bannerbanner
Забыть нельзя помнить
Забыть нельзя помнить

Полная версия

Забыть нельзя помнить

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Серия «Одна против всех. Психологические триллеры»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Агата Горай

Забыть нельзя помнить

Серия «Одна против всех. Психологические триллеры»


© Горай А., 2018

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2018

* * *

Кира Медведь

Ноябрь 1998

Раз, два, три, четыре, пять —

вышла Кира погулять…

«Погулять», смешно.

Детская считалочка – просто чтобы хоть чем-то занять бесполезный мозг во время так называемой прогулки. Обычно я считаю шаги, их бывало сто – иногда полтысячи, а сегодня захотелось игры.

Раз, два, три – я стою в крови.Три, четыре, пять – вот пятно опять…

Спустя неделю моего пребывания в женской колонии «Касатка» я обнаружила на полу в камере целых три бурых лужи. Кровь невозможно спутать ни с чем, если ее не отмыть сразу – она навсегда въедается во что бы то ни было: руки убийцы, человеческую душу или цементный пол. Судя по оттенку – лужи появились на полу в разное время и, ясное дело, вытекли из незнакомых друг другу людей. Кем были эти несчастные? А сколько приговоренных к разным срокам душ покинули этот мир, не оставив после себя даже кровавого отпечатка: повесившись или отравившись? Совершив какое преступление, они не смогли справиться с чувством вины и выбрали смерть? А не все ли равно? Не о том думаю. Преступление у каждого свое, и все расплачиваются за него по-своему – кто-то в этом мире, кто-то уже в ином.

Сегодня у меня маленький юбилей – семьсот тридцать дней молчания. С моим речевым аппаратом все в полном порядке. У меня не своровала язык кошка, мне просто больше нечего сказать этому миру. Я по своей воле отказалась произносить слова, мне так спокойнее.

Следователь, который вел мое дело, расценил молчание как необоснованное высокомерие и самодовольство. Доктора, обследовавшие меня, разглядели в моем нежелании говорить сразу несколько разновидностей афазии. И любезно пояснили, что это за зверь такой: афазия – локальное отсутствие или нарушение уже сформировавшейся речи. Интереса развенчивать безумные и глупые домыслы всех этих людей у меня не было и нет. Я просто продолжаю молчать.

Четыре грязно-серые стены одиночки и небо сквозь решетку – реальность, которая меня вполне устраивает.

У меня ужасно болят все кости – лопатки, копчик, локти. Синяки по всему телу выразительно кричат о том, что за месяцы тюремного заключения внушительная жировая прослойка ничуть не спасала от жесткости тюремной койки. Кровать – деревянный настил, накрытый наполовину сгнившим матрасом, стол на одной ножке, намертво приколоченный к стене, табурет, раковина, унитаз и зарешеченное окно размером с подушку – скромный интерьер моих покоев. У кого-то небо в алмазах, а у меня – в клетку. Но я не жалуюсь. Меня все устраивает.

Одиночка – это мой выбор, а не, как полагают многие, Уголовного кодекса. Я намеренно нарушаю тюремный устав, только бы оказаться в одиночке. Я не нуждаюсь в социуме и в общении. Мне не интересны судьбы других несчастных, которые то и дело норовят «поговорить по душам». Меня раздражают рассуждения о светлом будущем вне этих стен, раскаяние и обеты избрать верный жизненный путь. Мне хочется одного – тишины и покоя, и я их получаю.

