Полная версия
Точка Ноль
Я долго болел, как тогда, у Марины. Приходили женщины в белом, пахли аптекой, задавали вопросы, щупали и переворачивали, заставляли глотать пилюли, но я не мог ничего сказать им, ведь меня душили. Ледяной градусник нагревался в подмышке и кипел. Иногда, открывая глаза, я видел желтую комнату, посреди которой висело грустное лицо бабушки, потом лицо вновь уплывало, и мне являлся выжженный лев из папиной картины и тащил меня за шиворот в джунгли, на воробьиных крылышках порхала узорчатая кружка, проливая реки воды, и лев бросал меня: кошки не любят воду. Ну а потом я, как полагается, очнулся и увидел за окном опять зеленые деревья.
Взбив подушки и включив фарфоровую сову-ночник с зелеными глазами, садилась мне в ноги бабушка, ставила на столик рядом стакан ночной воды, а потом открывала старую «Книгу для чтения», и там были яти, и я любил про горшочек каши вари-не вари. Потом, когда всю землю уже засыпало снегом, на Новый Год, я лично заворачивал грецкие орехи в золотую фольгу и привязывал к ним ниточки, чтобы украсить елку, а потом бабуля дала мне корзинку мандаринов для того, чтобы я их очистил, и она могла бы сделать из них мармелад. Сама же она в это время надевала на нос очки без дужек, но на веревочке, и читала вслух «Дом с волшебными окнами». К нам приходили гости с подарками и пирожными в красивых картонных коробках, и среди них были дети, и приходило особое создание – тонкая полупрозрачная девочка Оля, и друг мой латыш Ивар тоже приходил. Я помню вас, где бы вы сейчас ни были.
Именно бабушка, найдя мои рисунки, отнесла документы в художественную школу, куда меня приняли, заставив, впрочем, написать диктант и нарисовать вазу. Я нарисовал греческую амфору из книжки, по памяти, и меня взяли под конец года, что явилось для меня потрясением: оказывается, я на что-то годен. В моей жизни появились надежды, а мечты стали сбываться.
Через восемь лет я с первого раза поступил в Суриковское училище, в ноябре мне исполнилось 18, а на следующий день бабуля моя умерла. Утром я нашел ее в кресле, в котором она читала перед сном, очки без дужек сползли на грудь, глаза были открыты и совершенно сухи, рядом стоял остывший чай с мелко порезанной коричневой антоновкой. Когда ее увезли, и санитар, хлопнув меня по плечу сказал: «Ну-ну», я надолго замер посреди комнаты, глядя на туалетный столик – там стояли в коробке ее любимые горькие духи, и думал я о том, что разгадал их тайну: красно-черная траурная коробка с самого начала предупреждала меня о том, что все не навсегда. Ей было 85 лет.
После того, как бабушки моей не стало, я испытал ужас. Не сразу, где-то на четвертый день. Он налетел на меня и окутал с ног до головы черным душным плащом в тот миг, когда я заканчивал свой автоматический утренний ритуал: душ-кофе-с-молоком-два яйца всмятку. Удивительно, ведь тоже самое я делал даже в утро, когда нашел ее недвижимую в кресле, уже после того, как вызвал скорую. Я расчесывал волосы перед зеркалом, и вдруг ко мне пришло осознание, застучалось в мозг беспокойно и настойчиво, как стучится в дверь почтальон со срочной телеграммой в руках: ты совсем один, один, одиннннн. В черепе о костяные стенки бился, не находя себе места, страшный колокольчик. Это осознание настолько пропитало меня, что я прекратил на какое-то время контакты с внешним миром. Что-то ел… знаете, у пожилых людей всегда были пищевые запасы, а бабушка моя пережила в Москве войну и голод, что навсегда научило ее беречь и накапливать еду. Я даже и не подозревал, насколько глубока и наполнена наша кладовка. Я исписал все холсты и перешел на обои, пытаясь избавиться от мучительного сожаления, выбрасывая в пространство бесконечность капель. Мимо меня вереницей шли дни и недели, во дворе зажглась и погасла новогодняя елка, ледяной ветер бился в окно, силясь достать меня острыми пальцами, но бабушка все-таки успела заклеить окна.
