Полная версия
Всемирная история болезни (сборник)
– Какова причина гибели вашей питомицы? – заломила она сразу цену откровенности.
– Естественная, – кажется, чересчур поспешно выпалили трое.
Веревкина внимательно осмотрела Жучку, выдавая в себе ветерана ветеринарного дела, но послушно записала: «На теле чучела обнаружены следы естественной смерти». И зачем-то добавила вслух: «Аминь».
И вот понесли Жучку, только захлопнулась перед носом Адамовича дверь с надписью «Душ-и-губка». Что предстоит пережить его верной дворняге, он не знал. Через двадцать минут оттуда вышла санитарочка в розовом халатике с шильдиком на левой груди: «Ирочка Буженина» и поманила его пальцем:
– Всё в порядке, она отдыхает. Скоро вы увидите ее живой и невредимой, – а потом нежно и очень неожиданно добавила: – А я знаю, что вы ищете.
…в другой ее жизни она французская певичка Нина Буже…
Адамовича, если помните, переклинило на этом вопросе, поэтому он, забыв о конспирации, подскочил.
– Не знаю чево, – продолжала девушка вкрадчиво, – то есть, я знаю, что вы ищете тово-не-знаю-чево.
Спустя час Адамович, Кисса, Лада и воскресшая Жучка уже следовали за розовым халатиком незнамо куда. А Буженина прямо на ходу подгоняла к ним аккуратные тележки о том, что, мол, она живет некой двойной жизнью, что это здесь она банщица Буженина, а в другой ее жизни она французская певичка Нина Буже, и что, мол, ее патронесса и благодетельница герцогиня Флора знает всё на свете, даже то, чего не знает никто, и что, мол, она, Буженина их к Флоре сейчас отведет, и вообще обещала им райские кучи, попутно пытаясь соблазнить Адамовича.
И вот они все вместе пришли в лес. В лесу стоял замок, весь в лесах, на временной вывеске было намалевано желтой краской: «Стриптиз-клуб для слепых “Леди Годива”», а чуть пониже – извиняющееся: «Витрина оформляется». Навстречу им вышла хозяйка замка, герцогиня Флора, дама, страдающая хронической эмигренью, даже в старости сохранившая следы былого безобразия на лице.
Это от первого мужа, – пояснила она, – А это… – её взгляд упал на изваяния двух мраморных нутрий возле дверей, – прошу вас.
После недолгих препирательств со слепой квохтершей, которая упорно не хотела впускать «зверье», они поднялись по величественной когда-то мраморной лестнице на второй этаж и оказались у доски объявлений. Почему-то на ней была прикноплена только одна ветхая бумажка, чёрным по желтому гласившая: «Кефир в комнате № 5. 3 руб. 50 коп. за бут.»
– Арендаторы, – подмигнула герцогиня Ладе.
Далее друзьям пришлось поддержать на весу светскую беседу о питании раздельном, слитном и через-дефис, а уж потом каждому из них выдали некую тару для нектара, что предвещало приближение угощений. Они приближались со скрипом на небольшой золоченой тележке, толкаемой котом-инвалидом по имени Офелий.
Вы прошили напомнить… – начал тот, шепелявя и немного в нос.
Я помню, ступай.
Офелий медленно кивнул, стал пятиться к дверям и, наконец, скрылся в их темном проеме, что-то прошипев.
Он уже давно у нас. Последний из рода Поплавских. Ничего не помнит о своей родне… Но вернемся к делу, – сказала герцогиня и растворилась в утренней дымке.
Странная она какая-то, – вздрогнул Адамович.
Зато объяснила всё как положено, – съязвила Кисса.
И тогда начал мигать и гаснуть свет, причем не только в плафонах замка, но и за окнами, кажется, тоже.
– Ой, – прошептала Кисса, потому что ей показалось, что она теряет сознание. И еще показалось Каруселькиной на миг, что из темных подвалов памяти на нее надвигается нелепых размеров кот, чуть ли не с рогами, и шепелявит ей прямо в ухо:
Вот ты меня пошлушай, я вщё жнаю. Жил-был Кощей, и хранил он шмерть швою как и положено в яйше. Надумал он женичьшя, ну, ештештвенно на Вашилише. Штал он, жначит, шары к ней подкатывать. А тут Иван-то Шаревишь – хвать Кощея за яйшо и не отпушкает. Отобрал, жначит. Потом… – кот закашлялся, судя по всему, он был серьезно болен, – Пошле этого и штали яйша отборными наживать. А шмерть теперь Кощею негде хранить, поэтому он и не хранит ее больше.
