Полная версия
Борьба у престола
Елизавета задумчиво слушала его.
– Итак, вопрос решен, – сказала она наконец. – Чего же вы хотите?
Лесток даже подпрыгнул на месте.
– Но подумайте же вы, дочь Великого Петра, кому вы уступаете свои права? Невежественной, грубой любовнице берейтора!..
– Лесток, – тихо, но сурово остановила его Елизавета, – она моя сестра.
– Даже рискуя навлечь на себя ваш гнев, я не возьму назад своих слов, – продолжал Лесток. – Но это еще не все. Верховники пошли дальше… Они решили ограничить власть императрицы, и не ваша сестра будет управлять империей, а восемь верховников, из которых четверо – Долгорукие!..
– Как? – спросила Елизавета, и ее равнодушие мгновенно исчезло. – Что же будет?
– Вы знакомы, ваше высочество, с римской историей, – с усмешкой произнес Лесток, – и вы знаете, что значит олигархия. Теперь этих олигархов в России будет восемь. Значит, восемь деспотов, вместо одного в худшем случае. Они уже составили пункты, ограничивающие самодержавную власть и делающие их самих самодержавцами. Завтра, то есть сегодня, в десять часов утра, они собирают в Мастерской палате представителей высших чинов империи, и тогда все будет кончено. Вам осталось едва три часа. Я видел сегодня Толбузина, капитана Преображенского полка, я говорил с князем Черкасским и многими другими… Для них – все лучше Долгоруких. Одевайтесь, ваше высочество, рота кавалергардов в вашем распоряжении. Преображенский полк ждет вашего слова, в толпах на улицах и площадях Москвы громче всех звучит ваше имя. Одевайтесь же, ваше высочество, вот мундир Преображенского полка и…
Елизавета тяжело дышала. Слова Лестока зажгли ее бурную кровь. Она колебалась.
В эту минуту в спальню вошел Бутурлин. Его поспешили разбудить ввиду тревожных событий. При виде его лицо Елизаветы оживилось.
– Александр Борисович, – сказала она, – Лесток предлагает мне корону. Она, кажется, у него в кармане.
– Вы изволите шутить, ваше высочество, – нервно произнес Лесток. – Ваша слава мне дороже жизни.
– Я знаю, в чем дело, – ответил Бутурлин, – но умоляю ваше высочество не рисковать своей драгоценной жизнью или свободой, не взвесив всех возможностей. Не забудьте, ваше высочество, что фельдмаршал Долгорукий – подполковник Преображенского полка, что его любит войско, не забудьте фельдмаршала Голицына, подполковника Семеновского полка, самого любимого вождя во всей российской армии; я не смею сказать более, но такие люди знают, что делают, и сумеют отстоять то, что делают. Но, ваше высочество, – добавил он, – моя шпага, моя жизнь принадлежит вам как теперь, так и всегда. Скажите, что должен я делать?
В его словах, во всей его фигуре видна была решимость и энергия.
Елизавета глубоко задумалась. Жизнь так прекрасна. Так прекрасен стоящий перед ней сейчас ее рыцарь. Она так еще молода! Не вмешиваясь в игру, она сохранит все, чем наслаждается теперь. Вмешавшись же, она рискует всем ради сомнительной авантюры. Минутный пыл ее прошел. Настоящее было так прекрасно для ее двадцатилетнего сердца, что она боялась поставить его на карту.
Она долго молчала, пристально глядя на почтительно склонившегося перед ней Бутурлина, и в ее больших глазах с расширенными зрачками горело пламя молодой любви. Наконец, тряхнув головой, она решительно произнесла:
– Благодарю вас, Лесток, на этот раз я решительно отказываюсь.
Лесток словно погас. Его одушевление исчезло. Он понял, что только пламенной волей и непоколебимой уверенностью в победе можно достигнуть победы. В голове его мелькнула смутная мысль, что если бы он сразу поддержал ее тревогу, что ее идут арестовать, он мог бы принудить к энергии эту чувственную н сонную душу. Он запомнил этот урок и через десять дет блистательно воспользовался им.
Низко поклонившись и поцеловав протянутую руку, Лесток, опустив голову, молча вышел из спальни.
– Бедный Петруша, – произнесла Елизавета, – он был такой добрый, – ее глаза наполнились слезами, – а тут крови хотят.
