bannerbanner
Петербург. Стихотворения (сборник)
Петербург. Стихотворения (сборник)полная версия

Полная версия

Петербург. Стихотворения (сборник)

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
39 из 48

– «Слышала я, Аполлон Аполлонович: вас прочат в министры?»

Но Аполлон Аполлонович перебил:

– «Вы теперь откуда же, Анна Петровна?»

– «Да я из Гренады…»

– «Так-с, так-с, так-с…» – и, сморкаясь, – прибавил… – «Да знаете ли, дела: служебные, знаете, неприятности…»

И – что такое? На руке своей ощутил он теплую руку: его погладили по руке… Гм-гм-гм: Аполлон Аполлонович растерялся; сконфузился, перепугался даже он как-то; даже стало ему неприятно… Гм-гм: лет пятнадцать уже не обращались с ним так… Таки прямо погладила… Этого он, признаться, не ждал от особы… гм-гм… (Аполлон Аполлонович эти два с половиною года ведь особу эту считал за… особу… легкого… поведения…)

– «Выхожу, вот, в отставку…»

Неужели же мозговая игра, разделявшая их столько лет и зловеще сгущенная за два с половиною года, – вырвалась наконец из упорного мозга? И вне мозга уже тучами посгущалась над ними? Наконец разразилась вокруг небывалыми бурями? Но разражаясь вне мозга, она истощилась в мозгу; медленно мозг очищался; в тучах так иногда вы увидите сбоку бегущий и лазурный пролет – сквозь полосы ливня; пусть же ливень хлещет над вами; пусть с грохотом разрываются темные облака клубы багровою молнией! Лазурный пролет набегает; ослепительно скоро выглянет солнце; вы уже ожидаете окончания грозы; вдруг – как вспыхнет, как бацнет: в сосну ударила молния.

В окна кареты врывалося зеленоватое освещение дня, потоки людские бежали там волнообразным прибоем; и прибой тот людской – был прибой громовой.

Здесь вот видел он разночинца; здесь глаза разночинца заблестели, узнали, тому назад – дней уж десять (да, всего десять дней: за десять дней переменилося все; изменилась Россия!)…

Леты и грохоты пролетавших пролеток! Мелодичные возгласы автомобильных рулад! И – наряд полицейских!..

Там, где взвесилась только одна бледно-серая гнилость, матово намечался сперва и потом наметился вовсе: грязноватый, черновато-серый Исакий… И ушел обратно в туман. И – открылся простор: глубина, зеленоватая муть, куда убегал черный мост, где туман занавесил холодные многотрубные дали и откуда бежала волна набегающих облаков.

………………………

В самом деле: ведь вот – удивились лакеи! Так рассказывал после в передней дежуривший сонный Гришка-мальчишка:

– «Я сижу это, да считаю по пальцам: ведь вот от Покрова от самого – до самого до Рождества Богородицы… Это значит выходит… От Рождества Богородицы – до Николы до Зимнего…»

– «Да рассказывай ты: Рождество Богородицы, Рождество Богородицы!»

– «А я – что? Рождество Богородицы деревенский наш праздник – престольный… Так что – будет: считаю… Тут слышь – подъехали; я – к дверям. Распахнул, значит, дверь: и – ах, батюшки! Так что барин сам, в наемной каретишке (и плохая ж каретишка!); так что с ним барыня лет почтенных в дешевеньком ватерпруфе.

– «Не ватерпруфе, пострел: нынче ватерпруфов не носят».

– «Не смущайте его: он и так обалдел».

– «Одним словом – в пальте. Барин же суетился: с извозчика – тьфу, с кареты – он соскочил, руку барыне протянул, – улыбается: кавалерственно эдак; всякую помощь оказывает».

– «Ишь ты…»

– «То же…»

– «Я думаю; не видались два года», – раздались вокруг голоса.

