bannerbanner
БорисЪ
БорисЪ

Полная версия

БорисЪ

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Они не стеснялись присутствия чужого, то есть меня! Они просто не считали меня за свидетеля их страшных дел, открыто вершили свою изничтожающую работу. А я вслушивался в тучные звуки и, мелкотный, думал обнадежено – слава богу, не моя очередь, ко мне ноне не придут ужо.

Легче всего было находиться в позе эмбриона. Так я и спрятался под пальто, заняв самый мизерный клочок казенного места на шконке.

Выстроив глухую защиту от внешнего мира, я зацепился за одну удобную мне маленькую мыслишку и крутил ее.

– Вчера я был свободен. Не в том смысле, что я был на свободе, нет, я здесь был. Но был, помнится, совсем один. И даже двери все были нараспашку.

– Я же мог просто взять и уйти?

– Мог!

Не прощаясь – не друзья, все ж таки, и не спрашиваясь. И они сознательно давали мне такую возможность, коли уж двери засовами не запирали.

Что?

Что удержало меня?

Ведь, уйди я от них вчера, как Колобок уходил от Бабушки и от Дедушки, и не был бы так жестоко бит.

Струсил?

Да с чего ж это! Никакого страха во мне и не было. Откуда ему появиться?

В благородство сыграл?

С чего и перед кем?

Но ведь была же какая-то сила, которая удержала меня от побега и в финале сунула в шестеренки беспощадного колеса?

– Так и уродом исделают! – спохватился я, приподнимаясь.

Если им все равно, кто я, по какой такой надобности в этих казематах нахожусь, главное, что соответствую неписанным правилам: раз здесь, значит их, – надо исправлять положение. Оне же, не насытившись кровью и болью одного, можут вдругорядь ко мне завернуть! Я – что? Биться с ними буду? Противиться?

Пока я с любой стороны невиновный, нет на мне ни черной метки, ни пятнышка.

А ну как ударю его?

А он при исполнении.

Вот сразу и попал. У нас же как! Он тебя может смертным боем, даже, к примеру, на той же на улице, и с него как с гуся вода. «При исполнении!» А я его случайно пальцем, и вот уже кругом виновен. На государева человека покусился!

…У его руки свободные, у его ноги не связаны. Я перед ним так, шпендик. Ткнет кулаком в полсилы, и нет меня, соскребай со стены. А и этот молчит, и даже рожу свою защитить от моего кулака боится – как бы, значит, меня таким неуважением не обидеть…

Это ж он и про меня такую точность говорил!

Нет, надо что-то менять. Не мириться с глупостью, не взирать покорно на грубую ошибку. Раз он вчера признал во мне достойного человека, напомнить про то и отпроситься домой. Мол, «я все понимаю, осознал, претензиев никаких не имею. Завтрева дня как штык тут у вас буду и все про все, как вашему начальству надобно, пропишу».

Ночь, в полночь – какая разница – до дома мне пехом недалече топать, не заблужусь, не потеряюсь.

Ё-моё!

Я поймал себя на мысли, что говорю и думаю словами Ургеничусов и Пахомов. А где же мои-то слова? Где мои-то мысли? Что? Вот так вот запросто взяли и выбили из меня мое, человеческое, мною над землей с трудами приподнятое и опять бросили туда, в самый наинизший низ?

Кулаки вбивались в чье-то мясо и разжигали во мне протестное несмирение. Но я еще не крепко распалил себя и пока не был готов к поступку.

Собирая силы, присел на краешек досок, помогая руками удерживать равновесие, попробовал расправить плечи – плохо слушаются.

– Что же я, как тот скот, безропотно принимаю свое уничтожение? Я ж так последнего себя им на съедение отдам! Да что я – неуч какой? Что я – слова своего не имею? К закланию боровом откормленным иду! Я ж не просто так на земле этой, я ж к важному делу самой властью определен! Нужным звеном в общую цепь вставлен. Убрать меня никак нельзя. На мне вон сколь всего замкнуто, и здесь, в газете нашей, и там, в Челябе. Я ж не сам по себе тут, меня с области на усиление фронта информационной борьбы. Я ж линию партии, задачи построения освещаю!

Кто, как не я?

Да завтра, если там узнают, что тут со мной… да тут разнесут всех и вся! Никому мало не покажется!

Распаляя сам себя, я копил злобы и злости, набивал их в себя и, когда посчитал, что концентрация яда во мне достаточная, разом распрямил податливые плечи и грозно вспрыгнул во весь свой рост.

