bannerbanner
На дне. Избранное (сборник)
На дне. Избранное (сборник)полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
35 из 57

Ничего нет, всё выдумано, всё лживо, а я призван открыть ложь, я первый, кто должен открыть людям, что все они обмануты, жизнь действительно голая, зверячья борьба, и незачем сдерживать, главное, нечем сдержать эту борьбу. Я первый открыл, что у человека нет сил протестовать против подлости в себе самом, да и не надо протестовать против ее: она – законное и действительное орудие взаимной борьбы.

Есть очень злая сказка: народ единодушно восхищался красотою и богатством одежд короля, а мальчишка вдруг закричал: «Король-то совсем голый!» И все тотчас увидели: да, король гол и уродлив.

Может быть, это я и должен сыграть роль зоркого мальчишки?

Мысли этого порядка особенно настойчиво одолевали меня в четырнадцатом году, когда началась анафемская война и всё человеческое соскочило с людей, как чешуя с протухшей рыбы.


Прочитав написанное мною сейчас, я вижу, что всё это – не то, что надо, не так рассказано. Я изобразил себя человеком, который запутался в мыслях, философствуя, вывихнул себе душу, умертвил в ней всё то человеческое, что считается добрым, хорошим. Нет, это – не то, не так.

Мысли, несмотря на их обилие, никогда не смущали и не соблазняли меня. Они представляются мне пузырями на поверхности кипения чувств: вздуваются пузыри, лопаются, исчезают, заменяясь другими. Только те мысли живучи и действенны, которые заряжены чувством; когда они заряжены, я их физически ощущаю, тогда мысли, как пальцы, хватают, подбирают и перемещают факты, лепят, строят и, оплодотворенные чувством, в свою очередь рождают новые чувства. Одна, сама по себе, не оплодотворенная чувством, мысль играет с человеком, как проститутка, но совершенно не способна изменить что-либо в человеке. Конечно, иногда и проститутку искренно любят, но – естественнее относиться к ней осторожно: обворует, заразит.

Девятнадцать лет жил я среди однообразно мыслящих людей, жил, так сказать, в атмосфере мысли одноцветной окраски. Эта окраска не удовлетворяла меня, она казалась мне скучной, безрадостной, как осенний непогожий день. Но я видел, что люди так крепко взнузданы излюбленной ими мыслью именно потому, что она прочувствована насквозь, вошла в плоть и кости людей. Эта мысль – не пузырь, а – туго сжатый кулак, мысль, верующая в свою силу.

В седьмом и четырнадцатом годах, наблюдая, как легко люди отходят от своих верований, я убедился, что в них чего-то нет и никогда не было. Чего? Чувства физической брезгливости к тому, что отрицалось их мыслью? Не было привычки жить честно?

Вот здесь я, кажется, поймал что-то верное: привычка жить честно – это как раз то самое, чего не хватает людям. Этой привычки не хватало и товарищам моим. Быт их противоречил «убеждениям», «принципам», – догматам веры. Это противоречие особенно резко обнаруживалось в приемах фракционной борьбы, во вражде между людьми одинаковой веры, но различной тактики. Тут находил себе место бесстыднейший иезуитизм, допускались жульнические подвохи и даже подленькие приемы азартных игроков, увлеченных игрою до самозабвения, играющих уже только ради процесса игры.

Да, да – привычки жить честно нет у людей! Я, разумеется, понимаю, что большинство их не имело и не имеет возможности выработать эту привычку. Но те, кто ставит пред собою задачу перестроить жизнь, перевоспитать людей, – ошибаются, полагая, что «в борьбе все средства хороши». Нет, руководясь таким догматом, не воспитаешь в людях привычку жить честно.

А может быть, настало время сделать все возможные подлости, совершить все преступления, использовать сразу всё зло, для того чтоб, наконец, всё это надоело, опротивело, ужаснуло и погибло?

Странное дело! Никак не могу не связывать себя с кем-то или с чем-то, с людьми или событиями. Не могу, и – это очень похоже все-таки на попытку оправдать себя, попытку, скрываемую мною неискусно.