– «Само собой: барыня из кареты выходит; только барыня – вижу я – смущены при таком при случае: улыбаются там – не в своем в полном виде; себя самих для куражу: за подбородок хватаются; ну, бедно, скажу вам, одеты; на перчатках-то дыры; не заштопаны, вижу, перчатки: может, некому штопать; в Гишпании, может, не штопают…»

– «Рассказывай, ладно уж!..»

– «Я и так говорю: барин же, барин наш Аполлон Аполлонович, всякую авантажность посбросили; стоят у кареты, над лужею, под дождем; дождь – Бог ты мой! Барин ежится, будто на месте забегали, притопатывают на месте носками; а как барыня при сходе с подножки вся на руку на их навалилась – ведь барыня грузная – барин наш так весь даже присел; крохотного барин росточка; ну, куды же им, думаю, грузную такую сдержать! Силенки не хватит…»

– «Не плети белиндрясов; рассказывай».

– «Я не плету белиндрясов; я и так говорю, да и што говорить… Тут вот Митрий Семеныч расскажет: они повстречали в передней… Что рассказывать-то? Барин барыне только всего и сказали: мол, милости просим, сказали – пожалуйте, мол, Анна Петровна… Тут я их и признал».

– «Ну и что ж?»

– Постарели… Спервоначалу-то не узнал; а потом их узнал, потому еще помню: гостинцем кормила».

Так впоследствии говорили лакеи.

………………………

Но действительно!

Неожиданный, непредвиденный факт: тому назад два с половиною года, как Анна Петровна уехала от супруга с итальянским артистом; и вот через два с половиною года, покинутая итальянским артистом, от гренадских прекрасных дворцов через цепь Пиренеев, чрез Альпы, чрез горы Тироля примчалась с экспрессом обратно; но всего удивительней то, что сенатору было нельзя заикнуться об Анне Петровне ни два с лишним года, ни даже тому назад – два с половиною дня (еще вчера он топорщился!); два с половиною года Аполлон Аполлонович сознанием избегал даже мысли об Анне Петровне (и все-таки думал о ней); самое звукосочетание «Анна Петровна» разбивалось о барабанную перепонку ушей точно так, как о лоб учительский разбивается брошенная из-под парты хлопушка; только школьный учитель по кафедре разгневанно простучит кулаком; Аполлон Аполлонович же поджимал презрительно губы при звукосочетании этом. Отчего ж при известии о ее возвращении обыкновенный поджим сухих губ разорвался в взволнованно-гневном дрожании челюстей (вчера ночью – при разговоре с Николенькой); отчего не спал ночь? Отчего в течение полусуток тот гнев испарялся куда-то и сменялся щемящей тоскою, переходящей в тревогу? Почему сам не выдержал ожидания, сам поехал в гостиницу? Уговаривал – сам: сам – привез. Что такое случилось там – в гостиничном номере; свое строгое обещание забыла и Анна Петровна: обещание это дала она себе – здесь, вчера: здесь в лакированном доме (посетивши его и никого не застав).

Дала обещание: но – вернулась.

Анна Петровна и Аполлон Аполлонович были взволнованы и сконфужены объясненьем друг с другом; поэтому при вступлении в лакированный дом не обменялись они обильными излияниями чувств; Анна Петровна искоса посмотрела на мужа: Аполлон Аполлонович стал сморкаться… под ржавою алебардою; испустив трубный звук, стал пофыркивать в бачки. Анна Петровна милостиво изволила отвечать на почтительные поклоны лакеев, проявляя сдержанность, которой мы только что не видели в ней; только Семеныча она обняла и как будто хотела поплакать; но, бросивши перепуганный, растерянный взгляд на Аполлона Аполлоновича, она себя пересилила: пальцы ее потянулися к ридикюльчику, но платка не достали.