Встал, оделся во всю свою одёжу, даже пуговки пальто застегнул и шапку пригладил. И твердо пошел на дверь.

– Счас ты у меня получишь, – подбадривал себя и с силой заколошматил несгибаемым каблуком по гулкому железу.

Работа молота прекратилась.

– Ага! Услыхал, гад! – обрадовался я и с новой силой затиранил невинную дверь.

Звуки двигаемых щеколд и скрежет замков остановили мои труды, я развернулся к проему и, руки в карманы, надменным подбородком встретил вопросительный взгляд Молотобойца.

– Чего надо? – хмуро спросил он.

– Вэ-э-э-вэ, – требовательно замычал я, совсем позабыв, что прокушенный язык мой не в состоянии произносить внятных звуков и таким образом озвучивать мои к ним претензии.

– А, – кивнул Молотобоец, – понятно! Говорить не можешь.

– Вэ-э-э-вэ! – закивал ему я.

– Ты не надсажайся, – присоветовал он, жалеючи, – писать-то могёшь?

– Вэ-э-э!

– Сейчас бумагу принесу.

Он ушел, оставив меня стоящим перед распахнутой дверью.

Один шаг и я в коридоре. Еще несколько шагов и я в дежурке. Совсем рядом, почти на свободе, давай! – кричало во мне. Но ноги мои отказывались слушаться. Пока я боролся с этими желаниями, вернулся Ургеничус с листом бумаги и карандашом.

– Пиши, – коротко бросил и оставил на столе белое пятно бумаги.

Я торопко упал на табурет и крупными буквами вывел:

«Мне домой надо. Завтра к 9 утра я здесь буду, как и договаривались».

Ургеничус завороженно следил, как черные буквы расползались по чистому листу бумаги, покачивал большой головой и хмурил бровь.

Я оторвался от писанины, поднял все еще гордую голову и повернул лист к нему.

– Красиво пишешь, – похвалил он меня. – И, наверное, грамотно?

Я закивал ему и развел руками, что поделаешь, мол, работа такая.

– А я вот, – выпятил он нижнюю губу и виноватым голосом поведал мне, – читать только по печатному могу. А писать вообще ну никак.

Я кинулся исправлять ошибку и взялся за карандаш. По печатному? Так это нам запросто!

Но Молотобоец выдернул из-под моих рук лист, аккуратно свернул его надвое и удерживал уважительно в вытянутой ладони.

– Пойду, Пахому покажу, – сообщил услужливо. – Он в школу ходил, глядишь, поймет.

И опять ушел, оставив распахнутой мою дверь на волю и соблазн перешагнуть через порог. И я опять не воспользовался предоставленным случаем, только оторопело смотрел на границу между мной и миром, и даже мысли в голове перестали крутиться – замерзли.

Мои надзиратели будто проверяли меня этим испытанием. Стоят, небось, где-нибудь в невидном месте и подглядывают, и спорят еще промеж себя – ступит-не ступит?

Вот ведь какая тонкая человеческая загадка. Мы про них говорим – мол, низшие людишки, от самой от земли. А оне, может, от того, что от самой от земли, и природу-то мою и нутро моё по-звериному глыбже чуют? Я тут премудрости всякие строю, аналогии для их обозначения выискиваю, а Ургеничус давно про все наперед догадался – вчерась еще лупсовал меня, душу вытряхал, по живому калечил. А ноне вот улыбнулся открыто да ласковое слово пробросил – ты не надсажайся, – я и с охоткою забыл про все нехорошее, и впал в его простоватые объятия.

Кто я после всего этого в его глазах?

Выше его или ниже?

С его стороны точно уж – ниже.

Теперь пришел и услужливый Пахом – переводить меня Ургеничусу.

– Домой хочешь? – спросил участливо и даже улыбнулся на свой лад.

– Домой, – закивал я так, что чуть голову себе не отмотал.

– А чем же ему у нас плохо? – спросил Ургеничус у Пахома.

– Да, чем же тебе у нас плохо? – весело перевел Пахом, запамятовав, что у меня только язык нерабочий, а ухи все еще на месте и в полном здравии.

Я завэкал, помогая себе руками, но им мои помыслы донести не смог.

– Рожей не вышли, – по-своему перевел мои потуги Пахом.

Я приблизился к нему, поднял к его лицу обе руки, пытаясь вдолбить, что он неправильно меня понял. Показывал знаками, мол, бумагу давайте, я вам на бумаге напишу. Но не успел ничего растолковать.