А между тем я совершенно лишен желания оправдываться, это я и знаю и чувствую. Это не из гордости, не из отчаяния человека, который изломал свою жизнь непоправимо. Не потому, что я хотел бы крикнуть: да, я преступник, вы – тоже, но у вас – сила, убивайте!

Мне кричать некуда, некому. Людей я не чувствую, они мне не нужны.

Все эти невольные попытки самооправдания мешают мне открыть главное, чего я ищу: почему в душе моей не нашлось ни свиста, ни звона, ни крика, ничего, что остановило бы меня на пути к предательству? И почему я сам себя не могу осудить? Почему, называя, сознавая себя преступником, я, по совести, не чувствую преступления?

Если мои записки имеют цель, так только эту – разрешить вопрос: отчего я так несоединимо и навсегда расклеился?

Я уже писал: я беспощадно нахлестывал себя, чтоб дойти до ответа. Я выдал охране и отправил на каторгу одного из лучших партийных товарищей, человека на редкость хорошего. Я очень уважал его за чистоту души, за бодрость духа, неутомимость в работе, добродушие и веселый характер. Он только что бежал из тюрьмы и третий раз работал нелегально. Выдал я его и ждал, что теперь в душе моей что-то взвоет.

Ничего не взвыло.


Симонов угощал меня красным вином какого-то необыкновенного вкуса и запаха, угощал и говорил:

– Хотите перевестись в Москву или Петербург? Здесь для вас уже мелка вода. Меня, вероятно, тоже скоро переведут в одну из столиц.

– Петр Филиппович, – спросил я, – как вы думаете: почему я стараюсь?

Он, по обыкновению, ответил не сразу, сначала внимательно посмотрел на меня, потом в потолок; пожал плечами:

– Не знаю. На деньги вы не жадны, честолюбия у вас – не заметно. Из чувства мести? Не похоже. Вы, в сущности, добряк.

Улыбаясь, он продолжал осторожно:

– Не первый раз вы спрашиваете меня об этом, а я уже говорил вам: вы – человек странный. Может быть, вы немножко сумасшедший? Тоже как будто нет. Ну а сами-то вы знаете: из-за чего же?

Тогда я кратко рассказал ему, в чем дело. Он слушал меня внимательно, молча; слушал и жег папиросы одну за другой. А когда я кончил, Симонов равнодушно сказал:

– Ну, это, знаете, даже опасно. Ф-фа, до чего испортили вас эти чертовы интеллигенты.

И, зажигая новую папиросу, он вздохнул:

– Эдак-то вы, пожалуй, застрелите меня. Что ж вам еще осталось? Только одно: убить кого-нибудь. Тогда, может, и вздрогнете, закричите.

Он встал, налил вина и, стоя затылком ко мне, разглядывал вино на свет, досадно обыкновенный человек, в этот час – более обыкновенный, чем всегда. Так он стоял долго, пока я не догадался, что наступил обычный его припадок, провал в непонятное мне.

– Что с вами?

Он медленно обернулся, сел, выпил вино, вздохнул, закурил.

– Выдумали вы, батенька, всю эту внутреннюю канитель, – сказал он. – Выдумали, да! Это – для развлечения. Я – знаю это. Сам, иногда, лягу спать, а – не спится, и воображаю себя то отчаянным злодеем, то святым человеком. Забавляет. А чаще всего – фокусником, эдаким исключительным, эксцентрическим фокусником.

И вдруг, облокотясь на стол, оживленный, каким я его никогда не видал, Симонов начал рассказывать хриплым своим баском:

– Знаете, – чудеснейшим фокусником вижу я себя. Прежде всего: я выхожу на сцену в трико – понимаете? Как акробат. Никаких карманов!

Он улыбнулся улыбкой счастливого человека, глупо и смешно подмигнул мне.