Она притянула к себе руку Бутурлина.
– Однако этот разбойник разогнал мой сон. Не позавтракать ли нам, Александр Борисович?
VII
Лопухина не спала. Переодевшись в легкое белое ночное платье, она в волнении переходила из комнаты в комнату. Она пробовала и заснуть, но не могла. То в ней возрождалась безумная надежда, что император выздоровеет и все будет по – прежнему, то она с ужасом представляла себе воцарение цесаревны Елизаветы или провозглашение императрицей государыни – невесты. И в том и другом случае ее блестящая карьера кончена. Елизавета ненавидела ее, как свою соперницу и как Лопухину. Долгорукие исстари враждовали с Лопухиными; кроме того, надменная княжна Екатерина тоже видела в ней соперницу, и потом – какое унижение признать своей повелительницей эту гордую девчонку!..
Ее сердце замерло, когда она услышала перед домом шум и голоса.
Через несколько минут в комнату входил Степан Васильевич – и какое счастье! – вместе с графом Рейнгольдом. Рейнгольд был заметно успокоен.
– Ну что, что? – торопливо бросилась она навстречу мужу.
– Наташа, – торжественно произнес Степан Васильевич, – император преставился.
Лопухина побледнела и осенила себя крестным знамением.
– Царство небесное. Но кто же избран? – спросила она.
– Герцогиня Курляндская, – ответил Рейнгольд. Лопухина вздохнула с облегчением и сразу повеселела.
– Наташа, мы поужинаем и поговорим, – озабоченно произнес Степан Васильевич. – Видно, спать не придется, не до того! К десяти опять в Мастерскую палату…
Роскошная столовая лопухинского дворца была уже вся залита светом; под присмотром дворецкого многочисленные слуги уставляли стол. Когда все было подано, Лопухин знаком удалил всех.
В нем, как и во всех не участвовавших непосредственно в совещании верховников, кипела досада за то, что в таком важном вопросе его обошли, что вопрос был решен помимо всех, кто по своему положению и происхождению, казалось бы, должен был иметь право голоса. Его возмущение не знало пределов.
– Как! – говорил он. – Мы ждем – архиепископы, фельдмаршал Трубецкой, Ягужинский, Сенат, генералитет, – и что же! Совещались, совещались и вышли объявить свою волю: «Быть‑де на престоле герцогине Курляндской». Объявили и пригласили всех сегодня в десять часов. Да кто власть им дал? – волновался Лопухин. – Это не земский собор, это всего лишь осьмиличный совет, как назвал его архиепископ новгородский… А потом! Что они замыслили?..
Лопухина медленно, маленькими глотками пила из хрустального бокала рейнское вино.
– Ну что ж они замыслили? – спросила она.
– Про это никто толком не знает, – ответил граф Рейнгольд. – Объявив свою волю, эти господа снова ушли совещаться. Я говорил с Лестоком, он ушел с Остерманом. Андрей Иванович с ними не пошел снова на совет. Лесток сказал мне, после беседы с Остерманом, что верховники пишут какие‑то пункты, чтобы ограничить власть императрицы и завладеть самим всею властью в империи.
– И нам об этом не сказали! – ударив кулаком по столу, воскликнул Лопухин. – Дети мы, что ли! Нет, – вскакивая, продолжал он. – Анна так Анна, это лучше другого, но только не они!
– Я еще видел сейчас, уезжая из дворца, князя Шастунова, адъютанта фельдмаршала Долгорукого, – снова сказал Рейнгольд. – Он сказал мне, что теперь на Руси будут новые порядки; я спросил: какие же? – а он ответил: посвободнее.
При имени князя Шастунова Наталья Федоровна слегка покраснела.
– А вы, значит, не знаете, какие пункты составили министры? – спросила Лопухина.
– Никто этого не знает, – ответил с обидой Лопухин. – Никто не знает, что они еще готовят.
– А князь Шастунов знает? – оживленно продолжала Лопухина.
Рейнгольд бросил на нее быстрый, вопрошающий взгляд и ответил:
– Он должен знать. Он ведь ближайший адъютант фельдмаршала Долгорукого.
– Ну, и мы должны знать, – отозвалась Наталья Федоровна.
Степан Васильевич сел за стол и налил себе вина.
– Легко сказать – должны знать, – проговорил он. – Они прежде окрутят императрицу, заберут всю власть в руки, а тогда и скажут.