Под левое подреберье вонзился огромный кулак Молотобойца. Увлекшись объяснениями с Пахомом, я совсем потерял из виду Ургеничуса и, само собой, пропустил момент его замаха.

Мои ботинки оторвало от пола и, когда я уже коснулся носками спасительного пола, новый удар согнул меня надвое.

– Рожей, вишь ли, мы ему не вышли, – сплюнул Пахом и пошел неторопко вон, напевая противным голосом угрюмую песню.

А не для чиво нам во чужи люди торопиться,

И-и-и жить у матушки с батькой харашшо.


А Молотобоец включил паровую машину на полный ход и колошматил меня молча и равнодушно.

Я упал на пол.

Он сильными руками выдернул меня из пальто, бросил животом на стол и выбивал из меня, как пыль из половиков, еще теплившееся сознание.

Пока я не улетел в страну густого непроглядного тумана.

Глава 3 Шагреневая кожа

1

Этим вечером Ургеничус выбил из меня последнюю веру в себя.

Теперь я знал – взывать к здравому смыслу в этих стенах бесполезно.

Бабушка моя в церкви стоит на коленях и просит Бога об одном, об другом. То хворь какую убрать просит, то урожая просит. Как ни придем – у нее всегда просьба найдется – то пятое, то десятое.

Я и спрашиваю:

– И что, дает?

– Кто?

– Ну, Бог этот твой, просишь у него каждый раз чего-ни то, а вот хоть раз он исполнил просьбу твою, сделал по-твоему?

Она долго шла и молчала, только губами мелко шамкала, слова нужные подбирая.

– Бог надежду дает и жизнь упрощает. Выросло – я и знаю – Бог дал. Не выросло – то ж знаю – Бог не дал. И вопросов у меня меньше, и злобы нет. На него ж не посердишься. Он вона как высоко сидит. Да и людев у его сколь по всей земле раскидано? Али хватит сил каждому его блажь выполнять? Но, надеюсь – и до меня, до моих просьбов время найдет. Так вот, милай!

Живи надеждой…

Та ошибка, которую Пахомы с Ургеничусами совершили, применив ко мне свои грязные методы или удовлетворив садистские наклонности, будет главным, удерживающим меня здесь обстоятельством. Выпустить меня – это все равно, что придать огласке творящиеся здесь беззакония.

Так я оценивал возникшую ситуацию.

Какие варианты возможны?

Для них?

Получить уверенность в моем молчании.

А для этого надо прекратить бить меня, дать затянуться моим ранам и замять как-то свои прегрешения.

Или?

Продолжать ломать еще сильнее, пока я не взмолюсь и не надаю им обещаний, или не напишу расписок, что сам упал, а к ним ничего, кроме благодарности не имею.

Или?

Моё исчезновение с лица земли?!

Ну, это уже крайность!

Что же мне в таком моем положении делать? Ждать милости? Или ждать естественной развязки?

Меня уже какой день в потоке жизни нет. И весточки от меня нет. Фима первая должна бы уж забить тревогу.

Но забьет ли? Заподозрит ли что-то?

Для нее я сейчас в Челябе. А там… Как только выбираюсь к друзьям, – на неделю, минимум, пьянка-гулянка. И, хоть я и обещал ей новый год вместе встретить, цену таким обещаниям все вокруг знают. Она ж не зря тут как-то обмолвилась, что в Кусу, наверное, съездит на праздники. А когда я спросил:

– А я как? Один тут останусь?

Улыбнулась горько и кинула обидно:

– А ты днями валяться будешь, или с друзьями в кабаке прогудишь. Ты и сам праздник не увидишь в пьяном угаре, и мне порадоваться не дашь.

Так. С этой стороны помощи ждать не стоит.

На работе? А то же самое. Я ж тут прикомандированный, вроде как временный, присланный свыше. Ну и… дисциплинка моя на должном уровне качается.

И здесь надежды никакой.

А в Челябе что?

Ну, обещался, ну, не приехал сейчас. Ясно дело, думают – запил. Оклемаюсь, буду жив-здоров да при копейке, прилечу.

И, выходит, куда ни кинь, везде клин. Сам себя своим поведением загнал в такой тупик.

А если я дам о себе весточку? Вот возьму и пропишу им, что со мной творится!

Так… кому написать первому?

Собратьям по перу.

Как тогда повернется?

Кинутся ли биться за меня?

Я оживился просвету в моем положении и ну перебирать в памяти прошедшее. Было ли у кого что-то подобное?

Было, как не быть.

