
Полная версия
Покоем объяты вершины вдали
Много сна мне попортил Лешка – не позвал я его на праздник. И сейчас мне жалко его: наверное, дома сидит, на игрушки свои смотрит, и думает, как нам тут всем весело без него.
Откушали мы сластей, посмотрели железную дорогу – так и катится паровозик, тут и вагончики интересные: «товарные» – объяснил дядя Саша; кнопочка на пульте есть – гудок пускать. Вот бы завтра поскорее: построю город внутри «дороги», промышленность будет налажена.
Поиграли мы, позабавились на подарки, но потом как-то расклеилось празднество: наелись от живота – и давай валять дурака, языками пошли – как их удержишь! За уши меня дергают – очень больно, а главное, унизительно, – это чтобы смешнее было; дразнят меня, задорят. Я не в обиде, только б меня не обижали, шутили бы, не делая шутки из меня. Смех у ребят нехороший… и я тоже смеюсь нехорошим таким смехом, против себя, «за компанию».
Артур – самый набалованный – взял мой телефон, позвонил кому-то и гадость сказал. Вот с чего нехороший смех начался, и я смеюсь, хоть и не смешно вовсе. Не нравятся мне такие шутки. Позже я уж Артура за его бестолковость отчитал, да только неприятность у нас вышла, большой раздор! Не принял он строгое замечание, плохой мальчишка, шаловливый. А так произошло, что и здесь напроказничал…
Вечерком выбежали во двор, лихие мальчишки – до крика, кто нас остановит!.. «Гуляки» – только и покачала бабуля головой. Стоим, разгоряченные, грудь наружу, и кричим в овраги зеленые – пугаем птиц; ко всем теплым летам кричим, вечерам неспетым, птицам милым: пти-ицы-ы!.. роди-мы-е!!! Рвем горло… И каждый думает о своем: Сережка – «буду борцом-медалистом, всех раскидаю», Игорек – «ученая степень, в науках признают».
Сегодня слышу я этот крик в старой груди, там, где сжимается. А Сережка помер уже…
До темноты бегали… Сердце у меня так и заиграло! Сражались на палках, по гаражам летали, пока не погнали нас – громко «летали». Чернело с неба. На колонке воды напились – рыцарский дух перевести. Хотели в футбол поиграть, Геру за мячом послали. А Гера тычет в небо – темнота подходит – «загонят». Да как загонят, в такой-то день! Как можно!..
А как про темноту заговорили, вспомнили вампиров всяких, домовых – страшных-мертвых, из того мира… невидимого. Надумали тут… Пролезли в самый злачный и темный подвал, вызывали кого-то. Только я не ходил – не отважился. Но ребята хвастали: Пиковая дама, дескать, по лестнице спустилась. Кривляли ее – во-от такая ужасная была, за каждым погонялась, а они все целехонькие вышли! Я очень расстроился – тоже хотел Пиковую даму посмотреть. А потом испугался: за мной ночью придет, когда праздник закончится. И всей душой мне хочется, чтобы праздник не кончался, чтобы гости мои не расходились.
И вдруг вижу: от угла плывут три фигуры. Темно уже… закрываются от глаз, силуэтами нарастают. У меня в зобу дыханье сперло: это папа мой, чувств лишился, под руки его несут; проникся бутылкой, что дар речи потерял. Через день вот такой, увечным тащится. Но сегодня же мой день, то есть особенный, в такую дату!.. Как же ты мог, папа!.. Мне все еще страшно – я стыжусь своего отца. Внимание отвлекаю, чтоб товарищи не видали. А Сережка – зоркий, лезет вечно: «Гляди, отец твой надрызгался, алкоголик» – озлобленно так, с превосходством сказал. И остальные подхватили: «Твой папа – алкоголик, твой папа – алкоголик». Вот так и закончился мой день рождения.
