывая им прелести своей резиденции.

– Пусть войдут! Милости просим! – воскликнул он. – Поставьте приборы и проведите их сюда.

Несколько минут спустя вошли два офицера. На них была прусская форма. Тот, что шел первым, – следовавший за ним спутник хотел, казалось, полностью стушеваться – был человек небольшого роста с довольно хмурым лицом. Его длинный, тяжелый, далеко не аристократический нос еще более подчеркивал запавший рот и почти полное отсутствие подбородка. Некоторая сутуловатость придавала стариковский вид его фигуре, затянутой в неуклюжий форменный мундир, придуманный Фридрихом. А между тем человеку этому было никак не больше сорока лет. У него была уверенная походка, а когда он снял безобразную шляпу, закрывавшую лицо до самого носа, обнаружился большой, умный лоб мыслителя, подвижные брови и удивительно ясные и живые глаза. Взгляд этих глаз преображал его, как солнечные лучи, что окрашивают и придают красоту самым мрачным прозаическим ландшафтам. Казалось, он вырастал на целую голову, когда на его бескровном, изможденном и беспокойном лице сверкали глаза.

Граф Годиц принял гостей сердечно, без излишних церемоний и пространных приветствий, велел поставить им два прибора и начал с истинно патриархальным добродушием потчевать их самыми вкусными блюдами. Ибо Годиц был добрейший человек, и тщеславие не только не развратило его сердца, но даже способствовало развитию в нем таких качеств, как доверчивость и великодушие. Рабство царило еще во владениях Росвальда, и все чудеса его были созданы без особых затрат – оброчным трудом и барщиной, но он украшал ярмо своих рабов цветами и лакомствами. Он заставлял их забывать о необходимом, в избытке одаряя бесполезным, и, убежденный в том, что только в развлечениях – счастье, так веселил их, что они и не помышляли о свободе.

На страницу:
67 из 73