Полная версия
Совсем другое время (сборник)
Связь этих двух явлений оказалась для него полной неожиданностью, причем неожиданностью неприятной. Такое светлое и ожидаемое им событие, как появление ребенка, Соловьеву очень не хотелось соединять с отвратительными ритмичными движениями, которые с хохотом показывали его одноклассники. Не исключено, что в глубине души ему, платонически влюбленному в Надежду Никифоровну, в это просто не хотелось верить. Трезвый взгляд на вещи подсказывал учащемуся Соловьеву, что по этой линии им с Надеждой Никифоровной иметь детей не суждено.
Потрясенный своим открытием, на одном из школьных собраний Соловьев по очереди представил всех присутствовавших родителей за производством его одноклассников. Пойдя дальше, он представил таким же образом школьных учителей – вплоть до директрисы (Вий было ее прозвищем), грузной неулыбчивой женщины со сложенными на голове косами. Основываясь на наличии у них детей, Соловьев пришел к неоспоримому выводу, что каждый из них занимался этим – по крайней мере один раз в жизни. Включая директрису, хотя в это и верилось с трудом. Если в отношении остального педколлектива сцены совокупления в большей или меньшей степени вырисовывались, применительно к директрисе фантазия Соловьева оказывалась бессильной. В конце концов подростку удалось представить и ее, но зрелище оказалось устрашающим. Успокоение пришло лишь с мыслью, что грозное явление имело место один-единственный раз и больше никогда не повторится.
Исчерпав имевшиеся возможности, Соловьев покинул пределы своего непосредственного окружения. Его вниманием овладели лица, чьи портреты уже ряд лет смотрели на него с классных стен. Дитя позднесоветского времени, Соловьев располагал не столь уж большим выбором. Центральный и самый большой портрет в классе принадлежал В.И.Ульянову (Ленину). Именно он и привлек внимание подростка в первую очередь.
Чтобы соединить Ленина с его женой Н.К.Крупской, занимавшей в пантеоне скромное место между А.В.Луначарским и А.С.Макаренко, ему приходилось постоянно вертеть головой. То ли фантазия Соловьева успела отдохнуть, то ли это было оптическим эффектом при сведении удаленных изображений, но итоговая картина получилась куда выразительней директорской.
– Были ли у Ленина дети? – спросил как-то Соловьев на уроке биологии.
– Не было, – сказала учительница. – Но разве это вопрос по теме Амфибии?
– Да, – ответил Соловьев.
Базедовый профиль Крупской вкупе с мелкими злыми движениями ее партнера придавали паре вызывающе земноводный вид.[39] Ну, разумеется, у них не было детей: их просто тошнило друг от друга.
Заключительным объектом портретного периода оказался Карл Маркс. Как Соловьев ни бился, в его воображении тот соединялся только с Фридрихом Энгельсом. Не догадываясь еще о возможности и такого альянса, Соловьев оставил основоположников в покое.
Первый собственный опыт такого рода Соловьев приобрел на станции 715-й километр, что, с оглядкой на обстоятельства его жизни, не выглядит столь уж неожиданным. Большинство из того, что происходило с ним в пору его отрочества, так или иначе было связано именно с этой станцией. Исключение составляли лишь отношения Соловьева с Надеждой Никифоровной и его учеба в школе: и то, и другое протекало в полутора часах ходьбы от места его жительства. Само собой разумеется, тот деликатный опыт, о котором идет речь, не мог быть приобретен ни в школе, ни – тем более – у Надежды Никифоровны. Приобретен он был в доме Соловьева.
Дом был довольно ветхим сооружением. Состоял он из сеней, кухни и примыкавших к ней двух небольших комнат. Окна комнат смотрели на поросшую травой железнодорожную насыпь, в этом месте невысокую. После смерти матери Соловьев, помещавшийся раньше в одной комнате с бабушкой, переселился в комнату покойницы. Он сделал это из безотчетного стремления восполнить пустоту, возникшую с уходом матери. Оттого, что он входил в опустевшую комнату, скрипел ее рассохшимися половицами и спал на материнской кровати, этот уход казался ему не таким безвозвратным. Наконец, пустота комнаты отчасти восполнялась и тем, что, помимо Соловьева и его бабушки, в ней стал бывать еще один человек – Лиза Ларионова.