Дальше все окончательно испортилось, как будто взяли хорошее и поганого в него накидали. Геру и правда загнали – не поиграли мы в мячик. С Артуром до драки дошло: не простил ему его глупости с телефоном – мне ведь потом все отольется. Он меня отлупил и майку новую подрал, джинсы грязью обтоптал. Убежал я домой, а ребята, как одичалые, стали камни в спину кидать – все как один, так им это нравилось.
Прибежал домой – маме слезами рассказал. Пошла со мной к Артуру – разбираться, конечно, и мир наводить. А Артур ей так дерзко: «А ваш-то Адам, можно подумать, прям ангелочек». Вот такое воспитание… Домой вернулись без результата, ничего не решилось, мама даже в впечатлении осталась: такой маленький мальчик, а говорит, как взрослый. И дома гостям на Артура хвалилась – смышленый мальчик. А я мялся у стеночки, и никто не видел моих расстроенных глаз.
Отец отошел немного, буянить начал: свирепый, точно лев голодный, – это привычно. Гости поразъехались уже… Про телефон узнал – к стене прижал меня и коленом ударил несколько раз, в спину. Потом сжал мне голову и сказал, что я «урод» и «ничтожество», и лучше бы мне сгнить – хоть земле польза. Осатаневший, он кричал прямо в меня, будто докричаться хотел, – а мне ли ты кричал, папа? Замахнулся ремнем и «успокоил» ударами крик мой: по спине, по лицу – не целясь.
И так мне больно: лежу, как будто ненужный, в порванной маечке, побитый, и где-то на столике моя новая железная дорога – забота дядина. Посмотрел я на нее, и на лицо свое «уродливое» посмотрел: вот – жизнь настоящая, весь «праздник» на нем – хорошо отец «поздравил»… память будет.

Теперь сколько думаю о детстве – только это помню!.. А больше ничего не помню.
Так невыразимо горько мне стало, от обиженного детского сердца… Я тихо заплакал.
Тогда я сказал про себя: «Ты меня ногой в сердце ударил. Когда я вырасту, я убью тебя». Залез я, униженный, под одеялко и представил, что в гробу лежу, а на мне ангел – смотрит и оберегает от отца. Умру – вознесет меня на крылах до небес: в раю у меня будет сколько хочешь друзей.
Я вспомнил, как Костик говорил: «В покаянии, через ад земной, обретается рай небесный». Такие слова диковинные, зрелого ума; только понял: каяться и рай. За что мне каяться?.. Наверное, есть за что… – в рай очень хочется, потому что скелетов боюсь.
Костик – мальчик особенный, старший товарищ, мы с ним очень сдружились. Семья у него добрая, в Боге живет, и дом у них от книг живой – душа у него своя. Костик мне рассказывал: «Мой день – Константинов день – девятнадцатого марта, это день прилета белых аистов, у нас, православных, день памяти равноапостольных Константина и его матери Елены, которые отыскали крест, на котором распяли Христа». Очень умный мальчик, и безобидный, сострадающий, – такому сердцу его научили родители!
А вот как вывернула судьба: накануне «своего дня» пропал Костик, во дворе не появлялся. Несколько месяцев в отсутствии был, всякое толковали… Только я все думал: а вдруг Лешка не соврал, вдруг скелеты… по одному вылавливают, самых сильных и светлых забирают, чтобы потом наголо разбить нас, в панику пустить?!..