«Жизнь – боль» – читаю на одной из стен, практически у изголовья койки, слова, написанные, скорее всего, углем. «Отсижу за чужие грехи и начну свою жизнь с чистого». Помада, что ли? «Провести остаток дней здесь не страшно. Страшно было жить в постоянной лжи, предательстве и изменах» – маркер, может быть, фломастер зеленого цвета, но такой огненный по смыслу текст. «Здесь была Я – Нонна Ветер. 1980–1985»; «Лучше смерти может быть только смерть»; «Отче наш, ижи еси на небеси. Да святится…»; «Черная вдова – да будет так!»; «1968–1972»; «1993 – прекрасно, что смертной казни в нашей стране больше нет, – отсижу и продолжу начатое. Л.В.»; «Жизнь, прощай. Если Ад в самом деле такой, каким его описывают, – я лучше перееду туда»; «Т.К.»; «Конец»; «Сижу за решеткой в темнице сырой… Но я не орлица, а он был КОЗЕЛ». Красные, синие, черные, зеленые надписи поверх затертой до дыр побелки исполняют роль обоев в моем нынешнем жилище, разных цветов и разного содержания, но общее у них все же нашлось – боль. Никто в подобные места не попадает просто так, каждого в клетку загоняет одно чувство – боль обиды, боль потери, боль предательства, боль измены. Кто-то из попавших в эту конуру оставил кровавый след, кто-то всего лишь каплю чернил, но я уверена, четыре стены отпечатались в душе каждого кровавым тавром.

Раз, два, три, – запись тридцать три.Три, четыре, пять, —есть что почитать.Шесть, семь, восемь, —каждый что-то просит.Девять, десять, ноль, —в каждом слове боль.

– Немая, на выход! – гремит, будто колокол в пустом храме, и эхом отдается внутри меня.

Абсолютно не понимаю, куда и зачем «выходить», но я «немая», поэтому без лишних вопросов шагаю к выходу.

– Руки давай. Свиданка у тебя с начальником. В твоем деле вроде как появились новые факты. – Двухметровая «сторожевая» тетка надевает мне браслеты, хватает за локоть и тащит так, будто я не человек, а репа, которую непременно нужно выдернуть из земли. – Уж не знаю – чего да как, но сдается мне, что ждет тебя хорошая новость. Дуракам везет.

В колонии давно ходят слухи, что я с головой не дружу. Прознали здешние «владычицы» каким-то образом о моем проживании в психушке, и плюс к тому, что «немая», я еще и «идиотка» у них. Хотелось бы, чтоб так оно и было, может, с диагнозом дебилизм или идиотизм, если таковые существуют, мне было бы легче принять реальность.

– По мне, так зря в нашей стране нет смертной казни, такие нелюди, как ты, не имеют права топтать землю. Тебя выродили, вырастили, воспитали, а ты… – Каждое слово звенит холодной ненавистью. – Эх, была б моя воля!..

Я как-то слышала, как эта самая «сторожевая» гоняла по тюремным коридорам крысу (их здесь хватает), только от одних ее воплей – «Стой, тварь! Все равно ведь поймаю! Лучше я тебе голову размозжу одним махом, чем ты долго и болезненно будешь подыхать от яда. Искать спасения бесполезно, мерзкое животное! Как же я вас ненавижу! Какие же вы мерзкие!» – можно было отдать Богу душу. В этом вся человеческая сущность – в ненависти ко всему и всем. Но по поводу смертной казни я с ней согласна – зря ей нет места в нашем государстве. Как бы это было здорово – ток по венам или инъекция, да даже расстрел, и тебе больше никогда не придется думать и анализировать, чувствовать и сходить с ума, все в один миг прекратилось бы…

– Пришли. – Серые лабиринты коридоров быстро приводят к двери, обшитой черной кожей, и надзирательница, на миг ослабив хватку, стучит. – Заключенная Медведь Кира доставлена. Ей можно войти?

– Да.

