
Полная версия
Петербург. Стихотворения (сборник)
– «А?.. Что это?.. Почему это вы?»
Промаячил тут домик, домик кисельного цвета, снизу доверху обставленный серою лепною работою: завитушками рококо (может быть, некогда послуживший пристанищем для той самой фрейлины с черной мушкой, с двумя лукавыми ямочками на лилейных ланитах).
– «Сергей Сергеич… Я, Сергей Сергеевич… Я должен признаться вам… Ах, как я сожалею… Крайне, крайне печально: мое поведение… Я, Сергей Сергеич, вел себя… Сергей Сергеевич… позорно, плачевно… Но у меня, Сергей Сергеевич, оправдание – есть: да, есть, есть оправдание. Как человек просвещенный, гуманный, как светлая личность, не как какой-нибудь, Сергей Сергеевич, – вы сумеете все понять… Я не спал эту ночь, то есть, я хотел сказать, страдаю бессонницей… Доктора нашли меня», – унизился он до лганья, – «то есть мое положение – очень-очень опасным… Мозговое переутомление с псевдогаллюцинациями, Сергей Сергеевич (почему-то вспомнились слова Дудкина)… Что вы скажете?»
Но Сергей Сергеевич ничего не сказал: без возмущения посмотрел; и была во взгляде гадливость (как от соседства с удавом); гадины не вызывают ведь гнева: их… пришибают… на месте…
– «Псевдогаллюцинации…», – умоляюще затвердил Аблеухов, перепуганный, маленький, косолапый, залезая глазами в глаза (глаза глазам не ответили); он хотел объясниться немедленно; и – здесь, на извозчике: объясниться здесь – не в квартирке; и так уже не далек роковой тот подъезд; если же до подъезда не сумеют они прийти в соглашение с офицером, то – все, все, все: будет кончено! Кон-че-но!! Произойдет убийство, оскорбление действием, или просто случится безобразная драка:
– «Я… я… я…»
– «Сходите: приехали…»
Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами – поглядывал на синеватые тумана клоки, откуда все хлюпали капельки, закружившие на булькнувших лужах металлические пузыри.
Подпоручик Лихутин, соскочивший на тротуар, бросил деньги извозчику и теперь стоял пред пролеткой, ожидая сенаторского сынка; этот что-то замешкался.
– «Погодите, Сергей Сергеевич: тут со мной была палка… Ах? Где она? Неужели же я выронил палку?»
Он действительно отыскивал палку; но палка пропала бесследно; Николай Аполлонович, совершенно бледный, обеспокоенно поворачивал во все стороны умоляющие глаза.
– «Ну? Что же?»
– «Да палка».
Голова Аблеухова глубоко ушла в плечи, а плечи качались; рот же криво раздвинулся; Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами на синеватые тумана клоки; и – ни с места.
Тут Сергей Сергеич Лихутин стал сердито, нетерпеливо дышать; он, схватив Аблеухова за рукав, хотя деликатно, но крепко, принялся осторожно высаживать его из пролетки, возбуждая явное любопытство домового дворника, – принялся высаживать, как товарами переполненный тюк.
Но ссаженный Николай Аполлонович так и вцепился ногтями Лихутину в руку: как они пройдут в эту дверь, – в темноте рука-то ведь может, пожалуй, принять неприличную позу по отношению к его, Николая Аполлоновича, щеке; в темноте-то ведь не отскочишь; и – кончено: телодвижение совершится; род Аблеуховых опозоренным навеки останется (их никогда не бивали).
Вот и так уже подпоручик Лихутин (вот бешеный!) свободною ухватился рукою за ворот итальянской накидки; и Николай Аполлонович стал белей полотна.
– «Я пойду, пойду, Сергей Сергеич…»
Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъездной ступеньки; впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем.
Хлопнула подъездная дверь.
Тьма кромешнаяТьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика, сопровождаемое мелким бисером восклицаний.
– «Я… вот здесь стоял: вот-вот – здесь стоял… Стоял, себе, знаете…»
– «Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?..»
– «В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям представлений…»
– «Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то – ассоциациям?..»