А так получилось, что и без скелетов не обошлось…
И вот вышло лето, к зиме подходило. Деревья стояли голенькие, только на верхушках листочки – в желтых шапочках, к холодам. Небо совсем в высоте – красным на бледно-голубом, – и горит, горит в высях недолетных. Огнем пылают в окнах пунцовые шарики, глазу тесно на них смотреть. Вся улица смотрит на ветер – свежий, душистый аромат осени, плачет да воет она по кому-то, – невозможно надышаться, хочется еще и еще! Пахнет согревающим травяным чаем с листьями малины, черной смородины, с мятой, чабрецом, шиповником и вкусным домашним вареньем; пахнет домашними заготовками, шерстяными носочками, свитерком. Листья лежат, как сброшенные платья… легкая сырость, туманы… и где-то дым костров. Пахнет книгами, старыми, пожелтевшими страничками – читаешь-хрустишь… как-то особенно хочется читать. Все прячется: природа затихает, улетают птицы, убегают насекомые. И остаешься ты в этой тишине… – в тишине хорошо отдыхается. К окну прильнешь: резво бегают ребятишки средь золотых полей, убегают от закатного солнца лучей… стоит перезвон их легкого смеха, с веселья.
Отвела меня мама к Костику. Строгая была, неразговорчивый какой-то день, – насторожился я, дурное почувствовал. Оказывается, сильно заболел мой Костик, какой-то невиданной для меня болезнью. Лечился… повозили его по разным ученым в халатах – не помогли халаты; потом – к старцам…
Тут без халатов разрешилось.
Я захожу к нему в комнатку и цепенею с ужаса: нет Костика, а лежит махонький скелетик – из страшилок Лешкиных, – беленький, с постелькой сходится, косточки торчком – обглоданный… и головка без волосиков. Супчик посасывает. Хромая душа, она смотрит на меня недвижным зрачком, тихой надеждой и ласковым «прощай», кожей с костями… она смертью смотрит на меня!
Костик ручку из-под одеялка выпростал и прошептал, опуская глаза, кажущиеся на исхудавшем лице особенно большими и выразительными: «Прости меня, Адам, ради Христа» – и птеродактиля мне моего протянул. Вот, значит, куда улетал…
Задушили меня слезы. «Бог простит» – сказал я, и будто в душу вложил мне кто-то (Кто-то?) эти слова. И очень тяжко там, на душе, стало. Не сумел я просить в ответ: я его плевал раз, дразнил и кривлял – другим на смех. Вот за подлость просить и не стал, больно страшно было.
Эх, пропащая моя душа!..
Только и смог вымолвить: «За что так Господь?» А он мне, касаясь доброй улыбкой: «Помнишь, прошлым летом меня в лагерь отправили? Я по матушке очень скучал. Все думал, это от ненужности меня сослали. А потом вернулся – у нее в глазах слезы наплывают. Оказалось, дознавала: воспитателям звонила, даже приезжала, только на глаза не показывалась – знала, какой я впечатлительный. «Пусть отдыхает сыночек» – так она говорила. Это мне потом стало известно. Значит, тоже скучала, и много больше моего. Просто не понимал я… – не мог понять. А представь, что есть где-то такой Родитель, у которого миллиарды детей, и каждого из них он любит материнской любовью, и вот каждого ждет из «лагеря», мечется от любви этой, только на глаза не кажется. Это ж сколько слез, Адам! Мне думается, самое большое страдание – у Бога. За что Его ругают?!
Когда я уйду, скажут люди: «Мир так устроен». А ты не верь им: не так он был устроен, так устроили его. Понимаешь, это не Бог, а человек так все вывернул. То, что дал Бог: кошечки наши дворовые, собачка Лорд, беспородный блохастик, наш компанейский друг; травка, деревца, солнышко, птички – все это для счастья. Когда мы с тобой кораблик выстругали, на воду спустили, – помнишь, радости было! Вот – Бог. А с соседнего двора те пришли, на кораблик позарились, испортили, высмеяли, попинали по-детски, – вот тебе и человек. А я знаю, во взрослой жизни все то же: дерутся, только в подлость, то есть интеллигентно, в костюмах, с галстуками гадости говорят, а языки отравленные аж за спину перебрасывают; меряются, у кого тьма глубже. А разве мерило такое найдешь?