Впервые за два года я оказываюсь в кабинете начальника колонии, если быть точной – начальницы. Маленькая хрупкая женщина лет пятидесяти, с небрежной гулькой цвета сгнившей соломы на голове и огромными очками на носу нелепо смотрится в большом просторном кабинете. Общее у помещения и его хозяйки одно – серые, почти черные «одежды». На женщине цвета темной ночи костюм. Шторы такого же цвета и фактуры занавешивают окно. Мебель: железный шкаф, пара стеллажей, забитых папками, книгами, журналами, стол, стулья, в углу, у окна, кованая подставка с несколькими зелеными вазонами – и все это в черно-сине-зеленых тонах. Мрачно и неуютно. Но, видимо, начальница чувствует себя в подобной обстановке вполне комфортно. Я же, в своем насыщенном синем комбинезоне, являюсь самым ярким пятном в царстве темных тонов. Да и рыжий ежик на голове – просто пылает.

– Присаживайтесь. – Голос звучит мягко, вполне соответствует образу женщины, но точно не ее должности. – Вокруг да около ходить не стану. Некогда мне вести долгие беседы.

Чего-чего, а сидеть мне точно не хотелось, но я послушно присаживаюсь на один из трех стульев. Объяснить свое неповиновение все равно не смогу, лучше уж сесть.

– Только что у меня был господин Беликов, напомню – это следователь, который вел ваше дело, вдруг вы запамятовали. Так вот. Уже сегодня вы свободный человек, и, надеюсь, завтра, не только на бумагах. В крайнем случае два-три дня – и вас выпустят. Но не думаю, что это затянется. Государству ни к чему кормить лишний рот.

Абсолютно ничего не понимаю, но и раскрывать рот не хочется, я привыкла к безмолвию.

– Думаю, вам интересно узнать, с чем связан этот радикальный поворот в вашем деле. Вот, – худосочные руки протягивают мне какой-то лист бумаги, – прочтите. Откровенно говоря, я отказываюсь понимать – почему вы все это время молчали. Осознанно провести два года жизни в клетке за чужие грехи… Не мне судить о вашем психическом и душевном состоянии, но в подобной ситуации не могу не согласиться с мнением моих подчиненных, которые предполагают у вас некое психическое расстройство. Вот только они считают вас безумной оттого, что вы учинили безжалостную расправу над собственными родителями; я же думаю, ваше безумство заключено в том, что вы даже не попытались объясниться и очистить свою репутацию. До сегодняшнего дня я вообще не размышляла на ваш счет – убийца, с какой стороны на него ни взгляни, остается убийцей. А сейчас…

Женщина замолкает. А мои глаза медленно скользят по немного пожелтевшему листу бумаги. Аккуратный отцовский почерк узнаю с первых слов:

«Дочка, если сможешь когда-нибудь простить нас с матерью – прости. Мы подарили тебе жизнь, и мы же почти изничтожили ее. Продолжать тащить и дальше на себе этот груз нет ни сил, ни желания.

Людское мнение было когда-то важнее здравого смысла, важнее твоего здоровья, твоего будущего… Да что там, важнее самой жизни. Важнее самого главного – счастья стать дедом и бабой. Когда в наших головах случилась подмена истинных ценностей – одному небу известно, и да простит нас Господь за это. Хотя нет, я даже не пытаюсь просить у него помилования.

Надеюсь, у меня получится все исправить, и ты еще успеешь пожить в радость. А для нас с матерью, уверен, припасено теплое местечко в Аду уже давно. Это нас нужно было закопать в сырую землю еще при рождении, а не ни в чем не повинное дитя, твое дитя.

Дочка, строй свою жизнь так, как считаешь нужным, и никогда, слышишь – никогда не обращай внимания на чужие пересуды, мнения, оценки, ожидания. Жизнь твоя! Жизнь одна! Плюй на чужие мнения – ведь тот, кто судит, возможно, уже завтра отправится на тот свет. Тебе дальше жить с тем камнем, который он навесил на твою шею своим косым взглядом; с тем поступком, на который он тебя побудил. Люди поговорят да забудут, а ты – никогда.

Одному Господу известно, как сожалею я о том, что осознание этого пришло ко мне слишком поздно. Хотя я очень надеюсь, что для тебя еще не слишком.