Вон сколько из нашего и не только нашего круга людей попадают под перемалывающий жернов.

Сколько моих знакомых ушли врагами народа?

Сам себе пальцы загибаю и с каждым новым именем смурею больше и больше.

Хоть за одного из них я вступился? А?

Нет, сделал вид, что поверил обвинителям и не стал спорить с системой.

– М-м-м… – замотал я чугунной головой, вспоминая недавнее.

Только-только выпал первый снег и мы с Фимой бегали по нему, как маленькие дети, лепили снежки и хохотали до слез. Зима – всегда такая тягомотина с ее морозами, сковывающей одёжой, вечным неуютом не очень-то любима мною. Но это ощущение муторности зимы придет потом, к январю-февралю, а пока первый снег не менее ждан, чем мартовская капель и проталины вдоль накатанной санями дороги.

Вот мы и наслаждались по-детски этой чистотой и теплостью.

Я давно заметил: он, снег этот – мягкий и густой, как ковер – и людям и земле поперву тепло приносит. Еще вчера с вечера было грязно и шибко морозно от свиста ветра ли, от мерзости природы, или внутреннего непокоя, а утром глаза сами открылись от излишков света, лезущего в каждую щелку и слезящего своей многостью глаза.

Фима так увернулась, что снежок залетел мне в распахнутый ворот.

У ёй какие руки? Девчачьи! Вот снежок и распался на отдельные снежинки и просыпался под нательную рубашку. И побежали по коже тысячи маленьких укольчиков, покатились веселые капелки, щекоча и обжигая кожу живота. Я выдернул рубаху из штанов и тряс ею как парусом, выпуская на волю остатний снег. А Фима еще нарошно подкралась с заду и размазала две полные варежки снега по моёй брюшине.

Я поймал ее, схватил в охапку и ну целовать эти мокрые ярким светом или растаявшим снегом глаза, разгоряченные морозцем щечки, а она увертывалась, терла шершавыми варежками мой нос и рассыпала передо мной густой колокольчиковый смех.

Так, дуря и хохоча, добежали мы до скобяного магазина – тут завсегда разбегались. Она шла в гору, на уроки в техникум, а потом на дежурство, а я спускался меж огородов по скользкой дорожке к пруду. Там моя идеологическая работа.

Возле скобяного и встретил Витьку Савина, наборщика из типографии. Это он первый сказал мне, что в Челябе на днях заарестовали Антонова и Барабанова.

– Это ж, вроде, дружки твои?

– За что? – округлились мои глаза.

– Сказали – за шпионаж.

Я тогда опешил.

– Какой шпионаж? Какие такие тайны оне знать могут, чтобы кому-то их передавать?

Но Витька не стал больше со мной говорить, отвернулся и намеренно ушел в другую сторону.

Пацаны! Один все комсомолию да учащуюся молодежь в статейках прописывает, а другой вообще на городском хозяйстве сидит. Что на базаре услышит, да кто с кем в развод задумал идти – вот и весь его кругозор.

И того, и другого я хорошо знал, пока вместе в одной газете работали. К им, в том числе, и ездил регулярно, не столь по делам, сколь выпить да поболтать.

И вот эта новость!

Перво-наперво я растерялся – ну как же так-то? Ладно бы кто там деловой или шибко значимый, скажем, зав. отдела партийной жизни или промышленность и экономика. Тут и знания определенные, и вес в партийных и хозяйственных кругах немалый. Вот эти еще могут чего-то такого, внутреннего знать. А Барабанов или тот же Антонов – пятьдесят копеек за строку – вся их цена…

Я собрался было поехать туда, к ним, и чуть ли не бежал по каменистой тропке. Но, пока до редакции дошел, много чего подумать успел. А тут еще с порога встретил ощутимую мрачную тишину и спрятанные у всех глаза. И тож глаза в пол бросил, – деланная видимость большой занятости, неожиданные неотложные дела и…

Это была новость, которую все знали, но о которой все же и боялись говорить. Этакая зараза. Поделишься с кем-то, и как простудой или дурной болезнью, сам заболеешь. Приходится делать вид, да, приходится. Но кошек из души не спрячешь, особливо когда они в тебе целой шоблой сидят и все органы когтями царапают!

Я поддержал ребят… недельным запоем в темноте своей, отгороженной от всего этого ужаса комнатки. И даже, сволочь такая, письма там, или записки поддерживающей мамке с сестренкой Барабановским не послал. А я ведь в дому у них не просто бывал, я ж, когда впервой в Челябу прибыл, жил у их, до трудоустройства и койки в гостинице.