– Эти вести императрица должна впервые узнать не от них, – задумчиво произнесла Лопухина. – Она прежде должна узнать, что ни Сенат, ни Синод, ни генералитет не ведали того, что творили министры. Да, – с убеждением повторила Наталья Федоровна – не от них она должна узнать впервые эти вести, чтобы быть готовой и понять, что происходит здесь.
На ее чистом белом лбу прорезалась морщинка. Она сдвинула брови и сосредоточенно думала.
– Так через кого же? – воскликнул Лопухин. – Мы ничего не знаем!
– Через нас, – спокойно ответила Наталья Федоровна, – и мы узнаем.
Муж с недоумением смотрел на нее, но по улыбке, скользнувшей по губам Рейнгольда, было видно, что Рейнгольд начинает понимать ее.
– Мой брат Густав хорошо знает герцогиню, он живет в Лифляндии, – проговорил он и потом словно с гордостью добавил: – Брат был близок, очень близок к герцогине.
– Но нам надо знать их замыслы, – сказал Лопухин. Наталья Федоровна встала с места и подошла к мужу.
– А за это берусь я, – сказала она с тихим смехом. – На всякого Самсона найдется Далила…
Она положила на плечо мужа руку.
– Наташа, я не понимаю тебя, – нахмурясь, произнес Степан Васильевич.
Но Рейнгольд уже понял. Перед темным, полным неожиданных опасностей будущим затихла ревность любовника. Он поднялся.
– Уже светает, надо хоть немного привести себя в порядок, – сказал он, целуя руку Лопухиной. – Ах, да, – вдруг добавил он, – завтра вам хотел представиться князь Шастунов. Он сказал мне сегодня.
Наталья Федоровна ответила ему взглядом, и в этих загоревшихся глазах он мог бы прочесть многое, если бы не был так занят собою…
За большим столом, заваленным рукописями и книгами, сидел в своем кабинете князь Дмитрий Михайлович Голицын. Князю уже было шестьдесят лет, но его энергичный взгляд, все его движения, голос были полны еще не угасшей силы. На сухом, красивом лице его, так напоминавшем лицо его двоюродного брата князя Василия Васильевича, знаменитого любимца Софьи, прозванного иностранцами» великим Голицыным», было выражение привычной работы мысли.
Среди книг, лежавших на столе, сочинений Локка, Гуго Гроция и прочих, почетное место занимало сочинение Макиавелли» Il principe».
По ту сторону стола в кресле сидел нестареющий, всегда изящный и красивый князь Василий Лукич, кого голштинский посланник Бассевич считал» le plus poli et le plus aimable des Russes de son temps».[5]
Разложив перед собою лист бумаги, Голицын редактировал письмо от Верховного тайного совета новоизбранной императрице и пункты, или кондиции, ограничивающие ее самодержавные права.
– Это пока, – говорил Голицын. – Это только для нее, дабы знала она, чего может ждать. Это первый шаг на пути гражданственного устройства. Тут, – он ткнул пальцем в лежащий перед ним лист, – тут мы говорим вообще.
Василий Лукич кивнул головой.
– Не забудь, – произнес он, – включить в пункты, дабы она не привозила в Москву своего Бирона.
Василий Лукич вспомнил данную им Бирону пощечину.
Дмитрий Михайлович ответил:
– Это мы скажем в инструкции тебе, когда поедете в Митаву. Вот мой проект, – он указал на толстую тетрадь, – его надо будет немедля осуществить. Только тогда можно будет сказать, что не ради личной выгоды и властолюбия действовал Верховный тайный совет. Мы взяли на свою душу будущее России, пусть же потомки не упрекнут нас. Уже и теперь говорят о чрезмерном властолюбии Долгоруких и Голицыных. Пусть говорят. Наши дела оправдывают нас.