Кисса хотела истошно завизжать, но сдержалась и выдавила в лицо этому коллективному бессознательному:
Какая гнусная история.
Я и не такие жнаю, – усмехнулся кот, уже растворяясь, уступая свое место сознанию и свету.
А Ладе привиделось немножко другое. Почему-то она поняла, что это был консьерж: к ней подошел огромный консервный нож, и воздухе запахло морем. Лада никогда не нюхала моря, но она слышала, как говорили: запахло морем. Повеяло великими открытиями, и слева от консьержа прозвенело: «Колумбово яйцо, вся Истина в колумбовом яйце…», – причем Истина прозвучала явно с большой буквы.
– Чушка кая-то, – пробормотала прагматичная наша Ладушка.
А к Жучке явились какие-то братья Гриль. Сначала с потолка посыпалась еда, а потом вошли они, с табличками на груди, гласившими: «Мы – братья Гриль». Один из них заговорщицки признался:
– А мы умеем делать шаверму из собак.
Другой был еще менее адекватен, он начал рассказывать:
– Жили-были баодед и баобаба. И была у них курочка баоряба. Снесла раз она…
Но Жучка не стерпела такого издевательства. Она что было силы закричала на непрошеных гостей: «Гав-гав-гав!», и те позёрно отступили, показав зрителю спины с табличками: «Мы – братья Сычужные».
Вот такие дела. А что же увидел Адамович? Когда внезапно стемнело, он неловко вскочил, что-то опрокинул и что-то пролил, возможно, свет.
– Сядь, – повелела Ирочка-Ниночка и сама взгромоздилась к нему на колени, – Ты должен убить Кощея. Он не бессмертный, смерть его живет в хрустальной пепельнице, похожей на яйцо. В данный момент пепельница – в животе у Белкова. Верный слуга день-деньской сидит на горшке, пытаясь извлечь смерть Инфаркта Миокардовича как можно тактичней. Кощей волнуется и ждет. А ты должен их всех перехитрить.
Тут все пришли в себя от Жучкиного лая. Вернулся свет, вернулись угощения, вернулся даже кот Офелий, прятавшийся за филенчатой дверью, и просипел:
– Уединеншия жаконщена, гошпода!
Причем увидев последнего из рода Поплавских, Кисса Каруселькина попыталась спрятаться за Адамовича, так, на всякий случай. А когда котяра вышел, откланявшись, Лада цинично победила остатки наваждения, брякнув:
– Ишь, как воздух испортил, мерзавец.
Он уже давно у нас. Последний из рода Поплавских.
И всем сразу стало смешно и спокойно, всем захотелось скорей вон из замка, на волю.
28
Матвею нравилось наблюдать, он только удивлялся тому, как быстро можно привыкнуть к нелепости и несвободе. Единственной отрицательной эмоцией молодого философа было желание грубо и по-мужицки ударить в лицо наглого Псевдо-Квази, обманувшего, опоившего и продолжавшего исподтишка издеваться.
Матвей не думал, чем рано или поздно закончится этот бедлам. Приняв все условия Лесного Дома, он отдался созерцанию и стал осторожно знакомиться с сектантами.
Сумасшедшими они не были. Но нормальными людьми – тоже вряд ли. Матвею представлялись они какими-то заколдованными что ли; такое определение вполне гармонировало с обстановкой, при этом двусмысленно кивало на лица и отношения между ними.
Не торопясь делать выводы о товарищах по несчастью, герой наш взялся укрощать идею, которая брыкалась и вставала на дыбы с первой минуты возвращения сознания. Я не Кьеркегор! – выстанывало в нем дитя двадцатого века, а между тем именно так называли Матвея все ныне окружающие.
(Он был цельный, он знал, что искал, он находил Бога в парадоксах, и гармонию и смысл даже в человеческом существовании. Я разломан и разбит, но не тем, что произошло со мной лично, а тем, что произошло с миром и человеческой мыслью, в том числе и после Кьеркегора. Он мог отдаться всецело поиску, я – нет, потому что я в этот поиск не верю. Я изучил основы философии, историю, литературу, и я не верю в то, что можно действительно найти смысл и сказать что-то новое. Такое новое, что духовно обогатит людей, даже для себя самого я не смогу найти цели поиска, с Фенечкой или без нее. Он мог не вернуться к Регине, я же к Фенечке, скорее всего, вернусь, или к тому, что от нее останется, а если не останется ничего для меня – тем лучше для нас обоих.)