Аполлон Аполлонович, стоя над ней на ступеньках, бросал на лакеев повелительно строгие взгляды; взгляды такие бросал он в минуты растерянности: а в обычные времена Аполлон Аполлонович был с лакеями до обидности отменно вежлив и чопорен (за исключением шуток). Он, пока тут стояла прислуга, выдерживал тон равнодушия: ничего не случилось – до этой поры проживала барыня за границей, для поправленья здоровья; более ничего: и барыня, вот, вернулась… Что ж такое? Ну, вот – и прекрасно!..

Впрочем, был тут лакей (все другие сменились, за исключеньем Семеныча да Гришки, мальчишки); этот – помнил, что помнил: помнил, какими манерами совершала барыня свой заграничный отъезд – без всякого предупрежденья прислуги: с маленьким саквояжем в руках (и это – на два с половиною года!); накануне ж отъезда – запиралась от барина; дня же два до отбытия все сидел у нее этот самый, с усами: черноглазый их посетитель – как его? Миндалини (звали его Манталини), который певал у них нерусские какие-то песни: «Тра-ла-ла… Тра-ла-ла…» И на чай не давал.

Этот самый лакей, что-то такое запомнив, с особенным уважением приложился к превосходительной ручке, чувствуя за собою вину, что подробности бегства – отъезда то есть – не изгладились у него в голове; не на шутку боялся ведь он, что сочтены его дни пребывания в лакированном доме – по случаю счастливого возвращения их высокопревосходительств в лакированный дом.

Вот они – в зале; перед ними паркет, точно зеркало, разблистался квадратиками: эти два с половиною года здесь редко топили; безотчетную грусть вызывали пространства этой комнатной анфилады; Аполлон Аполлонович более все сидел у себя в кабинете, запираясь на ключ; все казалось ему, что отсюда – туда прибежит к нему кто-то знакомый и грустный; и теперь он подумал, что вот он – не один; не один будет он здесь расхаживать по квадратикам паркетного пола, а… с Анной Петровной.

По квадратикам паркетного пола с Николенькой Аполлон Аполлонович расхаживал редко.

Согнув кренделем руку, повел Аполлон Аполлонович через зал свою гостью: хорошо еще, что подставил он правую руку; левая – и стреляла, и ныла от сердечных, стремительных, неугомонных толчков; Анна Петровна же остановила его, подвела его к стенке, показывая на бледнотонную живопись, улыбнулась ему:

– «Ах, все те же!.. Помните, Аполлон Аполлонович, эту вот фреску?»

И – чуть-чуть покосилась, чуть-чуть покраснела; васильковые взоры его тут уставились в два лазурью наполненных глаза; и – взгляд, взгляд: что-то милое, бывшее, стародавнее, что все люди забыли, но что никого не забыло и стоит при дверях – что-то такое вдруг встало между взглядами их; это не было в них; и возникло – не в них; но стояло – меж ними: будто ветром весенним овеяло. Пусть простит мне читатель: сущность этого взгляда выражу я банальнейшим словом: любовь.

– «Помните?»

– «Как же-с: помню…»

– «Где?»

– «В Венеции…»

– «Прошло тридцать лет!..»

Воспоминание о туманной лагуне, об арии, рыдающей в отдалении, охватило его: тому назад тридцать лет. Воспоминания о Венеции и ее охватили, раздвоились: тому назад – тридцать лет; и тому назад два с половиною года; тут она покраснела от воспоминанья некстати, которое она прогнала; и другое нахлынуло: Коленька. За последние два часа о Коленьке позабыла она; разговор с сенатором вытеснил все иное до времени; но за два часа перед тем только о Коленьке она и думала с нежностью; с нежностью и досадой, что от Коленьки – ни привета, ни отзыва.

– «Коленька…»

Они вступили в гостиную; отовсюду бросились горки фарфоровых безделушек; разблистались листики инкрустации – перламутра и бронзы – на коробочках, полочках, выходящих из стен.

– «Коленька, Анна Петровна, ничего себе… так себе… поживает прекрасно», – и отбежал – как-то вбок.

– «А он дома?»