Потом мне стали звонить из училища, кажется, я намечался на какой-то конкурс, поэтому мне пришлось намотать на горло шарф, надеть пальто, которое оказалось мне почему-то велико, и выйти в мир, который враз поразил меня своей убогостью. Был март, и тающий снег обнажал нечистоты и мусор.
Одно из первых встречных мне лиц был кошмар моего раннего детства – Марина. Я встретил ее на Савеловском вокзале, когда мне потребовалось посетить туалет. Я долго собирался с духом, чтобы войти, подозревая там отсутствие перегородок между дырами в полу, и как только решился, навстречу мне вышла женщина, гремя пустыми ведрами. Я перегородил ей путь, и она ругнулась тихо и подняла на меня свои глаза, и тут же я узнал ее, как ни странно, она почти не изменилась, ведь пухлые славянские женщины часто зависают в периоде «за 30», хотя ей могло бы быть и пятьдесят. Но потом я произвел в уме расчеты и понял, что ей еще, может быть, даже не было и сорока. Она узнала меня сразу же, не столько, наверное, по лицу, сколько по напряженному взгляду, и мы стояли в проеме, мешая облегчившимся выходить на свет Божий, и она потянула меня за рукав. Мы оказались в телефонной будке, дневной свет беспощадно выявил следы распада на ее лице – видно было, что Марина пила и пила много, при этом ее голубые глаза сохранили некую детскость, и русые волосы были по-прежнему густы и убраны в косу. Собственно, говорить нам было не о чем, она спрашивал, я отвечал, и неожиданно она объявила мне, что сегодня ее день рождения, и торопливо писала мне адрес и смотрела умоляющими глазами. Я взял из ее дрожащих рук бумажку: где-то на Вятской. Удивился этому дрожанию: Марина, как мне помнится, была скупа на эмоции.
Я совершенно не собирался идти к ней, но так случилось, что пошел. Когда я ехал по эскалатору вниз, так не воспользовавшись туалетом по вине Марины, сквозь физическое неудобство ко мне протиснулась мысль, что встреча эта символична и неслучайна. Неявка сделала бы меня трусом в собственных глазах. Встреча эта казалась мне знаковой, и несколько раз я сжимал кулаки. Теперь, когда я остался с одиночеством наедине на этом свете, мне вдруг противна стала мысль о том, что это не совсем так – оказывается, есть еще Марина, единственная, хоть и не кровная нить, связывающая меня с прошлым, но руки-то сжимались в кулаки как раз от того, что мне хотелось сделать так, чтоб эта нить оборвалась… Уж лучше бы ее не было совсем на свете. Как будто бы ее появление сделало меня грязнее, еще грязнее и хуже, чем я был. Я хотел раздавить этот образ, тогда в тот вечер я впервые захотел причинить кому-то физическую боль и за неимением кого-то причинил ее себе. Какая-то насмешка судьбы виделась в том, что вскоре после смерти бабушки на моем горизонте опять появилась она, будто бы перечеркивая все мои солнечные годы, замарывая их бурой жижей, выплескиваемой из помойного ведра. «Не ходи» – явилось просто решение. И я успокоился вдруг. И к вечеру я почти забыл о ней, лишь крик моей однокурсницы, адресованной подружке: «Марина, подожди меня», вывел меня из ступора памяти.