Ты верь, как я верю, и ничего плохого не случится; а то, что казалось тебе раньше плохим, сейчас выйдет как бы хорошее. Ты увидишь, почему так… Земля кончится – Небо начнется, там жизнь будет настоящая. В Библии говорится, что в Бога даже бесы веруют, и трепещут… А люди, у которых крест нательный, не стесняются грешить: молятся друг перед другом – для успокоения души; слова вызубрили, вот как мы с тобой – стихотворение школьное. Только это ведь не стихотворение… – святое. Чтобы Бог был в тебе, нужно каяться и молиться искренне, отрешаясь от внешнего мира, от того, что развлекает тебя, как бы освобождая мысль, вызывая в нее божеское начало. Храм и церковь должны быть в тебе, тогда и Бог откроется в сердце и станет твоим Небесным отцом. [И когда молишься, не будь как лицемеры, которые любят в синагогах и на углах улиц, останавливаясь, молиться, чтобы показаться пред людьми. Истинно говорю вам, что они уже получают награду свою. Ты же, когда молишься, войди в комнату свою и, затворив дверь, помолись Отцу твоему, Который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно. А молясь, не говорите лишнего, как язычники, ибо они думают, что в многословии своем будут услышаны; не будьте похожи на них, ибо знает Отец ваш, в чем вы имеете нужду, прежде вашего прошения у Него].
«Костик, а для чего тогда все это?..» – «А чтобы любить. Я матушку так люблю, что даже представить себя без нее не могу. Вот для этого: у человека должен быть другой человек – Господь такую милость нам дал».
И я с ужасом так подумал: а ведь я никого не люблю. Получается, нет на мне милости божьей, и совсем бесполезный я, лишний человечек, не от природы ребенок, а от какой-то недосмотренности, ошибки, – выкидыш, мертвый совсем, то есть без души рожденный. И такое бывает?!..
Нужно кого-то полюбить… А если не успею, не смогу?!. А может, и туда пройти не дадут!.. Куда ж мне тогда податься?! Куда мне себя деть?!.. кому я нужен?..
И вот годы вышли… – и какие годы! – жизнь моя таежная, – до сих пор никого не люблю. А тогда, на вечер, когда отец меня побил ногами, упал я на колени в незаметном месте, в темном нашем уголку, и, как Костенька говорил, пришел к Нему: полюбил всех до последней капельки. Своим маленьким сердцем я очень искренне сказал: бабулечка моя родненькая, семечки с тобою грызем, всякие передачки смотрим, – ласковые глазки за большими очками, платочек-цветочек. И папуля: добрый и смешливый – усами смешишь… только пьешь от горя: не любили тебя в семье, и сейчас не ладится… – выхода найти не можешь. Страдает человек, а никому и невдомек. Приставку мне купил, и одежду. Бил, обзывал, да только… любил, неумеючи просто. И дядя Сашенька, свет мой и радость всех печалей моих детских, добрый мой, родной мой, Сашенька, любимый… Я тебе оградку покрашу, куличик принесу… нарву «неувядаемый цвет Божией Матери» и на могилку прилажу, росным дыханием покрою.
Всех вас пережил. Все ушли – а я остался. Смотрю я на железную дорогу, на открытки морщинами смотрю – ну, все… Господи, сил моих больше нет!.. А где душа?!.. И не разберешь теперь…
Как червь, зародившийся внутри плода, истребляет всю внутренность плода, оставляя только его оболочку, так и во мне все выгрызено. И вот живу… – оболочкой кожаной. Но раз так вспоминаю, значит, и я кого-то любил, а может, даже больше, чем другие, просто выразить этого не мог.
«Что у вас интересного? Как там, во дворе-то? Мне вставать не разрешают, а то бы я сам, конечно… так ведь хочется» – с живым любопытством спрашивает Костик. И так мне стыдно, – что я живу: мне и весело, и грустно, пока ему – никак!.. Мне трудно, но я заставляю себя соврать: «Костенька, да я же сам дома сижу, жюльвернов разных читаю. Скука». – «Скука?.. – как будто утешившись переспрашивает он. – Да и я читаю… вот – любимое». Он так взглядом показал: на столике, где засветили свечу, – темное в окошки просилось, с неяркими огоньками, – лежит книжка. «Евангелие» – читаю я, и только догадываюсь, что в этой Книге что-то особенное.