Как только Матвей начинал стараться не думать о Фенечке, в памяти его приходил в движение всегда один и тот же эпизод. Тогда возвращались они из гостей. Это было в самые сочные, самые невесомые, первые и почти безоблачные их дни. В гостях у ее друзей журналистская братия напилась до положения всяческих риз, а один лохматый мерзавец так развинтился, что начал совсем машинально и тупо приставать к девушкам, а мужчинам грозить жестокой расправой. Матвей и Фенечка, ни слова не говоря, даже не глядя в глаза друг другу, как-то слаженно оделись и счастливо выпали в холодную ночь. По темному двору они шли, тихонько смеясь и целуясь, то есть буквально не отклоняя одного лица от другого. И вдруг (ну нет в русском языке достойного синонима, способного заменить это прекрасное, всем надоевшее «ивдруг») – луна покатилась, как мячик, куда-то вбок, и не разжимая объятий, не чувствуя боли и ничего не понимая, они оказались на дне глубоченной траншеи. Из тех, что так любят рыть в наших дворах для ремонта якобы каких-то труб.
И вот они лежали, обнявшись, и хохотали, и не могли приподняться, и даже не пытались этого сделать – от смеха. Матвей чувствовал спиной, как погнулся при падении ее длинный модный зонтик, а губами ловил, задыхаясь, пахучий оранжевый ливень. Потом, когда они замолчали, услышали голоса. Тот пьяный господин из Фенечкиных приятелей вырвался на поиски приключений: как позже рассказывали очевидцы, он стащил у хозяев нож и почему-то босиком ломанулся к метро, в погоню за удалившейся парой.
Кто? Ну правильно, кто-то ведь их охранял?
Хотя о мистических смыслах Матвею было думать не по карману. И он отмечал для себя с усмешкой, что его поймали и держат здесь, чтобы выдаивать умные мысли, а ему особое удовольствие доставляет не думать о том-то и том-то. Обо всем, кроме бытовой мельтешни.
– Господин Кьеркегор, что вы можете сказать о масштабах? – хватал Матвея за рукав бородатый мудрец на пути из сортира в умывальню. Далее шла неразборчивая и многотрудная теория о соотношении жизненных этапов человека, о соотношении этапов истории и мировой культуры.
– Сопротивляться может только здоровый организм, – врубался неожиданно в сознание Матвея шизофреничный кролик, только очками напоминающий Адамова потомка. – И сильный. То же самое происходит с духом. Сила не есть грубость, всё это ерунда, что говорит господин Руссо из десятой комнаты. Воспитать в человеке сопротивляемость жестокому миру можно только на основе здорового и сильного духа. Но сопротивляемость не следует путать с нечувствительностью к боли, попомните мое слово.
Матвей пытался вежливо отвечать – не спорил и не соглашался, стараясь идти параллельно. А кроликоподобный – (Господи!) – тут же скатился с умствования на описание собственных болезней. Так вот, значит, откуда этот ипохондрический ветер! Хотя неизвестно еще, что в данном случае первично. А случай был клинический. Через полчаса Матвея уже тошнило от груза нескольких томов медицинских знаний, и он с наслаждением переправил болезненного философа кому-то из праздношатавшихся.
При этом они все вроде бы что-то сочиняют и даже заслуживают одобрение отца Елизара. При этом я и сам скоро буду таким, если не захочу и не смогу выбраться отсюда.
А может, это всего лишь грандиозный спектакль, разыгранный для меня одного? И всем назло Матвей начал записывать свои мысли об окружающем, еще не совсем понимая, что это будет и нужно ли это кому.
Нет, все они не сумасшедшие, но у каждого слишком сильна идея фикс. Один считает себя благодетелем человечества и поэтому варит яйца вкрутую для своих соседей, не понимая, что они любят всмятку. Другой – всё фотографирует, третий изобрел вечный двигатель, четвертый ушел в прошлое, пятый еще что-то, их как будто кто-то закодировал, но сами они этого не понимают. Они уже ничего не ищут, их заклинило на какой-то мысли и ее они продолжают растить и размазывать во всех направлениях.
Очевидно, в эпохи так называемых исторических подъемов именно это место в голове людей занимали так называемые великие идеи. То бишь – крестовые походы, инквизиция, войны и революции – всё вырастало из зацикленности какого-либо деятеля на одной грандиозной (по его мнению) мысли. Во времена же упадков и мыслишки становились так себе. Вот как и теперь – распыление, мелочь одна. И не знаешь, что лучше: великое ужасает, мелкое – удручает.