Лиза и раньше бывала у Соловьевых. На всей станции 715-й километр она была единственной сверстницей Соловьева, да и единственным, кроме него, ребенком. Возвратившись с Соловьевым из школы, она шла домой обедать, но уже через час появлялась в соловьевском доме. Там они вдвоем принимались за выполнение домашнего задания. Лиза внимательно слушала рассуждения Соловьева при решении задач, почти никогда ему не противореча. Вместе с тем, когда Соловьев испытывал затруднения, она робко, часто в вопросительной форме подсказывала правильный путь решения. Иногда ему казалось, что даже в тех случаях, когда он был не прав, она, чтобы не обижать его, записывала в своей тетради то же, что и Соловьев. Вне всякого сомнения, истина для Лизы не была самоцелью.
Лиза могла бы быть тем, что в прежние времена определялось как первая ученица. У нее была ясная голова, но для карьеры первой ученицы (как, впрочем, и любой карьеры) Лизе недоставало главного – честолюбия.
Их совместные походы в школу и из школы не были проявлением чего-то большего, чем обычные соседские отношения. По крайней мере, первоначально. Вдвоем они ходили с первого класса. Такого рода движение казалось их домашним более безопасным. В лишенных мужчин семьях (Лиза жила с матерью) слово безопасность имело особый вес.
Ходить в школу с Лизой маленький Соловьев стеснялся. Самым огорчительным в этих обстоятельствах было определение его и Лизы как жениха и невесты. Обычная в таких случаях дразнилка была для Соловьева тем обиднее, что в качестве своей невесты он втайне рассматривал, конечно же, Надежду Никифоровну. В момент приближения к школе Соловьев всячески демонстрировал неизмеримое расстояние, пролегшее между вдвоем, казалось бы, пришедшими людьми. Будущий историк отворачивался, отставал, строил за Лизиной спиной рожи – словом, доходил в своем отчуждении до степеней весьма и весьма высоких, хотя и допускавших еще совместное возвращение домой.
Но особенно строго с Лизой он обходился в присутствии Надежды Никифоровны. Здесь, правда, не было ничего из того, что могло бы быть признано не comme il faut: Соловьев знал, что баловства его избранница не потерпит. В библиотеке Лизе доставались ледяные взгляды и короткие ответы скрипучим голосом. К досаде Соловьева, Надежда Никифоровна не понимала, что стараются в данном случае ради нее. Время от времени она сама обращалась к ждавшей Соловьева Лизе. Как ни странно, девочка была также постоянной читательницей Надежды Никифоровны. Несмотря на то что подбор книг для Лизы осуществлялся не так торжественно, как для Соловьева, читала она много. Побольше, может быть, самого Соловьева.
К четырнадцати годам Лиза превратилась в миловидную стройную девушку. Не став первой ученицей, она не стала и красавицей. Данная ей природой внешность – правильные неброские черты, пшеничные волосы и серые глаза – предоставляла широкие возможности в выборе стиля. Если бы Лиза решила стать красавицей, сдержанный рисунок черт придал бы ее облику тот легкий импрессионистический оттенок, которого не хватает ярким лицам. Но этого не произошло.
Сказать, что Лиза не хотела стать красавицей, было бы неправильно. Это подразумевало бы некую направленную волю, сознательную позицию, занятую ею в вопросе красоты. Лиза вела себя так, словно эта сфера для нее не существовала. Зная Лизину бедность, ей предлагали воспользоваться чужой косметикой, но она вежливо отказывалась. В отличие от других девочек, переливавшихся всеми доступными в русской провинции цветами, Лиза не пользовалась вниманием одноклассников на школьных вечерах. Одноклассники предпочитали тех, кто имел вид загадочный и – ввиду лиловых разводов вокруг глаз – слегка инопланетный. Именно с ними танцевались изматывающие медленные танцы.
Мысль об этих танцах мелькнула в голове у Соловьева, когда однажды, после выполнения домашней работы (занятия, возможно, не самого возбуждающего), он ощутил жгучую эрекцию и неожиданно для себя прижался к Лизе всем телом. Неожиданным это было не потому, что Соловьев не представлял себе подобной возможности. Как раз наоборот: по ночам, когда из соседней комнаты начинал раздаваться бабушкин храп, его фантазия рисовала этот случай во всех деталях. Прикосновения своих собственных рук он явственно ощущал как Лизины и, испытав древнюю, как взросление, смесь наслаждения и стыда, замирал на влажной простыне. Неожиданность заключалась в том, что всё предпринимавшееся им в фантазии никогда не мыслилось реально произошедшим и – однако же – произошло. Мог ли Соловьев справиться со своим возбуждением? При определенных обстоятельствах – да. Например, присутствуй в доме его бабушка. Но ее в тот момент не было.