– Вдруг в руках у меня утка. Я пускаю ее на пол, она ходит по сцене, крякает и – кладет яйца! Понимаете? Положит, а из яйца вылупился поросенок, положит другое, а из него – заяц, из третьего – сова, и так штук десять. Вообразите состояние публики, а? Все встали с мест, протирают глаза, смотрят в бинокли, – изумление! Все чувствуют себя дураками, а особенно – губернатор, каково губернатору чувствовать себя при публике идиотом, а? Вдруг – у меня две головы! Я закуриваю сигары, – две! Но – дыма нет, а потом дым идет из пальцев ног – воображаете? А по сцене прыгает заяц, бегает поросенок, дико вытаращенными глазами смотрит на людей ослепленная огнем рампы сова, еще какие-то животные мечутся, их становится всё больше – кавардак!

И, вытаращив бесцветные глаза, начальник охранного отделения Петр Филиппович Симонов, борец против революции, сказал с глубочайшим убеждением, почти с восторгом:

– Черт знает до чего можно одурачить людей! Черт знает как!

Слушая его нелепый бред, я чувствовал себя идиотом. Он не был пьян, пил не мало, но никогда не хмелел.

Я спросил его:

– Об этом вам и думается, когда вы вдруг точно засыпаете во время беседы, как будто проваливаетесь куда-то?

– Об этом, – сказал он, кивнув головою. – Это на меня находит внезапно. Как-то даже на докладе, в департаменте полиции, вдруг мне представилось, что я могу написать в воздухе пальцем мою фамилию огненными буквами. И – что ж вы думаете? Начал писать, вижу – выходит! Горят в воздухе перед лицом директора огненные буквы: Симонов, Симонов… Смотрю на директора и удивляюсь: неужели он не видит этого? А он спрашивает меня: «Что с вами? Вам дурно?» Испугался, конечно.

Тихонькое безумие сияло в глазах Симонова, и от этого лицо стало как будто значительнее.

Питая некую надежду, я спросил:

– А больше у вас ничего нет?

Он тоже спросил меня:

– Что вы хотите сказать?

Странно умер он: ночью часа два сидел со мною, совершенно здоровый, а в четыре часа дня умер в саду, лежа в гамаке.


Приходил товарищ Басов и с ним еще какой-то рыжий, с забинтованной головою:

– Не узнаёте меня, Карамора? – осведомился он.

Оказалось: один из тех, которым я устраивал побег. Не помню его. Их было трое в тюрьме.

Басов спросил: служил ли я уже в охране, устраивая этот побег? Глупый вопрос. По документам охраны они должны знать, что уже служил.

Поговорив со мною полчаса тоном праведных судей, – как и надлежало, – ушли.

Пожалуй, они оставят мне жизнь. Интересно: что я буду делать с нею? Вот тоже вопрос: жизнь дана во власть человеку или человек дан жизни на съедение? И чья это затея – жизнь? В сущности: дурацкая затея.

Да, я, служа в охране, разрешал себе устраивать товарищам маленькие удовольствия: побег из тюрьмы, побеги из ссылки, устраивал типографии, склады литературы. Но двурушничал не для того, чтоб, упрочив их доверие ко мне, выдавать их жандармам, а так, для разнообразия. Помогал и по симпатиям, но главным образом из любопытства: что будет?


Говорят, есть в глазу какой-то «хрусталик» и от него именно зависит правильность зрения. В душу человека тоже надо бы вложить такой хрусталик. А его – нет. Нет его, вот в чем суть дела.


Привычка честно жить? Это привычка правдиво чувствовать, а правда чувствований возможна только при полной свободе проявлять их, а свобода проявления чувств делает человека зверем или подлецом, если он не догадался родиться святым. Или – душевно слепым. Может быть, слепота – это и есть святость?


Я не всё написал, а всё, что написал, – не так. Но – больше писать не хочется.

Уголовные поют «Интернационал», надзиратель в коридоре тихонько подпевает им. У него смешная фамилия – Зудилин.

