bannerbanner
Перед историческим рубежом. Политические силуэты
Перед историческим рубежом. Политические силуэты

Полная версия

Перед историческим рубежом. Политические силуэты

Язык: Русский
Год издания: 2009
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Несравненный собеседник, Адлер в разговоре слушает не только слова и мысли, но и то подспудное, что движет человеком и вызывает его мысли и слова часто для того только, чтобы замаскировать себя. На этой внутренней клавиатуре Адлер играет несравненно. Оттого беседа с ним не только высшее наслаждение, но и постоянная тревога.

Первый раз мне довелось повстречаться с «доктором», – таково его популярное имя, – в 1902 г., в октябре, проездом из одной очень восточной губернии. Денег у меня хватило на дорогу только до Вены. После больших размышлений я отправился в редакцию «Arbeiter-Zeitung». Она помещалась тогда еще на Mariahilferstrasse в наемном доме (два года тому назад газета перешла в великолепный собственный дом). День был воскресный, все стояло пусто.

– Можно ли видеть Адлера? – спросил я человека, спускавшегося по лестнице.

– Сегодня? Невозможно!

– Но у меня важное дело.

– Значит вам придется отложить его до понедельника.

– Но у меня очень важное дело.

– Если бы вы даже привезли весть о том, что в Петербурге убит русский царь, и это не давало бы вам права нарушать воскресный отдых доктора… У нас идут выборы в ландтаг, Адлер говорил вчера на семи собраниях, до четырех часов ночи он редактировал газету, а теперь, как видите, 9 часов утра.

В конце концов, я узнал все же адрес доктора и отправился к нему на квартиру. Ко мне вышел невысокого роста человек, сутуловатый, почти горбатый, с опухшими веками на усталом лице, которое с необыкновенной выразительностью говорило, что этот человек слишком умен, чтобы быть просто «добрым», но что он все же слишком добр, чтобы не найти смягчающих вашу вину обстоятельств.

– Извините, доктор, что я нарушил ваш воскресный отдых…

– Дальше, дальше…, – сказал он сурово, но на таких грудных нотах, которые не обескураживали, а поощряли.

– Я – русский…

– Ну, этого вам не нужно было еще особо мне сообщать, я уж имел время об этом догадаться…

Конфузясь и сбиваясь в немецком синтаксисе, я изложил в чем дело. При этом я чувствовал себя объектом быстрых, внимательных и уверенных наблюдений.

– Вот как? Так вам сказали в редакции? Не берите этого слишком всерьез. Если в России действительно случится что-либо подобное, вы можете позвонить ко мне и ночью…

Второй раз я увидел Адлера в феврале 1905 года, проездом в Петербург. Эмигрантский поток хлынул тогда обратно, в Россию. Адлер был целиком поглощен русскими делами: доставал для эмигрантов паспорта, деньги…

– Я получил только что, – сообщил он мне, – телеграмму от Аксельрода,[8] что Гапон[9] приехал заграницу и объявил себя социал-демократом. Знаете, ему бы лучше вовсе не всплывать на поверхность после 9 января. Исчезни он, в истории осталась бы красивая легенда. А в эмиграции он будет только комической фигурой. Знаете, – прибавил он, зажигая в глазах тот огонек, который смягчал жесткость его иронии, – таких людей лучше иметь историческими мучениками, чем товарищами по партии…

В течение шестилетнего пребывания в Вене мне не раз приходилось наблюдать Адлера вблизи, – как политика и вождя партии, как парламентария и народного оратора, как собеседника. И из всех впечатлений всегда выделялось одно основное – щедрой неистощимости его натуры, которая, непрерывно расходуя себя, в неприкосновенности сохраняет драгоценный основной капитал – человеческой личности «милостью божьей».

«Киевская Мысль» N 191, 13 июля 1913 г.

P. S. Психологическая характеристика В. Адлера не должна отождествляться с оценкой его политики. Одна из наиболее привлекательных фигур во Втором Интернационале, Виктор Адлер был, однако, насквозь проникнут теми реформистскими и националистскими тенденциями, которые погубили партии Второго Интернационала в момент решающего исторического испытания.

Апрель 1919 г.

Л. Троцкий. ЖОРЕС

Над современной политической Францией возвышаются две фигуры: Клемансо[10] и Жореса.