«Мое любимое – про Преображение. Там о чуде на горе Фавор, когда ученикам Христа было явление преобразившегося Иисуса. Лицо Его сияло, как солнце, а одежды стали белыми, как снег. Никогда не видал ты такого снега! И апостолы, тоже не видавшие, были поражены явлением Божественной славы Своего Учителя. Они испытали ни с чем не сравнимую радость. Это даже сильнее, чем когда мы на речке купались, – много, много сильнее! И светлое облако осенило апостолов, и услышали они из облака голос Бога Отца: [Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое благоволение; Его слушайте]. Ученики в страхе пали на землю. Когда же облако исчезло, Иисус, подойдя, коснулся их и сказал: [Встаньте и не бойтесь]. Его лицо и одежды уже не сияли чудесным светом, но апостолы осознавали, что перед ними стоит не обычный человек, а воплощенный Сын Божий. Так с ясного неба сошло светлое облако, и было явлено Отчее благоволение Возлюбленному Сыну. И теперь фаворский свет продолжает светить для тех, кто уверовал во Христа. Этот свет помогает нам непреткновенно идти по жизненному пути, преодолевать трудности, смиряться и благодарить. И наша собственная жизнь должна освещать путь для наших ближних, приводя их к Свету Христову. В Преображении было преображено все человеческое естество, так как Бог стал человеком и «преобразил» Божий образ каждого человека, удаляя с него «осадок» первородного греха, обожил его. [Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына Человеческого, грядущего в Царствии Своем].
Тихо похоронили Костеньку. Улетел, как мой динозаврик. Многие съехались – от любви и уважения были. Маленький гробик. С постельки – и сразу в землю. Тетя Настя в яму бросалась, сознание теряла, – держали, молча… печальное нисходило в душу. Тут все схоронились. А мать ополоумела вконец, в грязь и камни, в осклизлую темь кричит – «Кровь Костеньки течет, камни сточит! Пустите! Верните!..» – слезами землю размыла. Люди из-под бровей глазами скорбели – не стало хорошего человека. И дядя Ваня – убитый родитель – припал к безответной земле, парализованным сердцем слышал голос сына! Полегли они с тетей Настей на землю сырую, поверх сына и его короба дубового… долго жались, и дождь лил не переставая, опуская на их головы свои жалеющие руки […но он не хотел утешиться и сказал: с печалью сойду к сыну моему в преисподнюю].
Сплыли тучи… согнало их ветром. Облетели кусты, заспешила шумящая осень… И только пел соловей, в чаянии сокровенном, в черемухе. И больше уже ничего не было. Остался лишь клочок воспоминаний, и это вот стихотворение:
Жизнь даже очень коротка…Порой ты сам и не заметишь,Как смерть безвыходно близка,А перст судьбы ты не изменишь.Пробил и мой последний час…Хотя я молод – мне не жалко жизни.Взгляну на солнце только разПоверх осенних желтых листьев.А жизнь моя была полнаДыханья солнечного света,В осенний полдень рождена,Ушла, презрев все лета».23
Адам открыл глаза от странного чувства: худые, с оттекшими веками, воспаленные от бессонницы, они были обращены к потолку. За окном – вечерние звуки города, приглушенные шумом падающих капель. Последний солнечный свет сидит на подоконнике, болтает лучами-ногами. Сиреневое небо на западе отливает оранжевым, город кажется фиолетовым. С верхнего этажа просачивается мелодия: это Равель, «Павана на смерть инфанты». Густые капли мелодии выступают на потолке, капают, как слезы: кап… кап… кап… Мелодия рельефная, пластичная: мистификатор Равель навевает мысли о смерти, смерти аллегорической, и вместе с ним мы ностальгируем по безвозвратно ушедшему времени. Видеть, чувствовать, выражать – в этом все искусство.