Была у нас в комитете пропагандистка, Миронова, товарищ Тася, удивительная девушка. Какое ласковое, но твердое сердце было у нее! Не скажу, чтоб она была красива, но человека милее ее я не видал. Почему я вдруг вспомнил о ней? Я ее не выдавал жандармам.

Поток мысли. Непрерывное течение мысли.


А что, если я действительно тот самый мальчишка, который только один способен видеть правду? «Король-то совсем голый, а?»

Опять лезут ко мне…

Надоели.

1924

Горький – поэт

Девушка и смерть

Сказка

I

По деревне ехал царь с войны.Едет – черной злобой сердце точит.Слышит – за кустами бузиныДевушка хохочет.Грозно брови рыжие нахмуря,Царь ударил шпорами коня,Налетел на девушку, как буря,И кричит, доспехами звеня:– Ты чего, – кричит он зло и грубо, —Ты чего, девчонка, скалишь зубы?Одержал враг надо мной победу,Вся моя дружина перебита,В плен попала половина свиты,Я домой, за новой ратью еду,Я – твой царь, я в горе и обиде, —Каково мне глупый смех твой видеть?Кофточку оправя на груди,Девушка ответила царю:– Отойди – я с милым говорю!Батюшка, ты лучше отойди. Любишь, так уж тут не до царей, —Некогда беседовать с царями!Иногда любовь горит скорейТонкой свечки в жарком божьем храме. Царь затрясся весь от дикой злости,Приказал своей покорной свите:– Нуте-ко, в тюрьму девчонку бросьте,Или, лучше, – сразу удавите! Исказив угодливые рожи,Бросились к девице, словно черти,Конюхи царевы и вельможи, —Предали девицу в руки Смерти.

II

Смерть всегда злым демонам покорна,Но в тот день она была не в духе, —Ведь весной любви и жизни зернаНабухают даже в ней, старухе.Скучно век возиться с тухлым мясом,Истреблять в нем разные болезни;Скучно мерять время смертным часом —Хочется пожить небесполезней.Все пред неизбежной с нею встречейОщущают только страх нелепый,Надоел ей ужас человечий,Надоели похороны, склепы.Занята неблагодарным деломНа земле и грязной и недужной,Делает она его умело, —Люди же считают Смерть ненужной.Ну, конечно, ей обидно это,Злит ее людское наше стадо,И, озлясь, сживает Смерть со светаИногда не тех, кого бы надо.Полюбить бы Сатану ей, что ли,Подышать бы вволю адским зноем,Зарыдать бы от любовной болиВместе с огнекудрым Сатаною!

III

Девушка стоит пред Смертью, смелоГрозного удара ожидая.Смерть бормочет – жертву пожалела:– Ишь ты ведь, какая молодая!Что ты нагрубила там царю?Я тебя за это уморю!– Не сердись, – ответила девица, —За что на меня тебе сердиться?Целовал меня впервые милыйПод кустом зеленой бузины, —До царя ли мне в ту пору было?Ну а царь – на грех – бежит с войны.Я и говорю ему, царю,Отойди, мол, батюшка, отсюда!Хорошо как будто говорю,А – гляди-ко, вышло-то как худо!Что ж?! От Смерти некуда деваться,Видно, я умру, недолюбя.Смертушка! Душой прошу тебя —Дай ты мне еще поцеловаться!Странны были Смерти речи эти, —Смерть об этом никогда не просят!Думает: «Чем буду жить на свете,Если люди целоваться бросят?»И, на вешнем солнце кости грея,Смерть сказала, подманив змею:– Ну, ступай, целуйся, да – скорее!Ночь – твоя, а на заре – убью!И на камень села, – ожидает,А змея ей жалом косу лижет.Девушка от счастия рыдает,Смерть ворчит: – Иди скорей, иди же!