Чувствуя, как его бьет дрожь, Соловьев взял Лизину ладонь и прижал к своим оттопырившимся спортивным штанам. От запретности происходящего, от соединения начал столь противоположных (ему казалось, что высшая степень противоположности и рождала высшую степень запрета) он почти терял сознание. В тех остатках сознания, которые всё еще не были потеряны, пульсировала мысль о прикосновении Лизы к самому тайному, что только бывает на свете. Никогда впоследствии его так не будоражила разность полов: такого рода соединение противоположностей оказалось во взрослой жизни делом обыденным, а подходя диалектически – и неизбежным. То же, что некогда казалось ему таким скрываемым и недоступным, оказалось на поверку объектом едва ли не самым востребованным. Вручая его Лизе столь настойчиво, будущий исследователь еще не знал о его роли в истории культуры, да и истории в целом. Он действовал без оглядки на предшественников.
Стоя к Соловьеву вплотную, Лиза смотрела на него спокойным и слегка удивленным взглядом. Как и в случае с домашним заданием, только она, казалось, знает правильное решение. И она его действительно знала. Лиза легонько коснулась губами его губ и положила ему голову на плечо. Осмелев, он запустил руку ей под блузку. Он касался ее спины, живота и того, что ниже.
Из скрытых под блузкой крючков он не смог расстегнуть ни одного. Это сделала сама Лиза. Сама Лиза сняла всю остальную одежду и, ведомая Соловьевым за руку, послушно легла на кровать. В продолжение всей сцены он не произнес ни слова. Соловьева натуральным образом трясло, и лишь по его судорожным движениям (единственное, что он сумел выполнить до конца, – это раздеться) Лиза догадывалась, чего в том или ином случае от нее ждут. В целом же особой догадливости здесь не требовалось.
Сопровождаемый отчаянным скрипом пружин (этот скрип в точности передавал состояние его тела), он кое-как взгромоздился на Лизу и замер. Не сумев соединить оба тела сразу же, он уже не понимал, каким именно образом действовать дальше. Лиза и здесь всё взяла в свои руки. Он почувствовал, как его направляют, и с неутомимостью физкультурника стал выполнять те движения, которые так отвратительно показывали его одноклассники. Через несколько мгновений он испытал оргазм. Это был его первый раз с женщиной. И это было куда чувствительней, чем езда на велосипеде.
Соловьева удивило отсутствие крови. Когда после Лизиного ухода он рассматривал пятна на простыне, ничего похожего на кровь им обнаружено не было. Он не допускал и мысли, что к моменту их отношений Лиза уже не была девушкой. То, как она проводила свое время, было известно Соловьеву с точностью до минут. Круг общения Лизы был ему также хорошо знаком. Собственно говоря, он и был этим кругом.
О том, что должна быть кровь, на станции 715-й километр знали все. Даже Надежда Никифоровна, пускавшая под нож любые упоминания о половой жизни, информацию о крови как результате первой брачной ночи оставляла нетронутой. Суровую ее руку останавливала, возможно, мысль, что для того, кто намеревается вступить в половую связь, наличие крови могло бы послужить важным сдерживающим фактором. При худшем развитии событий, т. е. при вступлении в указанную связь, возможное отсутствие крови, по расчету Надежды Никифоровны, разочаровало бы вступившего в предмете его страсти и отвратило бы его от повторных попыток.
К успокоению жаждавшего крови Соловьева, при одном из последовавших занятий любовью простыня заалела. Это произошло в третью или четвертую их встречу в отсутствие бабушки. В предыдущие разы – Соловьев этого, очевидно, не понимал по неопытности – контакт их был слишком судорожным и хаотичным. Когда же неизбежное в конце концов случилось, крови было так много, что простыню пришлось срочно стирать. Соловьев носил из колодца ледяную воду, а Лиза стирала простыню, периодически дуя на окоченевшие пальцы: времени согреть воду уже не оставалось. Сушить простыню также не было никакой легальной возможности, поэтому после стирки ее пришлось вновь застелить. Лишь ночью, когда раздался бабушкин храп, Соловьев развесил простыню на двух стульях, сам же спал поверх одеяла, укрывшись курткой.
Их любовные игры стали регулярными. Бабушкины уходы были вещью довольно редкой, и поэтому время от времени им приходилось переходить в дом Лизы – разумеется, когда он бывал пуст. Сложность в этом случае заключалась в том, что появление Лизиной матери, путевой обходчицы, было непредсказуемым. Длительность обходов была на удивление разной и зависела от степени усталости этой женщины, от ее настроения и каких-то высших производственных соображений, суть которых была известна лишь посвященным.[40] Ни Лиза, ни тем более Соловьев к их числу не принадлежали, и предприятие их несколько раз оказывалось на грани провала. Несколько раз их спасал звон пустого ведра, неприметно установленного ими у калитки, но полагаться на такое ненадежное, а главное – привлекающее внимание средство было невозможно. Они вновь вернулись в соловьевский дом.