На стене большая фреска из тени: фантастическая игра света. Свеча-коротышка в угол забилась: пляшет пламя – желтое с синим, – подыгрывает «фреске». И весело-превесело же им, такая скрытая радость Мира!..
Был чудный вечер, сама жизнь, согретая красотой. В сердце что-то копошилось: вздрогнуло спросонья, перевернулось с боку на бок… – так пробуждалась Любовь. Поскользнувшись, солнце завалилось за горизонт – дурной был какой-то свет, нетрезвый. В вангоговском небе вихрился запоздалый снег: как ручная птица, садился он на плечи прохожих. Завертелся дождь с игривым настроеньем, обглодал улицы. Люди шли серьезные, хмурые, – серьезный день прожили.
Возле городского цирка, если следовать по правой его стороне, – дворик: маленький, неприметный закуток. Все причудливо перепуталось: неожиданные углы, забавные кривые линии, какие-то краски… пастельные тона: очень мягкие, тихие, – что-то неземное, запредельное… «белое». В этом дворике обитает особый дух, здесь утрачивается равновесие души.
Последний снег припорашивает землю. Как после разрушительного урагана на небо приходит молчаливое солнце, так и к Адаму, после короткого переживания, возвращается состояние всеобъемлющего умиротворения, умиления Жизнью.
Потянуло в тихие улочки. Он робко идет по улице, меж подслеповатых лысеющих домов, кряхтит под неспешным его шагом постаревший снежок. Кто-то заключает в нежные объятия его сердце, осторожно берет за руку… и ведет. Адаму хорошо и покойно. Он чувствует, что не один: есть что-то другое… непознаваемое.
Перелистывая страницы прожитых лет, сердце Адама болезненно стеснилось в груди: добрая грусть накатила, тенью глаза накрыла. Блаженно улыбалось изборожденное морщинами, измученное лицо, – смейся, дитя, когда Господь щекочет твое сердечко, и за лицом не следи! В этом что-то высшее, божественное. Сентиментальщина, скажите вы!.. Пускай.
Сыночек мой, гляди на качели: все в ушибах, ссадинах; на беседку в «кепке» набекрень… – листай страницы не спеша: с альбома машут тебе полинялыми платками – узнаешь тепло в глазах? В каком ином краю это было?.. Сережа, Игорек, Артур и Леша – храбрецы, авантюристы. Костенька, милый Костюня, стукает ли еще лестница чугунная, того самого утлого твоего домишки в два этажа?!.. – по ветру носится.
Как здесь пахнет!.. каким-то особенным духом. На дворе – тихое журчание: это жаворонок. Прилетает ли он теперь?..
Незачем жаворонку сюда прилетать: разрушен дом – снесли его… вместе с нами со всеми.

Возвращаешься туда, где все знакомо, где мама молодая… и отец живой; где милый двор вне времени, земля твоя родная: комнаты, дышащие убогостью и скудостью, – святой уголок твоего сердца; где скорби и любовь еще не ушли, не исчезли; где еще звучат голоса летнего дня… – не растерять бы всех теплых дней в судьбе!
Веселый мальчик, ребенок света, точная наука сейчас в твоих руках – это память. Слушай ее, как музыку, – с закрытыми глазами. Нахлынут воспоминания – это Боженька к груди твоей ладонь приложил. Мистерии земли объединятся с небесами; близкие, ушедшие в Вечность, снова пройдут с тобою рядом, слившись в размалеванный пейзаж. Крикнешь им в синие дали: «Робя-я-та-а! Да будет Све-е-ет!». Голос сорвешь – не жалко. Прости обиды, цветы принеси. И плачь, сыночек… горько плачь, пока выходят слезы, – тогда ты снова эпицентр мира… ты снова – Человек! Живи… Жить надо!