Сначала он думал, что это местная особенность. Нет, Матвей вспомнил, он стал вспоминать и увидел, что многие – на воле – тоже страдали подобным. Он вспомнил одного своего знакомого редактора, вполне здравомыслящего и неглупого, с которым ему довелось побеседовать за два года всего около десяти или пятнадцати раз. Но по странному совпадению (стечению каких-то там обстоятельств) четыре раза из десяти разговор сводился к одной фразе, к одной теме, никак не связанной с предметом деловой беседы.
– Я не могу понять, – говорил редактор с очаровательной и остроумной улыбкой, – зачем люди заводят детей? Мне в свое время забыли объяснить. Теперь моему уже семь, но я так до сих пор и не понял. Вот и спрашиваю у всех, может быть, вы мне объясните?
Первые раза два Матвей пропустил тираду мимо ушей, дежурно и любезно улыбнувшись. В третий раз редактор задал этот вопрос при Матвее – кому-то из новеньких. И кто-то из новеньких явно смутился. Нет, не похоже, чтобы это было стандартной формой проверки незнакомого человека. И на мальчишески эпатирующую шутку тоже не тянуло: обычно редактор мыслил достаточно оригинально. Тогда что?
А если он действительно не понимает, то зачем говорит об этом так часто? Причем твердит, как заученный стих, всегда в одной и той же форме?
В четвертый раз редактор наткнулся с этим вопросом на Фенечку.
– Вам это и правда нужно знать? – протянула она в задумчивой обиде.
– Да, я серьезно и искренне спрашиваю. Я сам никак не могу понять.
– Чтобы любить, – ответила разумница, и Матвей видел, как она душит в себе эмоцию: не то возмущение, не то воодушевление.
Интересно, а у самой Фенечки есть навязчивая идея? Да, пожалуй. Матвей заворочал мозгами, но никак не мог ее сформулировать. А у меня? Ведь все эти люди не замечают бревна, то есть никто не поверит в ненормальность своего образа мыслей. Значит, возможно, не замечаю и я.
Матвей схватил со стола приготовленные и ждущие давно писчебумажные приборы и начал строчить взахлеб – впервые за многие месяцы.
29
Ку-ку, – за дверью послышался низкий женский голос.
Кто там? – прошептала Евовичь и прильнула к глазку в замочной скважине.
Здесь навесной замок, – слышался всё тот же голос.
Евовичь поспешно вставила ключ и некоторое время, может, от волнения или просто так суетливо поворачивала его влево-вправо. Наконец с той стороны помогли, и дверь, с трудом и лязгая, упала внутрь вонючего каземата, придавив собой нашу героиню. Придя в себя, превозмогая головную боль, Евовичь услышала, что в дверь стучат.
Ку-ку, – раздалось уже совсем близко. Дверь больно давила на грудь, тем самым затрудняя дыхание. Сверху кто-то копошился.
Входите, открыто, – выдавила Евовичь.
Я друг, меня зовут Еёвичь, – должно быть, незнакомка устраивалась поудобнее на своем железном ложе. Во всяком случае, дверь продолжала покачиваться в такт постанываниям нашей героини.
Очень… приятно, я Евовичь.
Вы знаете, я страшно счастлива, – верхняя собеседница явно была расположена к продолжительному диалогу.
А я, признаться, страдаю. Например, от вредных привычек, – и Евовичь попыталась спрятать руку с изгрызенными ноготками за спину, но у нее это не получилось.
– Кто там? – прошептала Евовичь
Дверь укоризненно качнулась вправо:
– А вот это неразумно. Нужно научиться абстрагироваться от собственного страдания. Вы разве не умеете? Я, например, этому легко научилась, когда была совсем маленькой. А точнее, я была тогда еще совсем зародышем в голове нашего с вами автора. Наш автор очень часто абстрагировался, когда обдумывал, как бы поудачнее вклеить меня в текст.
– Ка… Какой еще автор? – замерла несчастная девочка, вконец придавленная таким высказыванием. – Мне мама и папа говорили, что всех людей сначала создал бог, а уж потом человек произошел от обезьяны. Или… наоборот…
– Ой, милочка, – захихикала искусительница, приводя в волнение железную преграду между собой и слушательницей, – на какой же низкой стадии развития вы находитесь! Как вам там, кстати, внизу, не давит?