– «Врач сказал… Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я ходить умею и сам…»
– «А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста», – раздалось уже выше…
– «И не думаю…»
– «Хватаетесь…»
– «Я же вам говорю…», – раздалось еще выше…
– «Врач сказал, – врач сказал: рредкое такое – мозговое расстройство, такое-такое: домино и все подобное там… Мозговое расстройство…», – пропищало уже откуда-то сверху.
Но еще где-то неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул:
– «Здравствуйте!»
Это было у самой двери Лихутиных.
– «Кто тут такое?»
Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой голос.
– «Кто тут такое?», – возвысил голос свой и Николай Аполлонович с огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него оторвалась, упала – рука; и – щелкнула облегчительно спичка.
Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать:
– «А я стою себе тут… Звонюсь, звонюсь – не отпирают. И, скажите пожалуйста: знакомые голоса».
Когда чиркнула спичка, то обозначились пухло-белые пальцы со связкою роскошнейших хризантем; а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура Вергефдена – почему это он был здесь в этот час.
– «Как? Сергей Сергеевич?»
– «Обрились?..»
– «Как!.. В штатском…»
И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке хризантем.
– «И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал… Вам ведь было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего вечера…»
Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий Вергефден заторопился:
– «Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку… Мне и некогда… Мы по горло завалены… Аполлон Аполлонович, батюшка ваш, поджидает меня… По всем признакам ожидается забастовка… Дел – по горло…»
Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно; перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери, – бабочка, сидящая на чепце.
– «Маврушка, я не вóвремя?»
– «Пожалуйте, барыня дома-с…»
– «Нет, нет, Маврушка… Лучше уж вы передайте цветы эти барыне… Это долг», – улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском обществе дам…
– «Да, мой долг перед Софьей Петровной – за количество сказанных фифок …»
И опять улыбнулся: и – спохватился:
– «Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас переутомленный, нервозный…»
Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз долетало:
– «И нельзя же все с книгами…»
Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул:
– «Я, Герман Германович, тоже… И мне пора восвояси… Не по дороге ли нам?»
Но шаги упали, и – бац: хлопнула дверь.
Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь – схваченным; да, – на этот раз окончательно; схваченным перед Маврушкой. На лице его написался тут ужас, на лице же Маврушки – недоумение и перепуг, в то время как какая-то откровенная сатанинская радость совершенно отчетливо написалась на лице подпоручика; обливаясь испариной, из кармана он вытащил свободной рукою носовой свой платок – тиская, прижимая к стенке, таща, увлекая, подталкивая другой свободной рукою отбивающуюся фигурку студента.
В свою очередь: отбивающаяся фигурка оказалась гибкой, как угорь; в свою очередь, эта фигурка, сама собой отбиваясь, от двери отскакивала – прочь-прочь; подталкиваемая, – отталкивалась она и оттискивалась она; так, попав ногой в муравейник, мы отскакиваем инстинктивно, видя тысячи красненьких муравьев, заметавшихся суетливо на ногою продавленной куче; и от кучи исходит тогда отвратительный шелест; неужели же некогда привлекательный дом превратился для Nicolas Аблеухова – в ногою продавленный муравейник? Что могла подумать тут изумленная Маврушка?
Был-таки Николай Аполлонович втолкнут.
– «Пожалуйста, милости просим…»
Был-таки втолкнут; но в прихожей он, соблюдая последние крохи достоинства, озирая желтую знакомую под дуб вешалку и у ящика перед зеркалом озирая ту же перебитую ручку, заметил:
– «Я к вам… собственно… ненадолго…»
И свой плащ чуть было не отдал он Маврушке (фу – парового отопления жар и запах); и – розовый кимоно!.. Пропорхнул атласный кусок его из прихожей в соседнюю комнату: кусок самой Софьи Петровны; точней – платья Софьи Петровны…
Не было времени думать.
Плащ не был отдан, потому что Сергей Сергеич Лихутин, подвернувшийся под руки Маврушке, отрывисто просипел:
– «В кухню…»
И без соблюдения элементарных приличий радушного хозяина дома Сергей Сергеевич пропихнул широкополую шляпу и разлетевшийся по воздуху плащ прямо в комнату с Фудзи-Ямами. Нечего прибавлять, что под шляпой с полями и под складками разлетевшегося плаща разлетелся в ту комнату и обладатель плаща, Николай Аполлонович.