IV

Вешним солнцем ласково согрета,Смерть разула стоптанные лапти,Прилегла на камень и уснула.Нехороший сон приснился Смерти!Будто бы ее родитель, Каин,С правнуком своим – Искариотом,Дряхленькие оба, лезут в гору, —Точно две змеи ползут тихонько.– Господи! – угрюмо стонет Каин,Глядя в небо тусклыми глазами.– Господи! – взывает злой Иуда,От земли очей не поднимая.Над горою в облаке румяномВозлежит Господь, – читает книгу;Звездами написана та книга,Млечный Путь – один ее листочек!На верху горы стоит Архангел,Снопик молний в белой ручке держит.Говорит он путникам сурово:– Прочь идите! Вас Господь не примет!– Михаиле! – жалуется Каин. —Знаю я – велик мой грех пред миром!Я родил убийцу светлой Жизни,Я отец проклятой, подлой Смерти!– Михаиле! – говорит Иуда. —Знаю, что я Каина грешнее,Потому что предал подлой СмертиСветлое, как солнце, божье сердце!И взывают оба они в голос:– Михаиле! Пусть Господь хоть словоСкажет нам, хоть только пожалеет —Ведь прощенья мы уже не молим!Тихо отвечает им Архангел:– Трижды говорил ему я это,Дважды ничего он не сказал мне,В третий раз, качнув главою, молвил:– Знай, – доколе Смерть живое губит,Каину с Иудой нет прощенья.Пусть их тот простит, чья сила можетПобороть навеки силу Смерти.Тут Братоубийца и ПредательГорестно завыли, зарыдалиИ, обнявшись, оба покатилисьВ смрадное болото под горою.А в болоте бесятся, ликуя,Упыри, кикиморы и черти.И плюют на Каина с ИудойСиними болотными огнями.

V

Смерть проснулась около полудня,Смотрит – а девица не пришла!Смерть бормочет сонно: – Ишь ты, блудня!Видно, ночь-то коротка была!Сорвала подсолнух за плетнем,Нюхает; любуется, как солнцеЗолотит живым своим огнемЛист осины в желтые червонцы.И, на солнце глядя, вдруг запелаТихо и гнусаво, как умела: – Беспощадною рукойЛюди ближнего убьют,И хоронят, и поют:«Со святыми упокой!»Не пойму я ничего! —Деспот бьет людей и гонит,А издохнет – и егоС той же песенкой хоронят!Честный помер или вор —С одинаковой тоскойРаспевает грустный хор:«Со святыми упокой!»Дурака, скота иль хамаЯ убью моей рукой,Но для всех поют упрямо:«Со святыми упокой!»

VI

Спела песню – начинает злиться,Уж прошло гораздо больше суток,А – не возвращается девица.Это плохо. Смерти – не до шуток.Становясь всё злее и жесточе,Смерть обула лапти и онучиИ, едва дождавшись лунной ночи,В путь идет, грозней осенней тучи.Час прошла и видит: в перелеске,Под росистой молодой орешней,На траве атласной, в лунном блескеДевушка сидит богиней вешней,Как земля гола весною ранней,Грудь ее обнажена бесстыдно,И на коже шелковистой, ланьей,Звезды поцелуев ярко видны.Два соска, как звезды, красят грудь,И – как звезды – кротки смотрят очиВ небеса, на светлый Млечный Путь,На тропу синеволосой ночи.Под глазами голубые тени,Точно рана – губы влажно алы.Положив ей голову в колени,Дремлет парень, как олень усталый.Смерть глядит, и тихо пламя гневаГаснет в ее черепе пустом.– Ты чего же это, словно Ева,Спряталась от бoгa за кустом?Точно небом – лунно-звездным теломМилого от Смерти заслоня,Отвечает ей девица смело:– Погоди-ко, не ругай меня!Не шуми, не испугай беднягу,Острою косою не звени!Я сейчас приду, в могилу лягу,А его – подольше сохрани!Виновата, не пришла я к сроку,Думала – до Смерти недалеко.Дай еще парнишку обниму:Больно хорошо со мной ему!Да и он – хорош! Ты погляди,Вон какие он оставил знакиНа щеках моих и на груди,Вишь, цветут, как огненные маки!Смерть, стыдясь, тихонько засмеялась:– Да, ты будто с солнцем целовалась,Но ведь у меня ты не одна —Тысячи я убивать должна!Я ведь честно времени служу,Дела много, а уж я – стара,Каждою минутой дорожу,Собирайся, девушка, пора!Девушка – свое:– Обнимет милый,Ни земли, ни неба больше нет.И душа полна нездешней силой,И горит в душе нездешний свет.Нету больше страха пред Судьбой,И ни бога, ни людей не надо!Как дитя, собою радость рада,И любовь любуется собой!Смерть молчит задумчиво и строго,Видит – не прервать ей этой песни!Краше солнца – нету в мире бога,Нет огня – огня любви чудесней!