Совсем не трудно было бы объяснить, как Клемансо на дне своей чернильницы журналиста нашел средства, которые позволили ему в конце концов овладеть судьбами Франции. Этот «непримиримый» радикал, этот грозный низвергатель министерств оказался на деле последним политическим ресурсом французской буржуазии: господство биржи он «облагораживает» знаменем и фразеологией радикализма. Здесь все ясно до последней степени.

Но Жорес? Что позволяет ему занимать так много места в политической жизни республики? Сила его партии? Конечно: вне своей партии Жорес был бы немыслим; однако же, нельзя отделаться от впечатления – особенно, если бросить взгляд на Германию, – что роль Жореса переросла действительные силы его партии. Где же разгадка? В могуществе самой индивидуальности? Но обаяние личности довольно удовлетворительно объясняет события в пределах гостиной или будуара – на политической арене самые «титанические» личности остаются исполнительными органами социальных сил.

В революционной традиции кроется разгадка политической роли Жореса.

Что такое традиция? Вопрос, не столь простой, как кажется сразу. Где гнездится она: в материальных учреждениях? в индивидуальном сознании? На первый взгляд кажется: и там и здесь. А на поверку оказывается: где-то глубже – в сфере бессознательного.

В известный период революционные события овладевают Францией, насыщают ее воздух своими идеями, называют ее улицы своими именами и триединый лозунг свой запечатлевают на стенах ее общественных зданий – от Пантеона до каторжной тюрьмы. Но вот события в бешеной игре своих внутренних сил развернули все свое содержание, высоко поднялся и отхлынул последний вал – воцаряется реакция. Со злобной неутомимостью она вытравляет все воспоминания из учреждений, памятников, документов, из журналистики, из обихода речи и – что еще поразительнее – из общественного сознания. Забываются факты, даты, имена. Воцаряются мистика, эротика, цинизм. Где революционные традиции? Исчезли без следа… Но вот что-то незримое случилось, что-то сдвинулось, какой-то неведомый ток прошел через атмосферу Франции, – и ожило забытое, и воскресли мертвецы. И всю свою мощь обнаружили традиции… Где скрывались они? В таинственных хранилищах бессознательного, где-то в последних нервных волокнах, подвергшихся исторической переработке, которой уже не отменит и не устранит никакой декрет. Так из 1793 года выросли: 30-й, 48-й и 71-й.[11]

Невесомые, бесплотные, они, эти традиции, становятся, однако, реальным фактором политики, ибо способны облекаться в плоть. Даже в худшие дни свои упадший духом, растерзанный фракциями и сектами французский пролетариат стоял предостерегающей тенью над официальными отцами отечества. Вот почему непосредственное политическое влияние французских рабочих всегда было выше их организованности и их парламентского представительства. И этой исторической, из поколения в поколение идущей силой силен Жорес.


Но этот Жорес – носитель наследства – еще не весь Жорес. Другой стороною он стоит перед нами, как парламентарий третьей республики. Парламентарий с головы до ног! Его мир – избирательная сделка, парламентская трибуна, запрос, ораторская дуэль, закулисное соглашение, подчас – двусмысленный компромисс… Компромисс, против которого одинаково готовы протестовать и традиции, и цели – и прошлое, и будущее. Где психологический узел, который воедино связывает эти два лица?..

«Практический человек, – говорит Ренан в статье о Кузене, – необходимо должен быть низменным. Если у него возвышенные цели, то они только спутают его. Поэтому-то великие люди принимают участие в практической жизни лишь своими недостатками или мелкими качествами». В этих словах скептика-созерцателя, духовного эпикурейца, не трудно было бы найти ключ к противоречиям Жореса – если б только тут не было злостной клеветы на человека вообще, на Жореса в частности. Вся жизнь есть практика, есть творчество, есть делание. «Возвышенные цели» не могут спутывать практики, ибо они – лишь органы ее, и практика всегда сохраняет над ними свой высший контроль. Сказать, что практический человек – т.-е. общественный человек, по преимуществу – необходимо должен быть низменным, значит лишь раскрыть собственный нравственный цинизм, пугающийся своих практических выводов и потому исчерпывающий себя в идеалистических умозрениях.