Много этот год в нас черноты открыл. Враз стали злее друг к дружке, и скрытнее. И завидовать, кажись, нечему – все в одном дерьме живем, ан нет! Почему моё дерьмо дерьмовее, чем у его?..

А теперь, когда меня тут спрятали, кто поверит, что я оказался в этих казематах случайно? По чьей-то глупой ошибке? Кто хотя б записку Фиме, или слово доброе вслух?

«У нас по ошибке честных людёв не садют»…

Ну? Не сами ж мы такие слова придумали? Их в нас кто-то же вбил, и не за просто так, а с умыслом намеренным. А иже сумняшимся говорили – разберутся, невиновных отпустят.

Теперь ты знаешь цену этих слов? А? Выкусил?

Так что с любой стороны, хоть весь шар земной в обратную сторону закрути, есть только один человек, который биться за меня будет.

Это Фима.

В ее руках мое спасение будет только тогда, когда я смогу донести до воли – где я и что со мной. Вот жену и надо поставить в известность, каким-то невероятным образом перебросить ей весточку.

Каким?

Из камеры меня не выпускают, а больше играются, как жирные кошки с безответной мышью. Начальство ко мне не приходит, да оно, может, и не знает вовсе про моё наличие в их застенках. Бумага у меня есть, и написать есть чем.

А и напишу.

Через кого передать весточку на волю?

Я посмотрел на маленькое зарешеченное оконце под потолком. Окно подвальное, если с улицы глядеть – в ямине находится. Выбросишь записку – там, в куче мусора и сгинет, никто ее не найдет. Да и со двора окно, люди, почитай, тут и не ходят.

Нет, не с того конца начал. Не от бумаги и карандаша плясать надобно. А от человечка согласного.

Кто вокруг меня есть?

Молотобоец?

Этот самый заинтересованный в моем здесь бессрочном пребывании.

Пахом?

Более безразличного к жизни человечка я еще не встречал.

Пахом тоже исключается.

Кто?

Или ждать кого-то третьего, или к этим втираться в доверие. Как?

Ищи! Ты же умнее их, есть у каждого слабое место. Бей в него! Но сначала найди это место.

Или обхитри!


2


В коридоре под моей камерой женский визг, пьяная ругань и слезы. Как может в одном лице быть столько разного?

Пробудясь, сел я на угол шконки и не сразу въехал – где я? На базаре или в камере?.

– Нет! Их двое! Одна визжит и плачет, другая грязно ругается.

Интерес подстегнул меня, и я прижался ухом к железу двери.

Как хорошо металл передает звуки!

– Сволочи! Мрази! Как смеете вы меня, честную ответственную работницу задерживать? – кричала низким прокуренным голосом и отмахивалась от солдат разбитная баба.

Я даже узнал ее внешность по этим ее выкрикам – на нашем базаре, у ворот сидит на приступке и семечками торгует, вся такая огромная, шалью крест-накрест перевязанная, с большим синюшным носом на мясистой обветренной роже.

– Я служу в конторе у самого Попенченко! – выдавала громогласная баба важные козыри. – Вы хоть знаете, кто такой Попенченко?! – трясла за грудки махонького солдатика. – А? Ты морду-то не вороти, не вороти! Ну, ничего, еще узнаете! Еще столкнетесь с завторгсбытом, когда уголь придете выписывать! Я вам выпишу! Я вам так его выпишу, замучаетесь вывозить!

Она нервно ходила по коридору от моей четвертой камеры до запертой двери дежурного и громко стучала каблуками по полу.

Сквозь ее громоподобную ругань визгливым фоном влетали негромкие подвывания другой женщины.

– И-и-ы!

– Хватит скулить, – рявкнула Разбитная на свою товарку.

– Муж, – сквозь слезы проговорила Плакса. – Он выгонит меня, если узнает.

– Что узнает? Что?

– Ну… что я… опять с тобой, – стеснительно ответила Плакса.

– А что мы, советские работницы, не имеем права праздник душе устроить? А?

– Я…я не знаю-у…

– Все только им положено? – картинно гнала Разбитная в пространство шумную волну. – Пить, гулять, революцию строить? Я тоже самостоятельная личность! Не иждивенка какая там! Я сама себе на свое содержание и прокормление горбом зарабатываю! У меня тоже права имеются!

– У тебя-то, может и права, – укоряла Плакса, – а у меня нет никаких прав.