Дальше я действовал механически, как робот. Внутри меня победителем над лежавшим без движения трусом вышел злой и наглый парень. Я задумал нечто такое, что мой разум отказывался анализировать. Я купил в ларьке белые хризантемы, а в винном – бутылку портвейна, что-то подсказывало мне, что Марине он лишним не будет. Чем ближе походил я к нужному дому, тем слабее становились ноги, и пару раз они порывались развернуться, но сразу после этого я нарочно ускорял шаг. Я понял, что бывает, когда время теряет границы: к Марине шел развязный с виду молодой человек, а внутри его в клубок свернулся в железном сундуке несчастный, хлюпающий носом малыш, беззащитный и безответный. Состояние нынешнее мое мне не нравилось, но жажда придушить в себе этого ребенка, ощутить, как пластилином просачивается он между сдавленными пальцами и с липким звуком падает на асфальт, была сильнее. Я стал другим, ему во мне больше не место. И я дошел и позвонил, а потом постучал, пока не услышал протяжный крик: «Открыытоо…».
Вопреки моим ожиданиям, я не увидел сборище маргинальных личностей, которые, по моему мнению, должны составлять круг общения привокзальной уборщицы. Квартира ее была крошечной, но довольно чистой, какие-то вещи, как, например, часы с котом или репродукция Левитана, вспомнились мне сразу, оставив в памяти небольшие сквозные ожоги. Марина вышла ко мне, принаряженная в длинное черное платье с серебристыми нитями, волосы были убраны по-новому, в высокую прическу, на лице лежала пудра, на губах – мертвецкая сиреневая помада. Она смотрела на меня странным взглядом, другим взглядом, удивленным и немного хищным. Я сразу понял, что не получу того, чего в самой глубине меня, за семью дверями и семью печатями, ожидал от нее тот малыш – покаяния.
– Думал, у тебя гости, – произнес, наконец, я.
– Гости будут в субботу. А сегодня четверг, завтра мне рано на работу. Ты не думай, вокзал – это временно. Подрабатываю я, хочу, в конце концов, море увидеть.
– Здорово. Море.
– А так, я работаю в театре. Ермоловой. На подхвате. И контролер и программки продаю. Жду, когда в буфете место освободится, там одна женщина – она беременна. Но, вот ведь зараза, седьмой уже месяц, а никак не уходит, в декрет-то. Проходи, в общем, что стоишь в дверях. Цветы давай сюда.
Я прошел в комнату, там, на журнальном столике, при диване, расставлены были шампанское, белый салат, какие-то бутерброды. Свет от тусклой люстры озарял комнату нездоровым желтоватым светом, и я быстро потерял ощущение реальности. Видя перед собой Марину, глядя на ее шевелящийся накрашенный рот, я не понимал, где нахожусь и со всей силы жалел о приходе своем. Машинально открывал шампанское, что-то жевал. Тут стали бить часы знакомым боем…Она, почуяв мой настрой, замолчала и стала смотреть как-то нехорошо, как тогда, 15 лет назад смотрела на меня, но в ее глазах было что-то такое, настораживающее, но знал уже я эти взгляды…
– Как ты на отца похож, – вдруг произнесла она, – только потоньше, повыше, волосы длиннее. Что, известно о нем? Может, и нашелся?
– Не нашелся, – ответил я, что, впрочем, не было обманом. – Пора мне, Марина. С Днем Рождения.
И мы одновременно встали, оказавшись лицом к лицу: ее каблуки сглаживали разницу в росте.
– Как ты на отца похож, – повторила она странным тоном, вызвав мое уже раздражение.
И вдруг обхватила мою шею руками и прижалась скользким сиреневым ртом к моим губам. Я оттолкнул ее, и она ушиблась плечом о шкаф, глядя на меня упрямыми глазами и растирая поврежденную часть. Внутри меня поднималось что-то тяжелое и злое, разворачиваясь, как змея. Я шагнул вперед, протянув к ней руки. Но тут взгляд ее смягчился, в углах глаз собралась влага и заструилась вниз, оставляя влажную бороздку на напудренном лице. Я растерялся, во мне проснулась жалость. «Ну что ты, перестань», – со стороны услышал я свой голос. Пальцы при прикосновении к ее синтетическому платью ударило током, что изменило направление моего заряда. От близости женщины во мне произошло направленное физиологическое волнение – то, что ранее показалось мне змеей. Но в первый раз волнение было ответным. Проснувшись резко, как это бывает у юношей, желание потушило искры разума.