Аполлон Аполлонович, только что упавший в ампирное кресло, где на бледно-лазурном атласе сидений завивались веночки, нехотя приподнялся из кресла, нажимая кнопку звонка:

– «Отчего он ко мне не приехал?»

– «Он, Анна Петровна… мме-емме… был, в свою очередь, очень-очень», – запутался как-то странно сенатор, и потом достал свой платок: с трубными какими-то звуками очень долго сморкался; фыркая в бачки, очень долго в карманы запихивал носовой свой платок:

– «Словом, был он обрадован».

Наступило молчание. Лысая голова там качалась под холодною и длинноногою бронзою; ламповый абажур не сверкал фиолетовым тоном, расписанным тонко: секрет этой краски девятнадцатый век утерял; стекло потемнело от времени; тонкая роспись потемнела от времени тоже.

На звонок появился Семеныч:

– «Николай Аполлонович дома?»

– «Точно так-с…»

– «Мм… послушайте: скажите ему, что Анна Петровна – у нас; и – просит пожаловать…»

– «Может быть, мы сами пойдем к нему», – заволновалась Анна Петровна и с несвойственною ее годам быстротой приподнялась она с кресла; но Аполлон Аполлонович, повернувшись круто к Семенычу, тут ее перебил:

– «Ме-емме… Семеныч: скажу-ка я…»

– «Слушаю-с!..»

– «Ведь жена то халдея – полагаю я – кто?»

– «Полагаю-с, – халдейка…»

– «Нет – халда!..»

………………………

– «Хе-хе-хе-с…»

…………………….

– «Коленькой, Анна Петровна, я недоволен…»

– «Да что вы?»

– «Коленька уж давно ведет себя – не волнуйтесь – ведет себя: прямо-таки – не волнуйтесь же – странно…»

– «?»

Золотые трюмо из простенков отовсюду глотали гостиную зеленоватыми поверхностями зеркал.

– «Коленька стал как-то скрытен… Кхе-кхе», – и, закашлявшись, Аполлон Аполлонович, пробарабанил рукою по столику, что-то вспомнил – свое, нахмурился, стал рукой тереть переносицу; впрочем, быстро опомнился: и с чрезмерной веселостью почти выкрикнул он:

– «Впрочем – нет: ничего-с… Пустяки».

Меж трюмо отовсюду поблескивал перламутровый столик.

Было сплошное бессмыслие

Николай Аполлонович, перемогая сильнейшую боль в подколенном суставе (он таки порасшибся), чуть прихрамывал: перебегал гулкое коридора пространство.

Свидание с матерью!..

Вихри мыслей и смыслов обуревали его; или даже не вихри мыслей и смыслов: просто вихри бессмыслия; так частицы кометы, проницая планету, не вызовут даже изменения в планетном составе, пролетев с потрясающей быстротой; проницая сердца, не вызовут даже изменения в ритме сердечных ударов; но замедлись кометная скорость: разорвутся сердца: самая разорвется планета; и все станет газом; если бы мы хоть на миг задержали крутящийся бессмысленный вихрь в голове Аблеухова, то бессмыслие это разрядилось бы бурно вспухшими мыслями.

И – вот эти мысли.

Мысль, во-первых, об ужасе его положения; ужасное положение – создавалось теперь (вследствие пропажи сардинницы); сардинница, то есть бомба, пропала; ясное дело – пропала; и, стало быть: кто-то бомбу унес; кто же, кто? Кто-нибудь из лакеев; и – стало быть: бомба попала в полицию; и его – арестуют; но это – не главное, главное: бомбу унес – Аполлон Аполлонович сам; и унес в тот момент, когда с бомбою счеты были покончены; и он – знает: все знает.

Все – что такое? Ничего-то ведь не было; план убийства? Не было плана убийства; Николай Аполлонович этот план отрицает решительно: гнусная клевета – этот план.

Остается факт найденной бомбы.