– А это, милочка, ты сама себя так поставила! – наставляла на правильный путь товарку. – Это в тебе твое гнилое мещанство сидит.

– Я не мещанка, – робко вставила Плакса.

– Да не о происхождении я! – перебила ее Разбитная. – О сути твоей! Огнем это, каленым железом выжигать из сердца! Я вот своему так изначально и сказала при сватовстве – я не рабыня тебе, на такое даже не рассчитывай! Я – общественная женщина, и только при кухне и при пеленках меня не увидишь.

– Чем же плохо просто быть женщиной?

– Просто в наше бурное время не получится! – утверждала свою позицию Разбитная. – Или ты в общих рядах, или тебя загибать будут, как им вздумается!

– Никто меня…

– Загибает! Еще как загибает! – ни капли не сомневалась Разбитная. – Вот ты сейчас с чего дрожишь мелкой дрожью.

– Страшно мне.

– А с чего?

– Загуляла я.

– Где? В каком месте ты загуляла? – пытала Разбитная. – И с кем?

– С тобой, – тихо, одним выдохом поведала Плакса..

– Ну, посидели вдвоем две красивые женщины в ресторации, ну, выпили малость, – перебирала прошедшее Разбитная. – Что с того? Ни блуда, ни флирта! У нас и свидетели есть!

– Ага! – упрекнула состоявшимся фактом Плакса. – А в милицию попали!?

– Это все официантишка, зараза такая, – матюкнулась Разбитная и сплюнула смачно. – Ух, повстречаю я его еще!

– Зачем ты ему в зубы-то?

– А что, мне его целовать надо было?

– Не целовать, зачем же целовать! Он и не просил. Но кулаком-то… по человеку… это же не аргумент?

– Это у вас, мещанских перевертышей, не аргумент. Пасы – распасы, здрасте – простите! А у нас, простых и общественных женщин, самый настоящий аргумент.

– Ему больно…

– Вот и славненько! Теперь он меня, вражина холуйская, запомнит, и грубить больше не будет.

– Да он и не грубил совсем!

– Ну и пусть не грубил, – сбавила тон Разбитная. – Теперь уж чего? Сделали, и все, плоды созрели. Эй ты, солдафон в фуражке! Давай, пиши свой протокол и вези нас домой! Извозчика, извозчика крикни!

– Ой, не надо никаких протоколов, – потянула товарку за рукав Плакса. – Я бы заплатила лучше. У меня вот и деньги еще есть за лифом, я и сережки золотые с камнями могла бы.

– Подожди ты с деньгами, – зашипела товарка, прижимая Плаксу к моей двери, – можа так обойдется! Оне то ж лишнего шума не любят. Главное, напугать их покрепше, пены нагнать. А там, глядишь, и отпустят, еще и с извинениями.

Она приосанилась, добавила в голос грубости, заколотила в дверь дежурному и выдала очередную порцию ругани. Теперь уже матерной.

Не из дежурки, а из закутка вышел Ургеничус.

Это я по шагам его узнал, а потом и по слащавому голосу.

– Чего шумим, дамочки? – вроде как с веселостью спросил он. – Никак, праздник у вас?

Бабы сразу купились на эту его слащавость.

– Праздник, праздник! – завелась Разбитная. – Душа поет!

– Это хорошо! – расхлябанной походкой пошел на них Ургеничус. – Мы тож тута шибко певучие, когда повод есть да компания подходящая! Эй, Пахом! Нет ли у тебя там горячительного?

– Есть, как не быть, – это уже Пахом распахнул свою клетушку и выполз наружу.

– Мне б домой, – робко вставила Плакса.

– Да об чем проблема! – хохотнул Ургеничус. Он явно играл в этом оркестре первую скрыпку. – В лучшем виде, дамочки! В самом наилучшем виде доставим!

– Правда? – обнадежилась Плакса. – Вы нас не обманете?

– Да вот те крест! – хохотнул Ургеничус. – Моя смена через два часа закончится и я вас, красавицы, да самолично, под охраной вот этого вот револьверта, хоть на край света!

– Ну, мужчина! Вы такой!.. – прижалась к нему Разбитная.

Песня закрутилась.

– Счас мы выпьем, часы скоротаем, – подхватил ее под пышный бок Ургеничус, – порадуемся жизни и на самой красивой карете до квартиры!

Компания переместилась в закуток.

Пахом молчаливо собирал на стол, приносил громкую посуду и наличные харчи. Ургеничус балагурил – обалтывал согласных дам.

На страницу:
4 из 6