Дочка, мы с матерью благословляем тебя на счастливую жизнь, а сами будем покоиться с миром и вымаливать у Господа счастливой для тебя доли. А нам уж ничего не нужно. Мать, как всегда, не согласна с моим решением, но впервые в жизни я поступлю против ее воли (что нужно было сделать много лет назад). Мы достаточно долго безнаказанно топтали эту землю, думаю, пришло время заплатить за свои грехи и вымолить тебе Рай на Земле.

Для следствия:

В моей смерти и смерти моей супруги прошу никого не винить – я все решил сам и за все свои злодеяния сам понесу наказание, пусть даже в другой жизни.

Георгий Медведь».

Странно это читать. Отец никогда не верил в Бога, да и в черта тоже.

Руки дрожат, а сердце не знает, как ему быть – то ли вырваться наружу, то ли замереть навсегда. Доставило ли мне радость это послание из загробного мира? Нет. Сумею ли я простить? Нет. Счастлива ли я оттого, что мне дарована свобода? Нет.

Следователь постоянно задавал мне один и тот же вопрос – как можно быть настолько бессердечным ребенком, чтоб из охотничьего ружья двумя точными выстрелами снести родительские головы? А я вот уже второй год сожалею, что это была не я. Страсти немного улеглись, но даже сейчас моя рука не дрогнула бы. Раны до сих пор кровоточат. Даже сейчас я бы спустила курок, глядя прямо в глаза мамочки и папочки, как когда-то они смотрели в мои глаза и делали свое грязное дело.

– Я уже занимаюсь подготовкой всех необходимых документов, а вы можете смело упаковывать вещи и благодарить своего дядю до конца дней своих.

В голове туман, а глаза застилает какая-то непонятная пелена, но точно не слезы. В мыслях пульсирует вопрос. И, кажется, мысли мои настолько громкие, что начальница слышит и отвечает:

– Игнат Павлович Сыч, родной брат вашей мамы, приехал погостить, но вместо распростертых сестринских объятий встретился лицом к лицу с заколоченными ставнями. Соседи быстро ввели его в курс дела и вручили ключи от дома. Так как вас взяли с поличным и вы никоим образом не попытались оспорить свою вину, вас ведь обнаружили у не успевших остыть тел, в крови и с оружием в руках, все было ясным, как божий день, и ваш дом полицейские осматривали не так тщательно, как следовало бы. Ну не любят наши стражи порядка лишний раз растрачивать энергию. К чему напрягаться, когда убийца сидит на «блюдце с кровавой каемочкой» прямо перед ними, а как оказалось… Прежде чем навестить вас здесь, мужчина принялся наводить в доме порядок, вы, думаю, понимаете, с какой картиной ему пришлось столкнуться. Этот листок бумаги был обнаружен под кроватью в вашей комнате. Скорее всего, он был оставлен для вас на тумбочке у изголовья кровати, быть может, и на самой кровати, но то ли сквозняки, то ли еще что… В любом случае благодарить вам стоит дядю, который не выбросил пожелтевший клочок бумаги в мусор, а прочел и обратился в правоохранительные органы. Поскольку его заверили, что после ряда необходимых процедур вас непременно освободят, он не стал сюда приезжать, а дожидается вас дома.

Начальница на секунду замолчала, перевела дух и сухо продолжила дальше:

– Следователем тут же было поднято ваше дело и изучено в этот раз внимательно и добросовестно. Как оказалось, заключение патологоанатома, на которое, думаю, пару лет назад никто не обратил внимания, само по себе является одним из главных доказательств вашей невиновности. Если бы стреляли вы, пули вошли бы в одну и другую жертву совершенно под другим углом и повреждения были бы иными. В заключении указано еще несколько подобных фактов, которые прежде, видимо, приняли за некачественную работу доктора, а в итоге выходит, что в вашем деле он единственный потрудился на совесть. Еще были заново изучены фотографии с места преступления – если бы стреляли вы, тела находились бы в других позах, но и на это почему-то никто не обратил внимания тогда. В общем, если я продолжу, то выставлю нашу полицию в совершенно неприглядном свете, а вам, сдается мне, не так важно, как и кто докопался до истины. Факт остается фактом – клеймо убийцы с вас стерто. Но хочу вернуться к письму вашего отца. Исходя из написанных им строк… Кстати говоря, то, что письмо написано рукой вашего отца – в этот раз подтвержденный экспертами факт. Так вот из письма мы узнаем, что ваши родители задолго до дня собственной смерти совершили другое жуткое преступление. Ничего не хотите рассказать? О каком ребенке и сырой земле идет речь? Я проверяла – вы никогда не рожали.

Я не совсем понимаю, о каком «дяде» идет речь, ведь у меня никогда в жизни не было ни единого родственника по крови – отец как-то обмолвился, что воспитывался в детском доме, а мать лишь однажды проронила фразу, что ее родных забрала война. Разговоров о тетях, дядях и братьях с сестрами у нас никогда не было – ведь невозможно разговаривать о несуществующих людях. Видимо, начальница что-то напутала либо кто-то посторонний выдал себя за родственника нашей семьи, чтоб получить бесплатное бесхозное жилье. Да и неважно это.

Молча опускаю глаза. Что тут скажешь? От моей малышки давным-давно остался один только скелет, что толку бередить МОИ раны? Вряд ли мне станет легче, если я озвучу страшный грех своих родителей, которых и в живых-то уже нет. Мое признание никого не воскресит – ни матушку с отцом, ни ребенка, который мог бы отвести от нашей семьи так много трагедий.

Я не смотрю на начальницу, но отчетливо чувствую на себе ее сверлящий взгляд:

– Полагаю, вы не собираетесь со мной откровенничать? Что ж, в таком случае и мне нет дела до тех событий, которые, судя по всему, произошли много лет назад. Да и, как я понимаю, виновники сами себе подписали приговор и привели его в исполнение, так что не будем тревожить ничьи останки. Вы можете идти. Как только все будет готово, перед вами откроются все наши затворы. Вряд ли мы уже свидимся. Удачи вам, Кира. Берегите себя и заново учитесь разговаривать, подобная прихоть едва не стоила вам жизни свободного человека. Можете идти.

Я протягиваю начальнице отцовское письмо.

– Мне это не нужно, у меня имеется копия. Возможно, эти строки когда-нибудь помогут вам простить и отпустить.

На лице женщины некое подобие улыбки, думаю, она решила поиграть в благородство, которым в этом поступке и не пахло. Хранить у себя письмо, которое изо дня в день будет напоминать мне о том, какими монстрами были мои родители, не самый лучший совет, но я все же прячу его в карман. Просто чтоб однажды разорвать в клочья и развеять по ветру, или сжечь, или съесть, но точно не для того, чтобы простить.

Без лишней волокиты уже через день я официально была признана невиновной и под недоумевающие взгляды «сторожевых» выпущена на свободу. Начальница оказалась права – государство в самом деле не горит желанием кормить лишний рот, но знать о том, что не таким уж «лишним» был мой рот, она никак не могла, а я не собиралась ей об этом сообщать.

Кира Медведь

Ноябрь 1998

Вот она – свобода. Хотя кому она нужна? Середина прекрасного ноября, на удивление теплого. Я покидаю границы обнесенного стеной из серого камня тюремного двора по присыпанной робким снегом дорожке, а в душе нет и капли радости, лишь полная растерянность. Что дальше? В каком направлении двигаться? Как жить и жить ли вообще? Как возвратиться в этот мир, если он тебе не нужен? Да и нужна ли ему я, тоже вопрос.