Раз отец его призывает, раз мать его – нет, не может знать: и бомбы не уносил он из комнаты. Да и лакеи… Лакеи бы уж давно обнаружили все. А никто – ничего. Нет, про бомбу не знают. Но – где она, где она? Точно ли он засунул ее в этот стол, не подложил ли куда-нибудь под ковер, машинально, случайно?

С ним такое бывало.

Чрез неделю сама собой обнаружится… Впрочем, нет: о своем присутствии где-нибудь она заявит сегодня – ужаснейшим грохотом (грохотов Аблеуховы решительно не могли выносить).

Где-нибудь, может быть, – под ковром, под подушкой, на полочке о себе заявит: загрохочет и лопнет; надо бомбу найти; а теперь вот и времени у него нет на поиски: приехала Анна Петровна.

Во-вторых: его оскорбили; в-третьих: этот паршивенький Павел Яковлевич, – он как будто бы только что где-то видел его, возвращаясь с квартирки на Мойке; Пепп же Пеппович Пепп – вот в-четвертых: Пепп – ужасное расширение тела, растяжение жил, кипяток в голове…

Ах, все спуталось: вихри мыслей крутились с нечеловеческой быстротою и шумели в ушах, так что мыслей и не было: было сплошное бессмыслие.

И вот с этим-то бессмысленным кипятком в голове Николай Аполлонович бежал по гулкому коридору, не обдернув наспех надетого сюртучка и являясь для взора грудогорбым каким-то хромцом, припадающим на правую ногу с болезненно ноющим подколенным суставом.

Мама

Он открыл дверь в гостиную.

Первое, что увидел он, было… было… Но что тут сказать: лицо матери он увидел из кресла и протянутых две руки: лицо постарело, а руки дрожали в кружеве золотых фонарей, только что зажженных – за окнами.

И услышал он голос:

– «Коленька: мой родной, мой любимый!»

Он не выдержал больше и устремился весь к ней:

– «Ты ли, мой мальчик…»

Нет, не выдержал больше: опустившись пред ней на колени, цепкими стан ее охватил он руками; он лицом прижался к коленям, судорожными разразился рыданьями – рыданьями неизвестно о чем: безотчетно, бесстыдно, безудержно заходили широкие плечи (вспомним же: Николай Аполлонович не испытывал ласки за эти последние три года).

– «Мама, мама…»

Она плакала тоже.

Аполлон Аполлонович там стоял, в полусумерках ниши; и потрогивал пальцем он куколку из фарфора – китайца: китаец качал головой; Аполлон Аполлонович вышел там из полусумерок ниши; и тихонько покрякивал он; мелкими придвигался шажками к той плачущей паре; и неожиданно загудел он над креслом.

– «Успокойтесь, друзья мои!»

Он, признаться, не мог ожидать этих чувств от холодного, скрытного сына, – на лице которого эти два с половиною года он видел одни лишь ужимочки; рот, разорванный до ушей, и опущенный взор; и потом, повернувшись, озабоченно побежал Аполлон Аполлонович вон из комнаты – за каким-то предметом.

– «Мама… Мама…»

Страх, унижения всех этих суток, пропажа сардинницы, наконец, чувство полной ничтожности, все это, крутясь, развивалось мгновенными мыслями; утопало во влаге свидания:

– «Любимый, мой мальчик».

………………………

Ледяное прикосновение пальцев к руке привело его в чувство:

– «Вот тебе, Коленька: отпей глоточек воды».

И когда он поднял с колен свой заплаканный лик, он увидел какие-то ребенкины взоры шестидесятивосьмилетнего старика: маленький Аполлон Аполлонович тут стоял в пиджачке со стаканом воды; его пальцы плясали; Николая Аполлоновича он скорее пытался трепать, чем трепал, – по спине, по плечу, по щекам; вдруг погладил рукой белольняные волосы. Анна Петровна смеялась; совершенно некстати рукой оправляла свой ворот; опьяненные от счастья глаза переводила она: с Николеньки – на Аполлона Аполлоновича; и обратно: с него на Николеньку.