Всей своей нравственной фигурой Жорес уничтожает ренановскую клевету на человека. Нетерпеливый действенный идеализм руководит им даже в самых рискованных его шагах.

В худшую пору мильеранизма (1902 г.) мне приходилось видеть Жореса рядом с Мильераном[12] на трибуне – рука об руку – связанных, по-видимому, полным единством средств и целей. Но безошибочное чувство говорило, что непроходимая пропасть разделяет их – этого зарвавшегося энтузиаста, бескорыстного и пламенного, и того парламентского карьериста, холодно-расчетливого. Есть что-то непреодолимо-убедительное, какая-то детски-атлетическая искренность в его фигуре, в его голосе, в его жесте…

На трибуне он кажется огромным, а между тем он ниже среднего роста. Коренастый, с туго сидящей на шее головой, с выразительными, «играющими» скулами, с раздувающимися во время речи ноздрями, весь отдающийся потоку своей страсти – он и по внешности принадлежит к тому же человеческому типу, что Мирабо и Дантон.[13] Как оратор, он несравним и несравненен. В его речи нет той законченной изысканности, иногда раздражающей, которой блещет Вандервельде. В логической неотразимости он не сравнится с Бебелем. Ему чужда злая, ядом напоенная ирония Виктора Адлера. Но темперамента, но страсти, но подъема у него хватит на всех их…

Правда, иной русский черноземный человек и у Жореса открывает лишь искусную техническую выучку и псевдо-классическую декламацию. Но в этой оценке сказывается только бедность нашей отечественной культуры. У французов ораторская техника – общее наследство, которое они берут без усилий и вне которого они немыслимы, как «культурный» человек без платья. Всякий говорящий француз говорит хорошо. Но тем труднее французу быть великим оратором. А таков Жорес. Не его богатая техника, не огромный, поражающий, как чудо, голос его, не свободная щедрость его жестов, а гениальная наивность его энтузиазма – вот что роднит Жореса с массой и делает его тем, что он есть…


Но мы отошли в сторону от нашего вопроса: какой психологический узел связывает в Жоресе наследника прометеевских традиций с парламентским дельцом?

Что такое Жорес: оппортунист? революционер? И то и другое – в зависимости от политического момента – и притом с готовностью к последним выводам в обоих направлениях. Жорес – натура действия. Он всегда готов «венчать мысль короной исполнения»… Во время дела Дрейфуса[14] Жорес сказал себе: «кто не схватит палача за руку, занесенную над жертвой, тот сам становится соучастником палача», – и, не спрашивая себя о политических результатах кампании, он кинулся в поток дрейфусиады. Его учитель, друг, впоследствии его непримиримый антагонист Гед сказал ему: «Жорес, я люблю вас потому, что у вас дело всегда следует за мыслью!».

В этом сила и слабость Жореса.

«Всякое время, – писал Гейне, – верит, что его борьба – самая важная из всех остальных. В этом собственно и состоит вера времени, в этой вере оно живет и умирает»…

У Жореса есть нечто сверх этой религии своего времени: у него есть пафос момента. Он не измеряет преходящей политической комбинации большим аршином исторических перспектив. Он весь, целиком – тут, в злобе дня сего. И в службе сему дню он не боится вступать в противоречие со своей большой целью. Свою страсть, энергию, талант он расходует с такой стихийной расточительностью, точно от каждого политического вопроса, стоящего на очереди, зависит исход великой борьбы двух миров.

В этом сила Жореса и в этом роковая слабость его. Его политика лишена пропорций, и часто деревья заслоняют от него лес.

"В делах людских бывает (говорит шекспировский Брут):

И свой прилив: воспользуешься им -

Он к счастью приведет; упустишь время -

Вся жизнь пройдет средь отмелей и бедствий".

По складу, по размаху своей натуры Жорес рожден для эпохи большого прилива. А развернуть свой талант ему довелось в период тягчайшей европейской реакции. Это не вина, а беда его. Но эта беда в свою очередь породила вину. Среди своих дарований Жорес не нашел одного: способности ждать. Не пассивно ждать у моря погоды, а в уверенном расчете на грядущий прибой собирать силы и готовить снасти. Он хотел немедленно перечеканить в звонкую монету практического успеха и великие традиции, и великие возможности. Оттого так часто попадал он в безвыходные противоречия «средь отмелей и бедствий» третьей республики…

Только слепец сопричислит Жореса к доктринерам политического компромисса. В эту политику он внес лишь свой талант, свою страсть, свою способность идти до конца, – но катехизиса он из нее не сделал. И при случае Жорес первым натянет на корабле своем большой парус и из песчаных отмелей выплывет в открытое море…

«Киевская Мысль» N 9, 9 января 1909 г.