– Спасибо, мне уже легче, – вежливо проскрипела Евовичь, – наверное, начинаю привыкать или, как там по-вашему, – абстрагироваться?
– Так вот, о чем я? Да-с, знаете ли, вся наша жизнь – это текст, – голос Евовичи изменился на телевизионно-эстетский, слова потекли манерно и тягуче, – наша жизнь – это текст, а люди в ней – сосиски в тексте (есть такое блюдо, знаете?) Так вот, дорогуша, всё, что бы мы ни делали, что бы с нами ни происходило, это называется простым не то французским, не то китайским словом сю-жет.
Евовичь как-то хрипло вздохнула несколько раз то ли от слов незнакомки, то ли от ее активных перемещений вдоль двери.
– Знать об этом сейчас очень модно, а не знать – стыдно. Я говорю вам это, чтобы вы знали и не стыдились. Сейчас, пока никого нет… Всё это произошло оттого, что пришел (кажется, по почте, судя по названию, от английского) некто Постный Модернизм. И поэтому стало нельзя есть ничего такого… А вот когда вернется Модернизм Скоромный, тогда мы с вами…
Евовичь тихо закричала от какого-то небывалого прежде просветления, а нагловатые слова сверху продолжали насильно ее просвещать.
– Так в чем же тогда ваше счастье? – наконец осмелилась прервать ораторшу обессиленная героиня.
– О, по счастью, именно вы оказались моим товарищем по несчастью! Меня поместили в соседнюю с вами камеру для какой-то очередной аллюзии на (не помню, как его фамилия). Но боком мне выходят все эти…
– Простите, – простонала Евовичь, – нельзя ли позвать слесаря, чтобы он водрузил на место эту железную дуру? Иначе я уже сейчас могу умереть.
Секунду поразмыслив, визитерша ссыпалась с двери и застучала каблучками по коридору – не то испуганно, не то обиженно. Евовичь не помнила, как пришел слесарь, как приподнял плиту, чуть не ставшую для героини могильной, как приварил на место и запер дверь. Когда девочка очнулась, всё уже давно закончилось и стихло. И только авоська с зелеными яблоками, из тех, что носят в больницу бедным родственникам, лежала рядом с ее головой, убеждая в реальном существовании разговорчивой посетительницы.
Он даже прям не знал чему верить: своим глазам или своим ушам. Вчера его уши услышали фразу, опалившую сумрачное сознание: «Жучка умерла». Сегодня, вот сейчас – Жучка собственной персоной стояла перед ним. Это была точно она, ротвейлер мог бы поклясться, теперь он узнал бы ее из тысячи! Только хвост у Жучки был перебинтован толсто и некрасиво, и это очень не шло к ней.
Так стояли двое друг против друга, не зная, что сказать. Сумрачный вспомнил, что вообще-то расстались они врагами, и смог вымолвить только:
Ты?
Я, – ответила Жучка сдавленно-хрипловато, но Сумрачному показалось, что в переулке от ее голоса засвистели соловьи.
Что у тебя с хвостом? – тявкнул он участливо, но скорее машинально.
Не твое собачье дело! – огрызнулась она довольно цинично и собралась уж было идти, но, видно, что-то в его взгляде ее остановило. – Ты вот что… Можешь познакомить меня с Шоколадным Зайкой?
Могу! – скульнул Сумрачный, не успев подумать о том, кто такой этот Зайка, и где он его достанет. – Может, пообедаем где-нибудь с шампанским?
Да уж, развелось ухажеров как собак нерезаных, – притворно вздохнула и закатила глаза к небу Жучка, – впрочем, можно и пообедать. Только, чур, платишь ты, плюс Шоколадный Зайка, плюс будешь молчать, что мы с тобой встречались, а то мой хозяин… – Жучка не договорила, а только загадочно улыбнулась и тряхнула кудряшками на ушах, доставшимися ей от предка-спаниеля.
Сумрачный был где-то вне себя от восторга.
30
Марк сидел в какой-то кофейной забегаловке, разложив перед собой на столе феномены массового сознания. Посетители слонялись возле, ступая тихо и тяжело.
На четырех листах формата А-4 были нарисованы какие-то абстрактные каракули – Марк был неважным художником, плюс необходимость конспирации. Но для него самого эти каракули обозначали соответственно: «Политика», «Экономика», «Спорт», «Искусство». Он вглядывался поочередно в каждый из листов, пытаясь высмотреть хоть где-то ответ на полученное задание.