Николай Аполлонович медленно приподнялся с колен:

– «Извините, мамаша: я так себе…»

– «Это, это – от неожиданности…»

– «Я – сейчас… Ничего… Спасибо, папа…»

И отпил воды.

– «Вот».

На перламутровый столик Аполлон Аполлонович поставил стакан; и вдруг – старчески рассмеялся чему-то, как смеются мальчишки проказам веселого дяди, локоточками толкая друг друга; два старинных, родимых лица!

– «Так-с…»

– «Так-с…»

– «Так-с…»

Аполлон Аполлонович там стоял у трюмо, которое увенчивал крылышком золотощекий амурчик: под амурчиком лавры и розаны прободали тяжелые пламена факелов.

Но молнией прорезала память: сардинница!..

Как же так? Что же это такое? И порыв переломался в нем снова.

– «Я сейчас… Я приду…»

– «Что с тобою, мой милый?»

– «Ничего-с… Оставьте его, Анна Петровна… Я советую тебе, Коленька, побыть с собою самим… пять минут… Да, знаешь ли… И потом – приходи…»

И чуть-чуть симулируя только что с ним бывший порыв, Николай Аполлонович пошатнулся, театрально как-то опять лицо уронил в свои пальцы: шапка льняных волос промертвенела так странно там, в полусумерках комнаты.

Он, шатаяся, вышел.

Удивленно отец поглядел на счастливую мать.

………………………

– «Собственно говоря, я его не узнал… Эти, эти… Эти, так сказать, чувства», – Аполлон Аполлонович перебежал от зеркала к подоконнику… – «Эти, эти… порывы», – и потрепал себе бачки.

– «Показывают», – повернулся он круто и приподнял носки, мгновение балансируя на каблучках и потом припадая всем телом на упавшие к полу носки.

– «Показывают», – заложил руки за спину (под пиджачок) и вращал за спиною рукою (отчего пиджачок завилял); и казалось – Аполлон Аполлонович бегает по гостиной с виляющим хвостиком:

– «Показывают в нем естественность чувства и, так сказать», – тут пожал он плечами, – «хорошие свойства натуры»…

– «Не ожидал-с я никак…»

Лежащая на столике табакерка поразила внимание именитого мужа; и желая придать ее положению на столе более симметрический вид относительно стоящего здесь подносика, Аполлон Аполлонович быстро-быстро вдруг подошел к тому столику и схватил… с подносика визитную карточку, которую для чего-то он завертел между пальцев; рассеянность его проистекла оттого, что в сей миг посетила его глубокая дума, развертываясь в убегающий лабиринт посторонних каких-то открытий. Но Анна Петровна, сидевшая в кресле с блаженным растерянным видом, убежденно заметила:

– «Я всегда говорила…»

– «Да-с, знаешь ли…»

Аполлон Аполлонович встал на цыпочки с приподнятым хвостиком пиджака; и – побежал от столика к зеркалу:

– «Тели…»

Аполлон Аполлонович побежал от зеркала в угол:

– «Коленька меня удивил: и признаться – это его поведение меня успокоило» – он сморщил лоб – «относительно… относительно», – вынул руку из-за спины (край пиджачка опустился), рукою пробарабанил по столику:

– «Мда!..»

Круто себя перебил:

– «Ничего-с».

И задумался: поглядел на Анну Петровну; встретился с ее взглядом; они улыбнулись друг другу.

И гремела рулада

Николай Аполлонович вошел в свою комнату; уставился на упавшую арабскую табуретку: прослеживал инкрустацию из слоновой кости и перламутра. Медленно подошел он к окну: там бежала река; и качалась ладья; и плескалась струя; из гостиной, откуда-то издали, неожиданно беги рулад огласили молчание комнаты; так она играла и прежде: и под эти-то звуки, бывало, засыпал он над книгами.

Николай Аполлонович стал над грудой предметов, соображая мучительно:

– «Где же это такое… Как же это такое… Куда же я в самом деле?»

И – не мог он припомнить.