На бледных щеках Голицына выступил румянец. Он встал и, ударяя рукой по тетради, воодушевленно продолжал:
– Кроме Верховного тайного совета будет еще шляхетская палата, камера низшего шляхетства. Эта палата будет ограждать права шляхетства от посягательств Верховного тайного совета, буде случатся таковые. Сенат станет на страже правды, независимо ни от Верховного тайного совета, ни от шляхетской палаты, а для защиты простонародья и интересов торгового люда – палата городских представителей. Вот мой проект. Исчезнет беззаконие, исчезнут фавориты и случайные люди. А там, князь, – продолжал вдохновенно Голицын, – мы освободим от рабства народ, чего хотел еще мой двоюродный брат при царевне Софии. И знаешь, Василий Лукич, – пониженным Голосом, словно с благоговением, добавил Дмитрий Михайлович, – знаешь, если бы царевна София провластвовала еще десять лет, Василий Васильевич добился бы этого. Это был великий человек. И не любил его Петр за то, что он был велик. Петру Алексеевичу было бы тесно с ним вместе.
– Да, – задумчиво произнес Василий Лукич, – надлежит исправить нашу историю.
– И обессмертить себя, – закончил Голицын.
– А теперь, пока Анна не утвердила кондиций, надо все держать в тайне, – сказал Василий Лукич, – дабы мы не познали cлишком скоро свою смертность.
При этой шутке вдруг мгновенная жуткая тревога, как предчувствие неизбежной гибели, сжала его сердце. Но это было одно мгновение. Он улыбнулся и сказал:
– Я умел ладить с герцогиней Курляндской.
Дмитрий Михайлович взял лист и громко прочел:
– «А буде чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской».
Он положил лист и добавил:
– А коли не согласится подписать – то тоже лишена будет короны российской.
– Боюсь, что и подпишет, да не удержим, – вздохнув, произнес Василий Лукич.
– Это уже дело фельдмаршалов, – отозвался Голицын. – Я жду сейчас Василия Петровича, – прибавил он, – дабы вписать немедля в протоколы совета кондиции.
Голицын позвонил.
– Сейчас же приведите ко мне, ежели явится, Василия Петровича, – приказал он вошедшему слуге.
Тайный советник Василий Петрович Степанов, правитель дел Верховного тайного совета, всю ночь провел вместе c верховниками, составляя под диктовку кондиции. Так как диктовали чуть ли не все разом, то Голицын, забрав черновики, приказал Степанову приехать к нему часа через два за окончательной редакцией. Степанов не заставил себя ждать.
Он расположился за отдельным столом, разложил бумаги и торопливо стал переписывать письмо. В этом письме члены Верховного тайного совета, извещая императрицу о смерти Петра II и об избрании ее императрицей, добавляли:«…а каким образом вашему величеству правительство иметь, тому сочинили кондиции», и просили, подписав их, немедля выехать в Москву.
Переписав письмо, Степанов передал его Голицыну и приступил к переписыванию вступления к кондициям. В это время Дмитрий Михайлович еще раз проглядывал самые кондиции.
Кондиции сопровождались вступлением, в котором объявлялось о восшествии на престол и заключались собственно три» наикрепчайших обещания»: сохранять и распространять православную веру; в супружество не вступать и наследника ни при себе, ни по себе никого не определять и, наконец, учрежденный Верховный тайный совет, в восьми персонах, всегда содержать.
Когда Степанов кончил переписывать вступление кондиций, Голицын встал с листком в руках и, ходя по комнате, медленно и отчетливо начал диктовать самые пункты, или кондиции:
«1. Ни с кем войны не начинать.
2. Миру не заключать.
3. Верных наших подданных никакими новыми податями не отягощать.
4. В знатные чины, как в стацкие, так и в военные сухопутные и морские, выше полковничья ранга не жаловать, ниже к знатным делам никого не определять, и гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета.
5. У шляхетства живота, имения и чести без суда не отымать.
6. Вотчины и деревни не жаловать.
7. В придворные чины, как русских, так и иноземцев, без совету Верховного тайного совета не производить.
8. Государственные доходы в расход не употреблять. И всех верных своих подданных в неотменной своей милости содержать.
А буде, чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской».
– Amen! – громко произнес Василий Лукич. – С Богом, Дмитрий Михайлович, подписывайся за тобой.
Дмитрий Михайлович внимательно перечел написанное Василием Петровичем и, взяв перо, торжественно, медленно, словно с благоговением, подписал письмо. За ним подписался и Василий Лукич.
– Ты оставайся у меня, Василий Лукич, и ты, Василий Петрович, – сказал Голицын. – Вон уже и светло. Хоть часок да соснуть.
– Ладно, – ответил Долгорукий. Степанов поклонился.