Л. Троцкий. ЖАН ЖОРЕС

Прошел год со дня смерти самого большого человека третьей республики. События, каких еще не было в истории, сейчас же нахлынули, как бы для того, чтобы смыть кровь Жореса другой кровью, отодвинуть от него внимание, захлестнуть самую память о нем. Но и самым большим событиям это удалось только отчасти. В политической жизни Франции осталась большая пустота. Новые вожди пролетариата, отвечающие революционному характеру новой эпохи, еще не поднялись. Старые вожди только ярче заставляют вспоминать, что Жореса нет…

Война отодвинула назад не только отдельные фигуры, но и целую эпоху, – ту, в течение которой выросло и воспиталось руководящее ныне во всех областях жизни поколение. Сейчас эта отошедшая эпоха и привлекает нашу мысль упорством своих культурных накоплений, непрерывным ростом техники, науки, рабочих организаций, – и кажется в то же время мелкой и безличной в консерватизме своей политической жизни, в реформистских методах своей классовой борьбы.

После франко-прусской войны и Парижской Коммуны (1870 – 1871 г.г.) наступил период вооруженного мира и политической реакции. Европа, если не считать России, не знала ни войны, ни революции. Капитал могущественно развивался, перерастая рамки национальных государств, изливаясь на остальные страны, подчиняя себе колонии. Рабочий класс строил свои профессиональные союзы и свои социалистические партии. Однако вся борьба пролетариата в эту эпоху была проникнута духом реформизма, приспособления к существующему строю, к национальной промышленности и национальному государству. После опыта Парижской Коммуны европейский пролетариат ни разу не ставил практически, т.-е. революционно, вопроса о завоевании политической власти. Этот мирный, «органический» характер эпохи воспитал целое поколение пролетарских вождей, пропитанных насквозь недоверием к непосредственной революционной борьбе масс. Когда разразилась война и национальное государство выступило в поход во всеоружии своих сил, оно без труда поставило на колени большинство «социалистических» вождей. Эпоха Второго Интернационала закончилась, таким образом, жестоким крушением официальных социалистических партий. Они еще стоят, правда, как памятники прошлой эпохи, поддерживаемые косностью и… усилиями правительств. Но дух пролетарского социализма отлетел от них, и они обречены на слом. Рабочие массы, воспринявшие в прошлые десятилетия идеи социализма, только теперь, в страшных испытаниях войны, получают революционный закал. Мы вступаем в период небывалых революционных потрясений. Новые организации будут выдвинуты массой из своей среды, и новые вожди станут во главе ее.

Два величайших представителя Второго Интернационала сошли со сцены до наступления эпохи бурь и сотрясений: это Бебель и Жорес. Бебель умер глубоким стариком, сказав все, что мог сказать. Жорес был убит 55-ти лет, в расцвете своей творческой энергии. Пацифист и крайний противник политики русской дипломатии, Жорес до последней минуты боролся против вмешательства Франции в войну. В известных кругах считали, что «освободительная» война может открыть свое шествие не иначе, как перешагнув через труп Жореса. И в июле 1914 г. некий Вилен, ничтожный молодой реакционер, убил Жореса за столиком кафе. Кто направлял Вилена? Одни ли только французские империалисты? И нельзя ли, если внимательно поискать, открыть за спиной Вилена также и руку царской дипломатии? Этот вопрос нередко ставился в социалистических кругах. Когда европейская революция займется ликвидацией войны, она откроет нам попутно и тайну смерти Жореса…


Жорес родился 3 сентября 1859 г. в Кастре, южной провинции Лангедока, из которой вышли многие большие люди Франции: Гизо, Огюст Конт, Лафайет, Лаперуз, Ривароль и др. Смесь многочисленных рас, – отмечает биограф Жореса Раппопорт{4}, – наложила счастливый отпечаток на гений этой местности, которая еще в средние века была колыбелью ересей и свободной мысли.