Николай Аполлонович, влетая в столовую, на одно мгновение увидел пробегающий в дверь: кимоно; и – захлопнулась дверь за куском кимоно.
Николай Аполлонович проехался через комнату с Фудзи-Ямами, не заметивши здесь никакой существенной перемены, не заметивши следов штукатурки на полосатом, пестром ковре; под ногами она надавилась – после случая; ковры потом чистили; но следы штукатурки остались. Николай Аполлонович ничего не заметил: ни следов штукатурки, ни переплета осыпавшегося потолка. Поворачивая рта трусливый оскал на его влекущего палача, он внезапно заметил… —
Там дверь приоткрылась – из Софьи Петровниной комнаты, там в дверную щель просунулась голова: Николай Аполлонович только и видел – два глаза: в ужасе глаза на него повернулись из потока черных волос.
Но едва на глаза повернулся он, как глаза от него отвернулись; и раздалось восклицание:
– «Ай, ай!»
Софья Петровна увидела: меж альковом покрытый испариной подпоручик по коврам и паркетам влачился с крылатою жертвою (Николай Аполлонович в плаще казался крылатым), покрытой испариной тоже, – с жертвою, у которой из-под крыльев плаща пренеприлично болталася зеленая брюка, выдавая предательски штрипку.
– «Тррр» – волочилися по ковру его каблуки; и ковер покрылся морщинками.
В это время Николай Аполлонович и повернул свою голову, и, увидевши Софью Петровну, плаксиво он ей прокричал:
– «Оставьте нас, Софья Петровна: между мужчинами полагается это», – в это время слетел с него плащ и пышно упал на кушетку фантастическим двукрылым созданием.
– «Тррр» – волочилися по ковру его каблуки.
Ощутив громадную встряску, на мгновенье в пространстве Николай Аполлонович взвесился, дрыгая ногами, и… – отделилась от его головы, мягко шлепнувши, широкополая шляпа. Сам же он, дрыгая ногами и описывая дугу, грянулся в незапертую дверь плотно закрытого кабинетика; подпоручик уподобился тут праще, а Николай Аполлонович уподобился камню: камнем грянулся в дверь; дверь раскрылась: он пропал в неизвестности.
ОбывательНаконец Аполлон Аполлонович встал. Обеспокоенно как-то он стал озираться; оторвался от пачечек параллельно положенных дел: нотабен, параграфов, вопросительных, восклицательных знаков; замирая, дрожала и прыгала рука с карандашиком – над пожелтевшим листом, над перламутровым столиком; лобные кости натужились в одном крепком упорстве: понять, что бы ни было, какою угодно ценою.
И – понял.
Лакированная карета с гербом уже более не подлетит к старой, каменной кариатиде; там, за стеклами, навстречу не тронутся: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун и медноглавая булава; из развалин не сложится Порт-Артур; но – взволнованно встанет Китай; чу – прислушайся: будто топот далекий; то – всадники Чингиз-Хана.
Аполлон Аполлонович прислушался: топот далекий; нет, не топот: там проходит Семеныч, пересекая холодные великолепия разблиставшихся комнат; вот он входит, озираясь, проходит; видит – треснуло зеркало: поперек его промерцала зигзагами серебряная стрела; и – застыла навеки.
Проходит Семеныч.
Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры с неизменною перспективой Невы: зеленоватым роем там неслись облака; они сгущались порою в желтоватый дым, припадающий к взморью; темная, водная глубина сталью своих чешуй плотно билась в граниты; в зеленоватый рой убегал неподвижный шпиц… с Петербургской Стороны. Аполлон Аполлонович обеспокоенно стал озираться: эти стены! Здесь он засядет надолго – с перспективой Невы. Вот его домашний очаг; окончилась служебная деятельность.
Что же?
Стены – снег, а не стены! Правда, немного холодные… Что ж? Семейная жизнь; то есть: Николай Аполлонович, – ужаснейший, так сказать…; и – Анна Петровна, ставшая на старости лет… просто Бог знает кем!