Тени, тени и тени: зеленели кресла из теней; выдавался из теней там бюст: разумеется, Канта.

Тут заметил он на столе лист, свернутый вчетверо: посетители, не заставши хозяина дома, на столе оставляют вчетверо свернутые листы; машинально взял он бумажку; машинально увидел он почерк – знакомый, лихутинский. Да – ведь вот: он совсем позабыл, что в его отсутствие, утром, побывал здесь Лихутин: копался и шарил (сам же он об этом рассказывал при неприятном свидании)…

Да, да, да: обшаривал комнату.

Вздох облегчения вырвался из груди Николая Аполлоновича. Все объяснялось мгновенно: Лихутин! Ну – конечно, конечно; непременно здесь шарлл; искал и нашел; и, нашедши, унес; увидел незапертый стол; и в стол заглянул; сардинница поразила его и весом, и видом, и часовым механизмом; сардинницу и унес подпоручик. Сомнения не было.

С облегчением опустился он в кресло; в это время снова молчание огласили беги рулад; так бывало и прежде: оттуда бежали рулады; и тому назад – девять лет; и тому назад – десять лет: игрывала Шопена (не Шумана) Анна Петровна. И ему показалось теперь, что событий и не было, раз все объяснялось так просто: сардинницу унес подпоручик Лихутин (кто же более, если не допустить, но… – зачем допускать!); Александр Иванович постарается о всем прочем (в эти часы, мы напомним, как раз объяснялся на дачке Александр Иванович Дудкин с покойным Липпанченко); да, событий – и не было.

Петербург там за окнами преследовал мозговою игрой и плаксивым простором; там бросались натиски мокрого холодного ветра; протуманились гнезда огромные бриллиантов – под мостом. Никого – ничего.

И бежала река; и плескалась струя; и качалась ладья; и гремела рулада.

По ту сторону невских вод повставали громады – абрисами островов и домов; и в туманы бросали янтарные очи; и казалось, что – плачут. Ряд береговых фонарей уронил огневые слезы в Неву: закипевшими блесками прожигалась поверхность.

Арбуз – овощ…

После двух с половиною лет состоялся обед их втроем.

Прокуковала стенная кукушка; лакей внес горящую супницу; Анна Петровна сияла довольством; Аполлон Аполлонович… – кстати: глядя утром на дряхлого старика, не узнали бы вы этого безлетнего мужа, вдруг окрепшего, с выправкой, севшего тут за стол и взявшего каким-то пружинным движеньем салфетку; уже они сидели за супом, когда боковая дверь отворилась: Николай Аполлонович чуть подпудренный, выбритый, чистый, проковылял оттуда, присоединяясь к семейству в наглухо застегнутом студенческом сюртуке с воротником высочайших размеров (напоминающим воротники александровской, миновавшей эпохи).

– «Что с тобою, mon cher», – вскинула к носу пенсне с аффектацией Анна Петровна, – «ты я вижу, хромаешь?»

– «А?..» – Аполлон Аполлонович бросил на Коленьку взгляд и ухватился за перечницу. – «В самом деле…»

Юношеским каким-то движением стал себе переперчивать суп.

– «Пустяки, maman: я споткнулся… и вот ноет колено…»

– «Не надо ли свинцовой примочки?»

– «В самом, Коленька, деле», – Аполлон Аполлонович, поднеся ложку супа ко рту, поглядел исподлобья, – «с ушибами этими, в подколенном суставе, не шутят; ушибы эти неприятно разыгрываются…»

И – проглотил ложку супа.

Николай Аполлонович, очаровательно улыбнувшись, принялся в свою очередь переперчивать суп.

– «Удивительно материнское чувство», – и Анна Петровна положила ложку в тарелку, выкатила детские свои, большие глаза, прижав голову к шее (отчего из-под ворота выбежал второй подбородок), – «удивительно: он уже взрослый, а я еще, как бывало, беспокоюсь о нем…»

На страницу:
39 из 48