Она беззащитна, ее тело мягкое и пухлое, еще пару моментов, потраченных на снятие платья – и я буду владеть ею, как сапогами или брюками. Кажется, я опрокинул ее прямо на пол, на ковер, где резвились стертые олени. Мне было стыдно за ее крики, и я закрывал ей рот рукой, превращая их в глухие стоны. После пронзительной, но очень короткой судороги, мною овладел невообразимый стыд, и я бежал, скомкав в руках предметы одежды, не глядя ей в глаза, не обронив ни слова. Перебирая ногами в сторону метро, я чувствовал в своих ладонях тепло ее тела, тяжесть ее больших грудей, а между ног – ее субстанцию. Я еще не подозревал, отравленный своей несформировавшейся тогда еще моралью и самонадеянностью юности, на какие новые кошмары я обрекаю себя, и как долго мне придется платить за эту вовремя несдержанную и извращенную похоть. Помню, в увозившем меня прочь вагоне метро, я убеждал себя, что совершил некий ритуал. Что разорвал ниточки, связывающие меня настоящего с той частью моего, еще черно-белого детства, в котором женщина, лежащая сейчас там, на полу, с распластанной грудью и размазанной, будто кровоподтеки, по лицу помадой, правила мной, как кукловод. Но мысль победителя вскоре поменяла ход. Войдя домой, я сразу же увидел лежащую на кровати книгу Николая Куна – я так любил перечитывать ее на ночь, но она ничему меня не научила.
Хуже даже осознания выраженной ненормальности произошедшего, было то, что именно Марина стала моей первой женщиной, получив безраздельную власть над моим мужским началом, ведь, в отличии от дальнейших, многочисленных ее последовательниц, чьи лица зачастую стирались у меня из памяти с рассветом, у нее такого шанса не было, и именно она, а не я, овладела мною, лишив меня раз и навсегда той нравственной и биологической чистоты, которой так пренебрегают молодые юноши и девушки. И страшным унижением стало обнаружение через пару недель неприятности, с которой мне пришлось обратиться в местный кожно-венерологический диспансер. Держа рецепт в потной ладони, в аптечной очереди я тихо подергивался от клокотавшего внутри меня истеричного смеха.
Случай этот надолго отбил у меня естественное вроде бы стремление молодого мужчины к женскому полу. Наверное, моя психика была какое-то время повреждена, потому что меня преследовал запах Марины, смесь сладких духов, вроде бы модных тогда, и ее тела, быстро покрывшегося тогда потом, отдающим сырым луком. Как-то, стоя в столовой училища, я почуял похожие духи от стоявшей впереди студентки, и торопливо бежал из очереди, боясь, что резкий приступ тошноты выйдет из-под контроля и выльется из меня прямо на нечистый пол.
Ощущение погани долго не отпускало меня. В зеркало на меня смотрело тощее бледное создание, неопределенного пола из-за отросших до плеч волос и неопределенного возраста из-за огромных кругов под глазами. Питался я нерегулярно и нездорово, в связи с этим имел проблемы с пищеварением. Днем, содрогаясь от отвращения к себе, я принимал таблетки из коробочки, но скверный запах белья продолжал меня тревожить. Я бесконечно мылся, тер свое естество безжалостно мылом, но из-за начавшегося раздражения пришлось почти свести на нет гигиенические процедуры. Ночью я просыпался весь мокрый от бесконечных и назойливых снов, где беспорядочные соития с людьми и нелюдями доводили меня до крайней степени возбуждения. Чтобы справиться с тягучей болью в животе, я тянул руки вниз, но после отвращение к себе настолько поглощало меня, что я шел на кухню и резал кончики пальцев себе в наказание. Но весенний ветер ворвался как-то ночью в форточку, в ту тусклую реальность между сном и явью, в которой прозябал я несколько недель. С весной вновь пришло мое выздоровление.