VII

Смерть молчит, а девушкины речиЗависти огнем ей кости плавят,В жар и холод властно ее мечут,Что же сердце Смерти миру явит?Смерть – не мать, но – женщина, и в нейСердце тоже разума сильней;В темном сердце Смерти есть росткиЖалости, и гнева, и тоски.Тем, кого она полюбит крепче,Кто ужален в душу злой тоскою,Как она любовно ночью шепчетО великой радости покоя!– Что ж, – сказала Смерть, – пусть будет чудо!Разрешаю я тебе – живи!Только я с тобою рядом буду,Вечно буду около Любви! С той поры Любовь и Смерть, как сестры,Ходят неразлучно до сего дня,За Любовью Смерть с косою остройТащится повсюду, точно сводня.Ходит, околдована сестрою,И везде – на свадьбе и на тризне —Неустанно, неуклонно строитРадости Любви и счастье Жизни.

Песня о соколе

Море огромное, лениво вздыхающее у берега, – уснуло и неподвижно в дали, облитой голубым сиянием луны. Мягкое и серебристое, оно слилось там с синим южным небом и крепко спит, отражая в себе прозрачную ткань перистых облаков, неподвижных и не скрывающих собою золотых узоров звезд. Кажется, что небо все ниже наклоняется над морем, желая понять то, о чем шепчут неугомонные волны, сонно всползая на берег.

Горы, поросшие деревьями, уродливо изогнутыми норд-остом, резкими взмахами подняли свои вершины в синюю пустыню над ними, суровые контуры их округлились, одетые теплой и ласковой мглой южной ночи.

Горы важно задумчивы. С них на пышные зеленоватые гребни волн упали черные тени и одевают их, как бы желая остановить единственное движение, заглушить немолчный плеск воды и вздохи пены, – все звуки, которые нарушают тайную тишину, разлитую вокруг вместе с голубым серебром сияния луны, еще скрытой за горными вершинами.

– А-ала-ах-а-акбар!.. – тихо вздыхает Надыр-Рагим-оглы, старый крымский чабан, высокий, седой, сожженный южным солнцем, сухой и мудрый старик.

Мы с ним лежим на песке у громадного камня, оторвавшегося от родной горы, одетого тенью, поросшего мхом, – у камня печального, хмурого. На тот бок его, который обращен к морю, волны набросали тины, водорослей, и обвешанный ими камень кажется привязанным к узкой песчаной полоске, отделяющей море от гор.

Пламя нашего костра освещает его со стороны, обращенной к горе, оно вздрагивает, и по старому камню, изрезанному частой сетью глубоких трещин, бегают тени.

Мы с Рагимом варим уху из только что наловленной рыбы и оба находимся в том настроении, когда все кажется прозрачным, одухотворенным, позволяющим проникать в себя, когда на сердце так чисто, легко и нет иных желаний, кроме желания думать.

А море ластится к берегу, и волны звучат так ласково, точно просят пустить их погреться к костру. Иногда в общей гармонии плеска слышится более повышенная и шаловливая нота – это одна из волн, посмелее, подползла ближе к нам.

Рагим лежит грудью на песке, головой к морю, и вдумчиво смотрит в мутную даль, опершись локтями и положив голову на ладони. Мохнатая баранья шапка съехала ему на затылок, с моря веет свежестью в его высокий лоб, весь в мелких морщинах. Он философствует, не справляясь, слушаю ли я его, точно он говорит с морем:

– Верный богу человек идет в рай. А который не служит богу и пророку? Может, он – вот в этой пене… И те серебряные пятна на воде, может, он же… кто знает?