Вдыхая полной грудью свежий прохладный воздух, единственное, чего мне не доставало за решеткой, двигаюсь в безразлично выбранном направлении вправо. Шаг, два, три, четыре… – привычно считаю собственные шаги, два года способны внести в жизнь новые привычки.

Воздух… Каким же он может быть сладким и живым, это понять способен лишь человек, который провел в заточении не один месяц, не один год. Растопыриваю ноздри так же широко, как ищейка, напавшая на след дичи, и дышу, дышу, дышу…

Дождя нет, как и снега, но лица, запрокинутого к небесам, касаются остатки утреннего тумана. Кутаюсь в захудалое пальтишко болотного цвета, в котором два года назад прибыла на территорию женской колонии «Касатка», и бреду дальше. Куда? Да все равно, просто переставляю ноги, и все.

Редкие пешеходы заставляют насторожиться, я отвыкла от людей, и мне тяжело сдерживать себя, чтоб откровенно не шарахаться в сторону. Куда торопятся эти унылые и скукоженные серые тени, я могу только догадываться – свидание с дочерью, подругой, матерью или, быть может, просто на рабочую смену? Место, из которого меня освободили, находится за чертой города, и причин для путешествия в эту сторону у обывателей просто не может быть.

Покрепче прижав к сердцу свои скромные пожитки, уместившиеся в старенький рюкзак студенческих лет, уверенно иду дальше, жаль, не знаю куда.

Тюремная стена, мой ориентир, моя крепость, быстро заканчивается. Но в дымке ноябрьского утра меня одиноко ожидает автобусная остановка.

Дорога всего двух полос, по обе ее стороны обнаженные поля, а за ними лес, а за лесом… Кто знает, что скрывается за верхушками деревьев. И важно ли это? Наверное, с деревьями можно сравнить жизнь каждого из нас. Мы для незнакомых людей, по сути, лишь верхушки деревьев. Шрамы, царапины, увечья, степень огрубелости коры и, самое главное, – корни, вот что первостепенно, но на что никто не обращает внимания. Все всегда видят только «верхушки», и мало кого волнуют рубцы, а уж тем более – корни. Но это совсем другая история.

Скамейка холодная и сырая, но выбора у меня все равно нет. Дожидаться неизвестно сколько минут или часов автобуса в роли вкопанного в землю столба – не хочется. Хочется забиться в угол и ждать транспорт в направлении «никуда» невидимкой.

Зябко.

Платков и шапок не имею. Покрываю рыжий ежик волос майкой, одной из имевшихся в рюкзаке, прямо как в старые добрые времена. Сильнее прижимаю к себе имущество и смиренно жду.

Откуда ни возьмись, в небе начинает светить, а главное, греть солнце. Утренняя серость и сырость понемногу рассеиваются. Голые поля кое-где вдруг начинают переливаться волшебными искрами, видно, в тех местах, где уже успел собраться первый снег либо не успел растаять иней. Верхушки деревьев вдруг превращаются в разноцветную палитру, смешивая красные, желтые, коричневые, зеленые и бурые остатки листьев. Только теперь я поднимаю глаза и замечаю, что небо все такое же голубое, как и два года назад, до того как, казалось, навсегда стало свинцовым. Пожалуй, в этом мире ничто, кроме меня, не изменилось.

Опьяненная безлимитным свежим воздухом и утомленная двумя последними бессонными ночами, невольно прикрываю глаза и то ли во сне, то ли в полубреду переношусь в прошлое. В очень далекое прошлое.

Лето 1976 года

– Кира! Что с тобой произошло?! – На лице мамы ужас.

– Ничего. Мы просто с Сережей, Сашей и Костей играли… – виновато опускаю глаза и прячу содранные до крови ладошки в накладных карманах уничтоженного платья.

Мама в два шага оказывается возле меня.

– Это, по-твоему, «играли» называется? – Она хватает мое платье за подол и задирает его так, что б я могла видеть разных размеров дыры и грязь.