Началось странное время, сладкое и тревожное, в силу моего молодого возраста меня постоянно мучили томления, а в силу моей тонкой, нет, истонченной натуры, я не мог удовлетворять их с кем попало, да и удовлетворения хватало на ничтожно малый срок. Я часто писал, не в ученической своей манере, к которой были благосклонны мои преподаватели, а в собственной, сложившейся в несчастном периоде моего детства, создавая очертания предметов вокруг из множества переливчатых капель. Но протрудившись над мольбертом ночь, поутру я ругал себя за истраченные на холсты и масло деньги, ведь стипендия моя была ничтожной в свете постоянно росших цен, и бывали дни, когда я ел один раз в день, запивая нехитрый завтрак из хлеба с маслом кипяченой водой. Доведенный безденежьем до отчаяния, я пришел к решению сдать бабушкину трехкомнатную квартиру в сталинском доме на Соколе и снял себе однокомнатную квартиру-студию на Планетной улице. И мне стало легче. Я ощутил некую болезненную неприкаянность, но вместе с тем свободу, как лесной чертополох, прошедший долгий путь на шкуре дикого зверя и прижившийся на открытом пространстве, где не росло других чертополохов, но трепетали на ветру незнакомые душистые растения с яркими цветками.
Вскоре я сошелся с самой красивой и самой странной девушкой группы, с глазами, обернутыми внутрь, в себя, ненасытной, эгоистичной и истеричной, но красота ее лица и тела, сродни рисованному акварелью ангелу, затмевала внутренних бесов. Через пару лет нам пришлось жениться из-за неожиданной беременности Олеси – по юности мы были крайне неосторожны и практиковали прерванный акт. Вскоре у меня родилась дочь, которой мы дали нежное имя Есения, но к тому моменту мы уже не жили вместе и ждали развода. Какое-то время я был прилежным воскресным папой, насколько можно было им быть человеку, существующему в довольно порочном кругу из творческих натур, бизнесменов и фриков в мутные 90-е годы. Олеся привечала у себя не только художников, но и хиппи, музыкантов, поэтов, я часто уносил дочь на руках из облаков табака и марихуаны на улицу, где проводил часы. Как и многие из моей группы, позже Олеся неожиданно уехала из страны в Австралию и увезла с собой годовалую дочь. Уйдя в водоворот страстей, грехов и творческих мук, я упустил их из виду, и до сих пор ищу следы.
Однако с карьерой художника у меня не складывалось. На третьем курсе я отхватил свой кусок мимолетной славы, совместно с приятелем Карасевым создав огромную инсталляцию, где вперемешку с бессистемными мазками акриловых красок запечатлел несюжетные картины с использованием частей кукол, столовых приборов, шприцов, пуговиц, битых пластинок и прочего хлама. Текло последнее десятилетие 20-го века – черное время бандитов и богемы. Тогда это казалось экспериментом, шоком, эпатажем. Про нас написали, и вскоре за стилизованную под барокко роспись внутренних стен загородного дома одного влиятельного человека мне заплатили столько, что я купил себе подержанный, но блестящий белый Ford Mondeo американской сборки. Правда, бывало так, что заправлять его было не на что.
Но юношеский этап так и не перерос в нечто большее. Я постоянно выставлялся в сборных выставках, но редкие продажи не покрывали всех моих потребностей и не удовлетворяли амбиций. На экзаменах я сдавал образцовые эскизы, вызывающие одобрительные кивки преподавателей, но долго глядя в мои глаза, как будто бы с недоумением, они задерживали взгляд настолько, насколько требовалось мне для прочтения приговора: в них жизни нет. И я кивал в ответ: «Все, понял». Лишь по ночам, иногда, сдернутый странной лунной силой с постели, я долго, до острой боли в запястье с напряжением вырисовывал перекошенные лица, изогнутые до судорог тела, рвавшиеся на свет из моего сознания, состоящие из множества мелких капелек прозрачной воды – невыплаканных слез.