Ме-емме…
Аполлон Аполлонович крепко сжал свою голову в пальцах, убегая взглядом в растрещавшийся и жаром дохнувший камин: праздная мозговая игра!
Она убегала – убегала за грани сознания: там она продолжала вздыматься в рои хаотических клубов; и вспомнился Николай Аполлонович – небольшого росточку с какими-то пытливо-синими взорами и с клубком (должно отдать справедливость) многообразнейших умственных интересов, перепутанных донельзя.
И – вспомнилась девушка (это было, тому назад, – тридцать лет); рой поклонников; среди них еще сравнительно молодой человек, Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник и – безнадежный вздыхатель.
И – первая ночь: ужас в глазах оставшейся с ним подруги – выражение отвращения, презрения, прикрытое покорной улыбкой; в эту ночь Аполлон Аполлонович Аблеухов, уже статский советник, совершил гнусный, формою оправданный акт: изнасиловал девушку; насильничество продолжалось года; а в одну из ночей зачат был Николай Аполлонович – между двух разнообразных улыбок: между улыбками похоти и покорности; удивительно ли, что Николай Аполлонович стал впоследствии сочетанием из отвращения, перепуга и похоти? Надо было бы тотчас же им приняться за совместное воспитание ужаса, порожденного ими: очеловечивать ужас. Они же его раздували… И раздувши до крайности ужас, поразбежались от ужаса; Аполлон Аполлонович – управлять российскими судьбами; Анна ж Петровна – удовлетворять половое влечение с Манталини (итальянским артистом); Николай Аполлонович – в философию; и оттуда – в собрания абитуриентов несуществующих заведений (ко всем этим усикам!). Их домашний очаг превратился теперь в запустение мерзости.
В эту-то опустевшую мерзость он теперь возвратится; вместо Анны Петровны он встретится с запертою лишь дверью, ведущей в ее апартаменты (если Анна Петровна не возымеет желания возвратиться – в опустевшую мерзость); от апартаментов ключ находится у него (в эту часть холодного дома заходил он – два раза: посидеть; оба раза схватил он там насморк).
Вместо ж сына увидит он моргающий, ускользающий глаз – огромный, пустой и холодный: василькового цвета; не то – воровской; а не то – перепуганный донельзя; ужас будет там прятаться – тот самый ужас, который у новобрачной вспыхивал в ночь, когда Аполлон Аполлонович Аблеухов, статский советник, впервые…
И так далее, и так далее…
По оставлению им государственной службы эти парадные комнаты, вероятно, позакроются тоже; стало быть, останется коридор с прилегающими – комнатами для него и комнатами для сына; самая его жизнь ограничится коридором: будет шлепать там туфлями; и – будут: газетное чтение, отправление органических функций, ни с чем не сравнимое место, предсмертные мемуары и дверь, ведущая в комнаты сына.
Да, да, да!
Подглядывать в замочную скважину; и – отскакивать, услышавши подозрительный шорох; или – нет: в соответственном месте провертеть шилом дырочку; и – ожидание не обманет: жизнь застенная сына перед ним откроется с точно такою же точностью, с какой открывается взору часовой разобранный механизм. Вместо государственных интересов его встретят новые интересы – с этого обсервационного пункта.
Это все – будет:
– «Доброе утро, папаша!»
– «Доброго, Коленька, утра!»
И – разойдутся по комнатам.
И – тогда, и – тогда: дверь замкнувши на ключ, он приложится к проверченной дырочке, чтобы видеть и слышать и порою дрожать, прерывисто вздрогнуть – от огненной, обнаруженной тайны; тосковать, бояться, подслушивать: как они открывают душу друг другу – Николай Аполлонович и незнакомец тот, с усиками; ночью, сбросивши с себя одеяло, будет он выставлять покрытую испариной голову; и, обсуждая подслушанное, будет он задыхаться от сердечных толчков, разрывающих сердце на части, принимать лепешки и бегать… к ни с чем не сравнимому месту: по коридору отшлепывать туфлями вплоть до… нового утра.
– «Доброе утро!»
– «Так-с, Коленька…»
Вот – жизнь обывателя!