Родительская семья Жореса принадлежала к средней буржуазии и вела постоянную борьбу за существование. Жорес нуждался даже в покровителе для окончания своих университетских занятий. В 1881 году он кончает курс нормальной школы. С 1881 г. до 1883 г. он состоит профессором в лицее для молодых девиц Альби, а затем переходит в тулузский университет и профессорствует там до 1885 г., когда его впервые выбирают депутатом в парламент. Ему было тогда всего лишь 26 лет. С этого времени и до дня смерти жизнь Жореса растворяется в политической борьбе и сливается с жизнью третьей республики.

В парламенте Жорес дебютировал по вопросам народного образования. «La Justice» («Справедливость»), тогдашняя газета радикала Клемансо, назвала первую речь Жореса «прекрасной» и пожелала палате часто слышать «слово, столь красноречивое и столь полное содержания». Впоследствии Жоресу не раз приходилось обрушиваться всей силой своей речи на тигра – Клемансо.

С социализмом Жорес в эту первую эпоху своей деятельности был знаком чисто-теоретически и крайне неполно. Но каждое новое выступление все больше сближало его с рабочей партией. Безыдейность и развращенность буржуазных партий непримиримо отталкивали его.

С 1893 года Жорес окончательно примыкает к социалистическому движению и почти сразу занимает одно из первых мест в европейском социализме. В то же время он становится самой выдающейся фигурой в политической жизни Франции.

В 1894 году Жорес выступает в качестве защитника своего мало привлекательного друга Жеро Ришара, привлеченного к суду за оскорбление тогдашнего президента республики в статье «Долой Казимира». В своей судебной речи, которая была целиком подчинена политической цели, Жорес обнаружил по адресу Казимира Перье ту страшную силу действенного духа, которой имя – ненависть. В словах, напоенных беспощадностью, он охарактеризовал самого президента и его ближайших предков – ростовщиков, которые изменяли буржуазии для дворянства, дворянству для буржуазии, одной династии для другой, монархии для республики, всем вместе и каждому в отдельности, не изменяя только самим себе. Председатель суда счел необходимым воскликнуть: «Господин Жорес, вы заходите слишком далеко… вы сравниваете дом Перье с публичным домом». Жорес: «Я не сравниваю, а ставлю его ниже этого». Жеро Ришар был оправдан. Несколько дней спустя Казимир Перье подал в отставку. Перед общественным мнением Жорес сразу вырос на целую голову: все почувствовали грозную силу этого трибуна.

В деле Дрейфуса{5} Жорес обнаружил себя во весь рост. У него был вначале, как и во всех вообще критических случаях общественной жизни, период сомнений и слабости, когда на него можно было влиять и справа, и слева. Под влиянием Геда и Вальяна, которые относились к дрейфусиаде, как к безразличной для пролетариата свалке капиталистических клик, Жорес колебался впутаться в «дело». Решительный пример Золя[15] выбил его из состояния неустойчивого равновесия, заразил и увлек. Раз приведенный в движение, Жорес уже шел до конца. Он любил о себе говорить: «Ago, quod ago» («делаю, что делаю»).

В деле Дрейфуса для Жореса резюмировалась и драматизировалась борьба против клерикализма, против реакции, против парламентского кумовства, против расовой ненависти и милитаристского ослепления, против закулисных интриг в генеральном штабе, против сервильности судей, – против всех низостей, которые может привести в движение могущественная партия реакции, чтобы добиться своей цели.

На анти-дрейфусара Мелина, который недавно снова всплыл, как министр, в «большом» бриановском министерстве, Жорес обрушивался всей тяжестью своего гнева: «Знаете ли вы, от чего мы страдаем все, от чего именно мы гибнем? Я скажу вам это за личной моей ответственностью: мы умираем все с тех пор, как открылось это дело, от полумер, от умолчаний, от экивоков, от лжи, от трусости. Да, от экивоков, лжи и трусости». – «Он уже не говорил, – рассказывает Рейнак, – он гремел с багровым лицом, с руками, протянутыми к министрам, которые протестовали, и к правой, которая выла». Это – Жорес!