Я был всего лишь наблюдателем – за всем тем живописным, ярким, суматошным течением жизни, я смотрел на мир из тени, так наблюдает за спектаклем тоскующий статист за кулисами, уже отыгравший свое «кушать подано», и поднос дрожит в его опущенной руке.
«Не можешь сам – учи других» – безжалостный этот приказ глубоким шрамом лег на мое сердце. Будто подчиняясь ненавистной фразе, я, сам того не желая, двигался в сторону преподавательской карьеры. При этом я мнил себя богемой и вел образ жизни, соответствующий ей – менял любовниц, но почти никогда не влюблялся, за мной тянулся хвост из женских плачей, упреков и обид. Я носил бархатный пиджак, найденный на толкучке, серебряные браслеты на руках, в сочетании с темными глазами, длинным хрящеватым носом и длинными волосами это рождало артистический образ, на который столь падки оказались женщины. Я употреблял алкоголь, но имел довольно крепкую голову, потому употреблял много, и да – это были все те же 90-е – имели место быть эксперименты с расширением сознания. Однако после того как мой друг, бородатый хиппи Ник, съев марку, вышел в окно своей квартиры на 4-м этаже, с тем, чтобы больше не вернуться, я остановился.
Я уехал на лето в Крым, в поселок под названием Рыбцех – на берегу его стоял выжженной солнцем добела бетонный и уже разрушающийся заброшенный рыбный завод с фантастическими ржавыми конструкциями внутри и вокруг, и с уходящих далеко в море понтонов я нырял глубоко в море, прозрачное как слеза ребенка. Я проводил дни в полном одиночестве, пил только лишь местное сухое вино, много читал и много плавал. От длительного воздержания в голове роились идеи. Правда, вернувшись в Москву, я еще несколько лет пошатался по галереям и издательствам, пробуя силы в иллюстрировании, совсем увяз в любовных связах, было время – жил сразу с двумя, но каждое утро пустота накрывала меня своим сачком… А я все выпрыгивал – и снова пил, и ел, и утопал в женской влаге, и по утру мою больную голову тревожил запах масляных красок, как запах жареного мяса тревожит больную поджелудочную. А потом как-то совершенно незаметно, постепенно пришло и утвердилось решение открыть Школу.
Это был рискованный шаг, но меня поддержали друзья – кто-то обеспечил спонсорскую помощь, кто-то организовал информационную поддержку в прессе, несколько моих картин и автобиография вошли в альманах современной живописи, Саша Якорев сделал нам анимированный сайт, что по тем временам было чудом чудным, и занялся его раскруткой. Несколько месяцев я занимался бюрократическими проблемами – регистрировал Школу, пытался вникнуть в нюансы налогообложения, писал программу, формировал преподавательский штат.
А вот с помещением пришлось повозиться, но в результате мне странным образом повезло, и я стал арендатором всего второго этажа небольшого дореволюционного особняка на Садово-Каретной улице. На первом этаже находилась булочная, кофейня и влачивший жалкое существование ремонт часов, на третьем же, последнем, до сих пор оставались квартиры, в одной из которых проживала старушка, дочь дореволюционного хозяина особняка, по чьему проекту он и строился. Старушка сохранила ясный и хитрый ум, и, несмотря на свой крайне преклонный возраст (на момент нашего знакомства ей было 89 лет), воспользовалась чехардой с собственностью начала 90-х и отбила второй этаж себе, бесконечно строчила письма в мэрию о том, чтобы дом признали объектом культурного наследия, и сдала мне весь этаж за мизерную плату, при условии полного ремонта общей лестницы, бывшей в аварийном состоянии. На этаже были прихожая, большая ванная и три просторных комнаты. Одна, сделанная из двух, была в 55 квадратных метров, и мы задумали там аудиторию, вторую, поменьше, я осторожно пересдал своему приятелю из Литинститута, где он устроил книжную лавку, втиснул пару столиков, кофемашину, и стал поить моих учеников кофе за покупку книги, а также проводить поэтические вечера. А в третьей, где был балкон с чугунными балясинами, я сделал комнату отдыха для преподавателей, имея в виду, прежде всего, себя, конечно же.