Темное, могучее размахнувшееся море светлеет, местами на нем появляются небрежно брошенные блики луны. Она уже выплыла из-за мохнатых вершин гор и теперь задумчиво льет свой свет на море, тихо вздыхающее ей навстречу, на берег и камень, у которого мы лежим.

– Рагим!.. Расскажи сказку… – прошу я старика.

– Зачем? – спрашивает Рагим, не оборачиваясь ко мне.

– Так! Я люблю твои сказки.

– Я тебе все уж рассказал… Больше не знаю… – Это он хочет, чтобы я попросил его. Я прошу.

– Хочешь, я расскажу тебе песню? – соглашается Рагим.

Я хочу слышать старую песню, и унылым речитативом, стараясь сохранить своеобразную мелодию песни, он рассказывает.

I

«Высоко в горы вполз Уж и лег там в сыром ущелье, свернувшись в узел и глядя в море.

«Высоко в небе сияло солнце, а горы зноем дышали в небо, и бились волны внизу о камень…

«А по ущелью, во тьме и брызгах, поток стремился навстречу морю, гремя камнями…

«Весь в белой пене, седой и сильный, он резал горы и падал в море, сердито воя.

«Вдруг в то ущелье, где Уж свернулся, пал с неба Сокол с разбитой грудью, в крови на перьях…

«С коротким криком он пал на землю и бился грудью в бессильном гневе о твердый камень…

«Уж испугался, отполз проворно, но скоро понял, что жизни птицы две-три минуты…

«Подполз он ближе к разбитой птице, и прошипел он ей прямо в очи:

«– Что, умираешь?

«– Да, умираю! – ответил Сокол, вздохнув глубоко. – Я славно пожил!.. Я знаю счастье!.. Я храбро бился!.. Я видел небо… Ты не увидишь его так близко!.. Эх ты, бедняга!

«– Ну что же – небо? – пустое место… Как мне там ползать? Мне здесь прекрасно… тепло и сыро!

«Так Уж ответил свободной птице и усмехнулся в душе над нею за эти бредни.

«И так подумал: „Летай иль ползай, конец известен: все в землю лягут, всё прахом будет…“

«Но Сокол смелый вдруг встрепенулся, привстал немного и по ущелью повел очами.

«Сквозь серый камень вода сочилась, и было душно в ущелье темном и пахло гнилью.

«И крикнул Сокол с тоской и болью, собрав все силы:

«– О, если б в небо хоть раз подняться!.. Врага прижал бы я… к ранам груди, и… захлебнулся б моей он кровью!.. О, счастье битвы!..

«А Уж подумал: „Должно быть, в небе и в самом деле пожить приятно, коль он так стонет!..“

«И предложил он свободной птице: „А ты подвинься на край ущелья и вниз бросайся. Быть может, крылья тебя поднимут и поживешь ты еще немного в твоей стихии“.

«И дрогнул Сокол и, гордо крикнув, пошел к обрыву, скользя когтями по слизи камня.

«И подошел он, расправил крылья, вздохнул всей грудью, сверкнул очами и – вниз скатился.

«И сам, как камень, скользя по скалам, он быстро падал, ломая крылья, теряя перья…

«Волна потока его схватила и, кровь омывши, одела в пену, умчала в море.

«А волны моря с печальным ревом о камень бились… И трупа птицы не видно было в морском пространстве…

II

«В ущелье лежа, Уж долго думал о смерти птицы, о страсти к небу.

«И вот взглянул он в ту даль, что вечно ласкает очи мечтой о счастье.

«– А что он видел, умерший Сокол, в пустыне этой без дна и края? Зачем такие, как он, умерши, смущают душу своей любовью к полетам в небо? Что им там ясно? А я ведь мог бы узнать все это, взлетевши в небо хоть ненадолго.

На страницу:
35 из 57