………………………
Неодолимое стремление повлекло его в комнату сына; робко скрипнула дверь: открылась приемная комната; остановился он на пороге; весь – маленький, старенький; теребил дрожащей рукою малиноватые кисти халата, обозревая нескладицу: и клетку с зелеными попугаями, и арабскую табуретку с инкрустациями из слоновой кости и меди; и видел – нелепицу: во все стороны поразвились с табуретки кипящие красные складки пышно павшего домино, будто бьющиеся огни и льющиеся оленьи рога – прямо под голову пятнистому леопарду, распластанному на полу, с оскаленной головой; Аполлон Аполлонович постоял, пожевал губами, почесал будто инеем обсыпанный подбородок и с омерзением сплюнул (историю этого домино он ведь знал); шутовское и безголовое, раскидалось оно атласными полами и безрукими рукавами; на суданской ржавой стреле была повешена масочка.
Аполлону Аполлоновичу показалось, что – душно: вместо воздуха в атмосфере был разлит свинец; точно тут передумывались ужасные, нестерпимые мысли… Неприятная комната!.. И – тяжелая атмосфера!
Вот – страдальчески усмехнувшийся рот, вот – глаза василькового цвета, вот – светом стоящие волосы: облеченный в мундир с чрезвычайно тонкою талией и сжимая в руке белолайковую перчатку, Николай Аполлонович, чисто выбритый (может быть, надушенный), при шпаге, страдал из-за рамы: Аполлон Аполлонович внимательно посмотрел на портрет, писанный последней минувшей весною, и – прошествовал в соседнюю комнату.
Незапертый письменный стол поразил внимание Аполлона Аполлоновича: там был выдвинут ящичек; Аполлон Аполлонович возымел инстинктивное любопытство (рассмотреть его содержание); быстрыми шагами подбежал он к письменному столу и схватил – огромный на столе забытый портрет, который он завертел с глубочайшей задумчивостью (рассеянность отвлекла его мысль от содержания ящичка); портрет изображал какую-то даму – брюнетку…
Рассеянность проистекала от созерцания одной высокой материи, потому что материя эта развернулась в мыслительный ход, по которому устремился сенатор; этот ход не имел ничего общего с комнатой сына, ни со стоянием в комнате сына, куда Аполлон Аполлонович, вероятно, проник машинально (неодолимое стремление – машинальный поступок); машинально потом опустил он глаза и увидел, что рука его вертит уже не портрет, а какой-то тяжелый предмет, в то время как мысль обозревает тот тип государственных деятелей, которые в просторечии имеют быть названы карьеристами, с представителем коих он имел несчастие объясняться недавно: при покойном министре были они солидарны с ним, а теперь они его – Аблеухова – собираются…
Что собираются?
Тяжелый предмет напоминал по форме сардинницу; он был вытащен рукою сенатора машинально; машинально схватил Аполлон Аполлонович кабинетный портрет, а очнулся от мысли – с круглогранным предметом: и в нем что-то дзанкнуло; менее всего тут сенатор вспомнил о бездне (мы над бездною часто пьем кофе со сливками), но рассматривал круглогранный предмет с величайшим вниманием, наклонив над ним голову и слушая тикание часиков: часовой механизм – в тяжелой сардиннице…
Предмет ему не понравился…
Предмет с собой он понес для более детального рассмотрения – чрез коридор в гостиную комнату, – склонив над ним голову и напоминая серую, мышиную кучу; в это время он думал о все том же типе государственных деятелей; люди этого типа для защиты себя от ответственности защищаются пустейшими фразами, вроде «как известно», когда ничего еще не известно, или: «наука нас учит», когда наука не учит (мысль его всегда струила какие-то яды на враждебную партию)…
Аполлон Аполлонович пробежал с предметом к тому краю гостиной, где на львиных ногах поднялся инкрустированный столик; чопорно со стола поднималась там длинноногая бронза; на китайский лаковый он подносик положил тяжелый предмет, наклоняя лысую голову, над которою ламповый абажур расширялся стеклом бледно-фиолетовым и расписанным тонко.
Но стекло потемнело от времени; и тонкая роспись потемнела от времени тоже.