В 1899 г. Жоресу удалось провозгласить единство социалистической партии. Но оно оказалось мимолетным. Участие социалиста Мильерана в министерстве, как вывод из политики левого блока, взорвало единство, и в 1900 – 1901 г. французский социализм снова раскололся на две партии. Жорес стал во главе одной из них – той, которая выдвинула из своей среды Мильерана. По существу своих воззрений Жорес был и оставался реформистом. Но он обладал удивительной способностью приспособления, – в том числе и к революционным тенденциям движения. Это он обнаруживал впоследствии не раз.

Жорес вошел в партию зрелым человеком, со сложившимся идеалистическим миросозерцанием… Это не мешало ему ввести свою могучую шею – Жорес отличался атлетическим сложением – в ярмо организационной дисциплины, – и он не раз имел необходимость и случай доказать, что умеет не только предписывать, но и повиноваться. Вернувшись с международного конгресса в Амстердаме,[16] где была осуждена политика растворения рабочей партии в левом блоке и участие социалистов в министерстве, Жорес открыто обрывает нить политики блока. Тогдашний министр-президент, боевой антиклерикал Комб, предупредил Жореса, что разрыв коалиции заставит его уйти со сцены. Это не остановило Жореса. Комб вышел в отставку. Единство партии, слившейся из жоресистов и гедистов, было обеспечено. С этого момента жизнь Жореса окончательно сливается с жизнью объединенной партии, во главе которой он стал.

Убийство Жореса не было случайностью. Оно явилось заключительным звеном бешеной кампании ненависти, травли и клеветы, которую вели против него враги всех оттенков. «Можно было бы составить целые библиотеки из атак и клевет, направленных против Жореса». «Temps» («Время»), наиболее влиятельный орган Франции, поставлял ежедневно статью, а иногда и две в день, против политического трибуна. Но атаковать приходилось, главным образом, его идеи и методы его действий: как личность, он оставался почти неуязвим даже во Франции, где личная инсинуация является могущественнейшим орудием политической борьбы. Без намеков на немецкие деньги дело, однако, не обошлось… Жорес умер бедным человеком. 2 августа 1914 года «Temps» вынужден был признать «абсолютную честность» сраженного врага.

Я посетил летом 1915 г. знаменитое отныне кафе Кроассан, в двух шагах от редакции «L'Humanite», – одно из чисто-парижских кафе: грязный пол в опилках, кожаные диваны, потертые стулья, мраморные столики, низкий потолок, свои специальные вина и блюда, – словом, то, что есть только в Париже. Мне указали диванчик у окна: на этом месте был убит револьверным выстрелом самый гениальный сын современной Франции.

Буржуазная родительская семья, школа, депутатство, буржуазный брак, дочь, которую мать водит к причастию, редакция газеты, руководство парламентской партией – в этих отнюдь не героических внешних рамках протекала жизнь исключительного напряжения, вулканической нравственной страсти.

Жореса не раз называли диктатором французского социализма, а в некоторые моменты справа его даже называли диктатором республики. Несомненно, что он играл во французском социализме ни с чем несравнимую роль. Но в его «диктатуре» не было ничего тиранического. Он господствовал без усилий: человек больших размеров, с могучим интеллектом, гениальным темпераментом, несравненной работоспособностью и голосом, звучащим, как чудо, Жорес силою вещей занимал первое место на столь большой дистанции от второго и третьего, что не мог испытывать потребности подкреплять свою позицию путем закулисных манипуляций. В этой последней области великим мастером обнаружил себя уже тогда Пьер Ренодель,[17] нынешний «вождь» социал-патриотизма.

Размах натуры отвращал Жореса органически от всякого сектантства. После колебаний в ту и другую сторону он нащупывал тот пункт, который ему казался для данного момента решающим. Между этой практической точкой отправления и между своими идеалистическими построениями он, без насилия над собою, располагал те точки зрения, которые дополняли или ограничивали его собственную, примирял враждебные оттенки, растворял противоречивые аргументы – в далеко небезупречном единстве. Он господствовал поэтому не только на народных собраниях и на парламентской трибуне, – где аудиторию покоряла его неутолимая страсть, – но и на партийных съездах, где противоположности тенденций он растворял в расплывчатых перспективах и гибких формулах. По существу дела он был эклектик, но гениальный.

На страницу:
2 из 5