Грустно тебе смотреть вокруг: детство твое убито, не сыщешь его теперь и с фонарем Диогена. Уткнутся носом в мертвую технику – мир цифры, но не души. Расскажут им: подлость есть честь, похоть – героизм, слабость ума с отвагой спутают – все переврут. Бедный ребенок, быть тебе идиотом программным. Книги – светоч и зерцало мысли – накормят тебя мертвечиной: дохлыми текстами, где правда искусно подбрита, и смердящими мыслями. Душу твою оцифруют – подадут, как на блюде, ужасный умственный яд. Читаешь бумагу грязную – дырку в голове начитал. На большом экране покажут красоту убогую, перекошенную: бери с нее пример – духовным уродом станешь, как «им» надо! Размалеванный весь: на совесть малюешь, и сердце закрасил-исчернил, – из себя поганый какой! Лютуешь от «большого» ума: мо-да… Тьфу на нее!.. во сне кошмарном не приснится. Человеком быть нынче не модно. От кино получаем мы мораль гнилостную – откуда она происходит?! Из людей-отбросов, из этой отвратительной лохани с помоями. Распространили вокруг себя отраву, насыпали яда крысиного – и подводят итог: дебет и кредит – навели бухгалтерию, сходятся цифры!
Но ты ведь не крыса… – и травишься. Дуришь себя фильмами и веришь, что и сам из фильма. Но жизнь живая!.. ее не остановишь, не перемотаешь! Доживай свой век… доживай свой дешевый фильм, несчастная кукла, дергайся на веревочках среди живых людей – и конец!..
Это уже не искус, это наше настоящее: Живое уходит, ухо-дит!.. Полон котел человеческого мяса… и душу сварили… Похлебка что надо!
Скажи теперь лишь: далекое мое любимое детство, прощай!.. Прощайте и вы, товарищи мои, мальчуганы-мечтатели, поэты пыльных улиц: бойкие, задору хоть отбавляй, – дворовые мальчишки… в нашем лете, в тихом нашем небе… прощай, великий Дон и нацелованный водою тихий берег; открытые улыбки, честный смех; прощайте, мои сдутые футбольные мячи и дешевые велосипеды; прощайте, мои камни, жучки-паучки, знойные мои летние деньки и загадочные вечера; Гера, Костик – прощайте все, спасибо вам за Мгновения и да будет благостным ваш путь.
Пустая беседка. Хромые лавочки. Фонарь понурил голову – устал. Дом стоит – Кощей Бессмертный (сегодня о бессмертии не говорят – сегодня все умирает): царит тут странная запустелость. Бесхозный, пустой, он удивленно хлопает грязными тряпками, повисшими в окнах, – веками неживыми, и будто спрашивает весь мир: когда же все это кончится?!
В окне пятого этажа – фантом: беззвучно плывет видение минувшего, обманчивая фата-моргана.
«Моя жизнь, – вспоминает Адам, поднимая отуманенный взор к окну. – Боже мой, вся моя жизнь!.. Моя Атлантида, о которой только лишь в книгах. Черный обелиск: память, овеянная тоской, – спи мирно, дядя Саша. И отец, испивший за жизнь столько страданий… все эти ссоры… так незначительно; о стольком бы поговорить – теперь?!.. Мой папа… Сегодня я вспоминаю тебя: твой образ стоический, обнимающий меня и мать. Какое священное слово – семья! Наши путешествия на черноморское побережье: сокровенное «присядем на дорожку» и запахи старой твоей машины – я все это слышу сейчас, в храме души моей. Дорога, фантазии детские, море мое бескрайнее, – где же все это, мифом стало? Ну, вот…
Вдыхаю воздух, а это, оказывается, и не воздух, а так… – детство. Проходит воздух, проходим с ним и мы – фотографии нас, которых не было».