Я набрал первую группу из 18 человек за месяц и стал вести занятия по утрам, начиная с нового года, тем временем собиралась вторая группа, на вечер. Я почти бросил пить и порвал почти все порочные связи.
И сразу явилась она – Ли, как будто бы поджидала, пока я поднимусь на ступеньку выше – для нее.
Ч.2 ЛИ
Апрель стоял удивительный, волшебный, неземной – душный как перед бурей, влажный и туманный, видимость – 10 метров, отменялись рейсы, сталкивались автомобили. Солнце скрылось навеки, дождь все никак не мог пролиться из набухших небесных грудей, почки не вскрывались, земля дрожала, распираемая изнутри миллиардами острых травинок, птицы не пели, но натужно звенели провода…
Хотелось свежести, хотелось дышать полной грудью, и в субботнее утро я поехал в Серебряный бор, к воде. Оставив автомобиль у шлагбаума, решил пройтись, разгребая туманы руками и слушая лесной шум.
Апрель для прогулок в почти единственном московском оазисе – незаменимое время. Лес еще не вышел из зимней спячки, все летние духи и оборотни, заставляющие людей сбрасывать с себя всю одежду, жечь костры и любиться спьяну по кустам, еще дремлют в своих берлогах. Лес чист и пуст, девственен, не осквернен, но уже дымит шашлычная, ожидая первых отдыхающих, набрав в корзинки веток и прошлогодних желудей, спешит домой семья натуралистов – мама, папа, сын – все в клетчатых рубашках и резиновых сапогах. Городская пастораль. Но сердце у меня щемило, что списывал я на волнения, связанные со свалившейся на меня ответственностью и повторяющимися эпизодами ларингита – болезнью роста неопытного лектора.
Шашлык казался неожиданно прекрасен, чуть специй, аджика, скорбным платочком сложенный лаваш, красная гурийская капуста и вино… Ну это уже так, символически, обычное столовое красное. Чокаемся с владельцем, оказывается, в марте у него родился сын, он что-то говорит про то, что давно ждал, что три дочери, и смеется, но я напряжен, и мысли мои блуждают далеко. Мне стукнуло 32 года и где-то там, в далеком Сиднее зрела, наливалась жизненными соками и моя увезенная бывшей женой дочь, а дома, под теплым одеялом спала недавняя, но уже чуть тяготившая меня любовница, как водится, из натурщиц.
Тут что-то случилось, неожиданно и остро блеснуло солнце за стеклом, зарезав окно пополам, открылась дверь, и возник женский силуэт, запахло ночью, мхом и сырым лесом, что-то такое… Темные волосы, чуть спутанные, жженого кофе, глаза желто-зеленые – сложный шартрез, четко очерченный небольшой рот, кожа кремовая, под упавшим солнечным лучом ушла в белила, длинный прямой нос, как на полотнах Модильяни, и маленькое родимое пятнышко посередине подбородка, брови густые, вразлет, как крылья ласточки… Я подмечал – одета в вязаный свитер и, кажется, джинсы, пальто нараспашку – мягкое черное, туфли – без каблуков, потому свободная кошачья походка, сумка как солдатский вещмешок, длинный вязаный шарф размотался и достает почти до колен. Все это видели глаза, а сердце упало и забилось где-то в животе, а ум еще вообще не понимал, что случилось, и почему такое зудящее беспокойство возникло во всем организме.