………………………
НедообъяснилсяНиколай Аполлонович, влетев в кабинетик Лихутина, грянулся каблуками со всего размаху о пол; сотрясение это передалося в затылок; задрожали поджилки; он невольно упал на колени, протрамбовывая темно-зеленым сукном неприятно скользкий паркет; и – ушибся.
Упал и… —
– тотчас привскочил, тяжело дыша и хромая, бросился с перепугу к дубовому тяжелому креслу, представляя собой мешковатую и довольно смешную фигуру с дрожащею челюстью, с явно дрожащими пальцами и с единственным инстинктивным стремлением – поспеть: поспеть ухватиться за кресло, чтобы в случае нападения и сзади торопливо забегать вокруг кресла, перелетая туда и сюда за туда и сюда перелетающим, беспощадным противником, все движенья которого напоминали конвульсии страдающих водобоязнью людей; поспеть ухватиться за кресло!..
Или же, вооружившись тем креслом, опрокинуть противника, и пока тот забьется под тяжелыми дубовыми ножками, броситься поскорее к окну (лучше грохнуться из второго этажа на улицу, разбив вдребезги стекла, чем оставаться наедине с… с…)…
Тяжело дыша и хромая, бросился он к дубовому креслу.
Но едва добежал он до кресла, как горячее дыхание подпоручика обожгло ему шею; обернувшись, он успел разглядеть перекошенный блеклый рот и пятипалую руку, готовую упасть на плечо: багровеющее от бешенства лицо, лицо мстителя, с напряженными жилами на него уставилось окаменевающим глазом; в том безобразном лице не узнал бы никто мягкого лица подпоручика, уравновешенно отпускающего за фифкою фифку. Пятипалая не рука, а громадная лапа, непременно упала бы Аблеухову на плечо, изломавши плечо; но он вовремя перепрыгнул через кресло.
Пятипалая лапа упала на кресло.
И треснуло кресло; наземь грохнуло кресло; раздался над ушами – неповторяемый, никогда еще не услышанный, нечеловеческий звук:
– «Потому что тут обречена погибнуть человеческая душа!»
И угловатое тело полетело за отлетевшей фигуркою; из слюной брызнувшего ротового отверстия пачкою растрещавшихся хрипов вырывались, клокотали и рвались тонкие, петушиные ноты – безголосые и какие-то красные…
– «Потому что… я… вмешался… понимаете? Во все это дело… Дело… это… Понимаете?.. Дело это такое… Дело мое сторона… То есть нет: не сторона… Да понимаете ли?..»
И обезумевший подпоручик, настигнувши жертву, приподнял над согнувшейся в три погибели фигуркою, ожидавшей затрещины, две трепетавших ладони (под согбенной спиною все тщилась фигурка укрыть свою потную голову), нервно сжала в кулаки, повисая всем корпусом над ежившимся у него под руками комочком из мускулов; комочек же с трусливо оскаленным ртом изгибался и кланялся, повторяя все ритмы рук и защищая ладонью свою правую щеку:
– «Понимаю, понимаю… Сергей Сергеевич, успокойтесь», – выпискивало из комочка, – «да тише же, умоляю вас, тише: голубчик, да умоляю же вас…»
Этот комочек из тела (Николай Аполлонович пятился, изогнутый неестественно) – этот комочек из тела семенил на двух подогнутых ножках; и не к окну – от окна (окно отрезывал подпоручик); в то же время в окне видел этот комочек – (как ни странно, это все же был Николай Аполлонович) – и трубу торчавшего пароходика; видел он за каналом – крышу мокрую дома; над крышею была огромная и холодная пустота…
Он допятился до угла и – представьте себе: свинцовые пятипалые руки ему упали на плечи (одна рука, скользнувши по шее, обожгла его шею сорокаградусным жаром); так что он опустился – в углу на карачках, обливаясь, как лед, холодной испариной.
Уже он собирался зажмуриться, заткнуть уши, чтоб не видеть полоумного багрового лика и не слушать выкриков петушиного, безголосого голоса:
– «Ааа… Дело… где каждый порядочный человек, где… ааа… каждый порядочный человек… Что я сказал? Да – порядочный… должен вмешаться, пренебрегая приличием, общественным положением…»