– Да. Просто Сережа делал самокат, а Костя сказал, что если я помогу найти на свалке подшипники…

– Что, прости? – Мама выпучила глаза, а из ее ноздрей, казалось, вот-вот пойдет пар. – Ты была на свалке? Кира, ты хоть понимаешь, что скажут люди? Ты осознаешь, что твоя мать директор школы, а отец не последний человек в нашем поселке? Ты хочешь, чтоб люди начали судачить о том, что наша дочь по помойкам шастает?

Я ровным счетом ничего не понимаю – чего это мама так злится, ведь не я одна «шастала».

– И откуда ты вообще знаешь, что такое «подшипники», скажи на милость?

– А я и не знала, но мне Костя объяснил. Это такое колечко, с шариками внутри. Но я их так и не нашла. Зато Сережа сказал, что у его папы должны быть, и не ошибся. Они сделали этот самый самокат, доски для него Сашка со свалки принес, и мы все на нем по очереди катались. – Я начинаю сиять от счастья и гордости, а мама все больше чернеет. – Мне разрешили прокатиться первой, и я, с непривычки, заехала в канаву у фермы. А потом выяснилось, что мальчики забыли приделать тормоза.

– Где? – Взгляд мамы метал молнии, а лицо покрылось красными пятнами. – Какая ферма? Какие коровники, Кира?! Только не говори, что ты выкупалась в коровьих испражнениях? Хотя к чему слова, я чувствую, что так оно и есть.

Брезгливо мама хватает меня за растрепанный рыжий хвост и тащит в сторону ванной.

– Жди меня здесь, я пойду, переоденусь. Не очень-то хочется, чтобы один из моих лучших костюмов впитал в себя этот смрад. Хотя знаешь, можешь начинать раздеваться, а я сразу сожгу эти тряпки… – Белоснежная мамина седина стала еще белее, когда она застыла в дверном проеме. – А что с твоими сандалиями?

Я удивленно смотрю на свои косолапые пухлые ножки.

– А что с ними? – по-моему, они не особо пострадали.

– Кира, ты в какие игры со мной играть вздумала? Ты понимаешь, что у меня на все это нет времени! Почему на правой ноге у тебя белая сандалия, а на левой – коричневая?

Я горделиво задираю нос и улыбаюсь:

– Ах, это… Просто Сережа мне рассказал, что если носить целую неделю обувь разного цвета, то ко мне прилетит волшебник и исполнит все мои желания. Он сказал, что волшебники именно благодаря этому замечают детей, у которых много желаний.

Такой гордой и умной, как в эти минуты, я не чувствовала себя никогда.

– Да за что мне все это?! – вскидывая вверх руки, прокричала мама и исчезла…

Из пучины полусна меня вырывает промчавшийся на огромной скорости мимо неопознанный автомобиль, но это не спасает от нахлынувших воспоминаний. Вглядываясь в бескрайний горизонт, я не спешу покидать семьдесят шестой год. Пятилетнюю себя я помню лишь моментами, видимо, самыми важными для подсознания и сердца.

Вся перемазанная зеленкой, уже на следующий день я была передана из рук в руки няне.

Соседская бабулька, которая никогда не была замужем, не слышала в свой адрес теплого «мама» и тем более «бабушка», всегда соглашалась присмотреть за мной. Я любила Прокоповну, а она души не чаяла во мне. Родители доверяли меня ее внимательному взору и заботливому сердцу пять дней в неделю, а иногда и все семь, когда работы было больше обычного. Прокоповна любила меня всем сердцем, часто баловала разного рода вкусностями, даже шила платья, юбки и банты. Кукольная старушка с добрыми глазами цвета неба не скупилась на объятия и поцелуи, на небылицы и сказки. Именно Прокоповна учила меня быть хорошим человеком с большой буквы, и именно она объясняла, какую важную роль в жизни каждого играют любовь и дружба, а еще – как важно любить себя.

На страницу:
1 из 4