В эту же ночь фельдмаршалы объезжали полки, на случай тревоги проверили посты и караулы. Василия Владимировича сопровождал князь Арсений Кириллович. Все было спокойно.
VIII
Старый князь Шастунов Кирилл Арсеньевич был сыном боярина Арсения Кирилловича, друга и сподвижника князя Василия Васильевича Голицына. Он был участником всех начинаний великого Голицына и после падения Софьи разделял с ним опалу. Он вскоре умер, оставив единственного сына. В семье Шастуновых, по старой семейной традиции, старший в роде непременно звался Арсением, если отец был Кириллом, и Кириллом, если отец был Арсением. Так в роду и чередовались эти два имени.
Кирилл Арсеньевич был отмечен Петром I и в числе других стольников тогда же, как и князь Дмитрий Михайлович Голицын, был отправлен за границу. По возвращении оттуда он служил в Преображенском полку, участвовал в сражениях под Лесным и Полтавой, затем был сенатором.
Во время процесса несчастного царевича Алексея он был одним из тех, кто имел мужество отказаться подписать смертный приговор цесаревичу, за что впал в немилость и должен был уехать в свою смоленскую вотчину. К тому времени умерла его жена из рода Леонтьевых, родичей царицы Натальи Кирилловны, сам он стал прихварывать и занялся исключительно воспитанием сына Арсения.
Старый князь по своим взглядам принадлежал к числу тех вельмож, которых можно было назвать» двуликими Янусами», стоящими на рубеже двух эпох русской цивилизации – московской и европейской.
Он представлял собою сочетание старинного московского боярства и европеизма. Он не был врагом реформ, но вместе с тем не сочувствовал стремительной ломке старых заветов Петром I. Ему более по душе были реформы и замыслы Василия Голицына; они казались ему более отвечающими духу народа. Чрезмерное увлечение Петра иноземцами казалось ему вредным и обидным для русских. Он смутно чувствовал, что только гений Петра мог спаивать разнородные элементы и что с его смертью, при его наследниках, не одаренных его гением, иноземцы неминуемо захватят Россию во власть. Он отдавал должное талантам таких иноземцев, как Остерман и Миних, но все же они были чужды России, и Россия была чужда им. Сдерживаемые железной рукой Петра, они шли в поводу, послушные его воле. Но раз эта узда оборвется – чужие люди станут вершителями судеб России.
В царствование Екатерины старик был забыт, да и не имел ни малейшего желания напомнить о себе, так как давно уже от души ненавидел Меншикова. Отрок – император, вернее, его бабка царица Евдокия вспомнили его роль в процессе царевича Алексея и вызвали его ко двору.
Но он был стар, слаб, сын находился за границей, и он отписался. О нем снова забыли. Но когда старик узнал об опале Меншикова, потом о возвышении Долгоруких и предстоящей свадьбе царя, он немедленно выписал сына.
Записав сына при рождении в Преображенский полк, старик сам всецело занимался его воспитанием, пригласив в помощь француза Шарля Кордье, служившего при посольстве при резиденте Леви. Кордье занимал незначительную должность, вроде переписчика, и с радостью принял предложение.
Когда Арсению исполнилось семнадцать лет, князь отправил его, в сопровождении Кордье и молодого расторопного дворового Васьки, в Европу. Молодой князь пробыл год в Гейдельберге, потом в Сорбонне. Благодаря своему имени и богатству он был принят в самых аристократических домах Парижа и при дворе. Между прочим, в Париже он успел сблизиться с русским послом, сыном канцлера, графом Александром Гаврилычем Головкиным.
Получив приказание отца, он немедленно выехал из Парижа. Кордье не вернулся в Россию. Он остался на родине. —
Несмотря на многолетнюю разлуку, князь не долго позволил себе предаваться радостям свидания. Он торопил сына.
– Пора послужить. Поезжай, – говорил он, – род Шастуновых не должен быть сзади других. Ты не уронишь своего достоинства. Я вижу тебя. Помни одно: старайся быть первым везде и всегда. На поле битвы – будь впереди. На балах – танцуй лучше всех. Случится играть в карты или кости – денег не жалей. Шастуновы, слава Бегу, богаты. Женщины… Ну, не мне тебя учить… сам выучился в Париже. Одно говорю: денег не жалей ни на что. Меня не разоришь. Только вот тебе мой завет, единый, нерушимый: береги честь, будь верен царю. Чти в нем помазанника Божия, не посягни, храни тебя Бог, на его священные права. Богом дан он. Блюди и храни мои заветы.