(Слоновая топотня посетителей кафешки вдруг взорвалась начинкой громких и несогласных голосов. Какой-то господин средних лет, оказывается, хотел войти в помещение со своей огромной собакой, охранник же ему в этом сначала вежливо (а потом все более нажимая) – воспрепятствовал.)
В эти месяцы Марк очень много работал. Знакомился с людьми, изучал их по специальной методике ускоренного общения, следил за событиями общественной жизни, думал, решал, обобщал. Даже воровал документы и стрелял из-за угла. Он натыкался на множество идей в головах и на устах людей, и большинство этих идей были настолько дурацкими и непотребными, что, несомненно, могли бы быть насильно внушаемыми кем-то свыше. Но чем дальше Марк шел в своем поиске, тем скорей отбрасывал каждую следующую идею.
Дотошно анализировались, а потом летели в мусорную корзину его мыслительного процесса и нелепые решения во время выборов, и необъяснимая национальная неприязнь, и погромы футбольных фанатов, и нежная привязанность к рекламируемому, и плебейское доверие к телевидению, и даже снобистское охлаждение родственников друг к другу. Чудовищное отсутствие логики, да просто глупость человеческих мыслей и поступков – стали казаться Марку атрибутами хомы сапиенса, чем-то неотъемлемым и родным.
(Администратор даже пошел вызвать полицию, а охранник сам было начал прикладывать руки к плечам настырного господина. Но спутник скандалиста, тоже приличный на вид джентльмен тех же самых средних лет, что-то сказал вполголоса, и все начали угоманиваться. Собаку привязали снаружи, и оба господина не постеснялись усесться у всех на виду.)
Однако шифровки, регулярно догонявшие Марка по «городской почте», продолжали твердить о том, что кто-то уже попытался занять место самого господа бога, завладев умами человечества и механически диктуя свою волю. Эти шифровки добавляли в постскриптуме, что резидент недоволен, торопит, а дальше ставили многоточие, что означало, пожалуй, грядущее отстранение от задания.
Сегодня Марку показалось, что он окончательно зашел в тупик.
Друг с другом вновь прибывшие господа заговорили на другом языке, а по тому, как у нашего разведчика застучало в висках, он понял – этот язык всё еще жил у него в крови.
– …говорил тебе, ты, Иван Михалыч, больно уж любишь на публику… – оторвалось от их столика.
– …я не суеверен, ты не подумай, и не склонен к восприятию слезливых метафор, которыми потчует нас случай…
Марк понял, что он моментально должен подняться и выйти, иначе обух воспоминания прикончит и без того едва дышащее дело.
– …хорошо же ты тут устроился. И сколько получаешь за штуку? Тридцать?
– Бери выше, все шестьдесят…
Собирая в карман свою писанину, он подумал, что собака могла бы быть хорошим предлогом для начала беседы (это уже по привычке последних месяцев заговаривать с неизвестными). Но он и рта не имел права открыть по-русски, а другой язык сейчас бы прозвучал кощунственно.
– …Хе-хе, вот именно. А во имя чего, Иваныч?
– Да, я думаю, мне простят… бог не яшка…
Выходя из кафе лицом в воздух – «как-ни-в-чем-не-бывало», минуя сумрачно взиравшего на мир привязанного пса, Марк с трудом сдерживал себя, чтобы не сорваться с места навстречу весне. Потому что он был еще очень молодым и очень горячим, а может быть, даже неопытным искателем приключений. Он шел и шел и дошел до старого городского парка, где остановился насильно успокоить себя.
Здесь он не был давно, пожалуй, с первых, ознакомительных дней своего пребывания в городе. А этого полуразвалившегося грота и вовсе ни разу не видел. Красиво… Марк постоял на краю, рассматривая заросшую цветами внутренность провала. Да, красиво получилось. Это большая удача. Теперь он знал достаточно много, чтобы остаться в пределах своего задания. Во-первых, он знал, что экспериментальный генератор запущен, и он знал точные координаты его влияния. Во-вторых, Марк понял, что должен сам поехать и проверить на себе действие этого генератора, то бишь – взобраться на самое высокое в этом месте здание (чтобы поближе к небу) и записывать всё, что будет приходить в голову. В-третьих, он верил, что резидент одобрит это решение и позволит ему на время уехать. А главное – Марк был горд, что достиг вершины техники ускоренного общения: он смог выведать это всё, даже не заговаривая с посетителями кафе.