Молча слушал его князь Арсений, и в его воображении живо проносились сцены из пережитого им за границей. Новые мысли, новые чувства… Последние слова отца больно отозвались в его сердце, но он не смел ничего сказать.
Старик дал ему письмо к своему старому другу фельдмаршалу князю Василию Владимировичу Долгорукому, тоже в свое время еще сильнее пострадавшему по делу 1718 года.
Тогда же он был лишен чинов, имений и сослан в Соликамскую, где и томился до дня коронования Екатерины в 1724 году, когда был возвращен из ссылки. Но лишь при вступлении ее на престол вернул себе прежнее положение. В сопровождении неизменного Васьки Арсений Кириллович отправился в Москву.
Сын не успел поговорить с отцом, да едва ли и решился бы на это, до такой степени он чувствовал себя далеким от отца, несмотря на всю свою любовь и уважение к нему. Пребывание в Париже оставило в его душе глубокий и таинственный след благодаря некоторым связям с лицами, пока для него загадочными, но, по – видимому, обладавшими странными тайнами.
Эти люди забросили в его душу новые идеи истинного христианства, свободы и братства и открыли ему широкие, манящие мистической тайной дали.
IX
Временно, до приискания соответственного помещения, молодой Шастунов поместился в Немецкой слободе у старой голландки Марты Гоопен, сдававшей свой дом под постой.
Старая Марта уже больше тридцати лет как обосновалась в слободе. Она имела там большой двухэтажный дом с садом, конюшнями и всяческими угодьями. Весь нижний этаж занимала так называемая остерия, известная всем еще с молодости Петра, когда он нередко со своей компанией – Лефортом, Меншиковым, князем – кесарем Ромодановским, всешутейшим Зотовым и другими – кутили в ней.
С тех пор эту остерию не забывали. Там кутили, играли в карты офицеры, приезжали и штатские и иностранцы, принадлежащие к посольствам. Второй этаж Марта Гоопен сдавала под постой. Там нередко останавливались на несколько дней послы и резиденты до приискания помещения, свита иностранных принцев и вообще богатые люди, или ненадолго приезжающие, или не находящие себе помещения.
Шастунов, помня завет отца, не жалел денег и занял большое помещение, состоящее из нескольких комнат, с хорошей обстановкой, коврами и зеркалами.
Он вернулся домой около шести часов. Было еще темно. Но остерия в нижнем этаже была ярко освещена, и оттуда слышались шумные и оживленные голоса. У дверей на улице стояли сани, возки. Кучера и форейторы, ежась от холода, кутались в меховые полости саней и овчинные шубы.
Посреди улицы горели костры, и около них грелись дозорные и те, кто были одеты полегче. Пригревались и несколько оборванцев из голытьбы, от которой по улицам Москвы не было прохода.
Чтобы не проходить через остерию, во избежание встречи со знакомыми, Шастунов прошел во двор. Тут он увидел большую дорожную карету, около которой суетились люди с факелами и фонарями, разгружая вещи. Очевидно, приехал новый постоялец.
Шастунов услышал французский говор. Маленький, худощавый человек, стоя у кареты, махал руками, подпрыгивал и все время кричал:
– Plus vite! Plus vite! Canailles prenes garde!..[6]
Около него стоял высокий человек и молча наблюдал за выгрузкой вещей.
Шастунов подошел и спросил по – французски высокого человека:
– Кто приехал?
– Viconte de Brissac, monsieur[7], – вежливо, приподнимая шляпу, ответил высокий человек.
Шастунов прошел к себе. Васька встретил его и тотчас же сообщил, что в соседство приехал какой‑то иностранец, француз. Васька за время пребывания барина за границей выучился понимать французскую речь и при случае мог даже объясниться.
В соседнем помещении слышалась возня. Вносили чемоданы, переставляли мебель.
Хотя Шастунов и сильно устал за весь день, но спать ему не хотелось; уже к девяти часам ему было приказано явиться с нарядом в двадцать человек в Мастерскую палату. Он видел, что даже сам фельдмаршал Долгорукий не мог скрыть некоторой тревоги за завтрашний день. Спать было некогда.