Дети железнодорожников, Соловьев и Лиза решили в полной мере использовать возможности железной дороги – в современной жизни, кстати, часто недооцениваемые. Безукоризненно владея расписанием пассажирских и товарных поездов, они без труда обнаружили, что несколько раз в день движение составов мимо станции 715-й километр является почти непрерывным. В наиболее удачных случаях непрекращающийся ход поездов в обе стороны составлял десять – двенадцать минут. Для короткой, но бурной любви этого вполне хватало. Шум поезда поглощал любые звуки, способные возникнуть в подобной обстановке. В первую очередь визжанье пружин. Бабушка Соловьева не имела привычки входить во время их занятий в комнату, но в ответственных ситуациях занимающимися кратковременно использовался крючок.
К вопросу о звуках. Информированность Соловьева о женской составляющей секса кровью не ограничивалась. К моменту вступления в половую жизнь он уже имел представление и о стонах. В исполнении его одноклассников стоны оказались еще менее привлекательными, чем показанные ими движения. Как бы то ни было, в усвоенном Соловьевым распределении сексуальных ролей его мужским движениям Лиза не отвечала женскими стонами. Будучи однажды убежден одноклассниками, что одно гарантированно вызывает другое, Соловьев не на шутку встревожился. После того как он поделился с Лизой своими сомнениями, она стала потихоньку постанывать. Ревниво прислушиваясь к стонам, Соловьев не находил их убедительными и от этого огорчался еще больше. Иногда ему даже казалось, что Лиза стонет из чувства долга, а не ввиду физиологической невозможности не стонать.
Более того. Временами у Соловьева возникала мысль, что в тех запретных и уж по крайней мере преждевременных отношениях, в которые они вступили, Лиза испытывала гораздо меньшую потребность, чем он. Дело было даже не в том, что маленькие их безумства ею никогда не инициировались (это можно было бы списать на женскую стеснительность), – само ее отношение к соитию было в каком-то смысле бесстрастным. Лизу никогда не приходилось уговаривать, и она уступала сразу же, но – именно уступала, спокойно, доброжелательно, без соловьевского нетерпения и дрожи. Казалось, что и в этой сфере, как и во многих других, она не хотела его огорчать. Вообще говоря, безотказность Лизы казалась безграничной. Порой, когда Соловьеву особенно не терпелось, а возможности уединиться не представлялось, они занимались любовью без особой подготовки и раздеваний. Лиза шла и на это.
Вспоминая впоследствии эти сумбурные и – невзирая на взрослое содержание, – по сути своей, детские отношения, Соловьев не уставал удивляться, что Лиза не забеременела. Единственное, что им было известно в сфере предохранения, – это опасные и неопасные в смысле зачатия дни. Будучи победительницей математической олимпиады, эти дни рассчитывала Лиза. Что до противозачаточных средств, то покупать их в местности, где молодых людей знали все, не было никакой возможности. Соловьев несколько раз ездил в районный центр и, покрываясь от смущения по́том, покупал презервативы. Презервативы быстро заканчивались, а на поездку в районный центр требовался целый день. Единственным противозачаточным средством, которое всегда имелось в наличии, было умение вовремя разомкнуть объятия. Оно требовало немалых усилий воли и несколько раз давало сбой. Отсутствие последствий Соловьев относил к их исключительному везению: на станции 715-й километр Лизина беременность была бы катастрофой для них обоих.
То, что везение подростков было и в самом деле исключительным, не вызывает никаких сомнений. Любовью они занимались постоянно – не только в помещении, но и на открытом воздухе. По дороге из школы Соловьев и Лиза иногда заходили в лес и предавались любви на только что пройденных по биологии мхах и лишайниках. Когда, отряхиваясь, Лиза вставала с земли, контуры этой растительности отпечатывались на ее розовой попке. Не раз они занимались этим и на снегу – расстелив куцее соловьевское пальто, растапливая горячими пальцами наст. И все-таки основным местом их интимного общения была комната Соловьева. Связь этих встреч с расписанием поездов обусловила не только редкую в таких случаях упорядоченность, но придала им и неожиданный павловский оттенок: проходившие мимо станции составы вызывали у Соловьева непроизвольную эрекцию.
Он почувствовал эрекцию, не связанную с железнодорожным влиянием. Открыв глаза, Соловьев понял, что проснулся. Первое, что он увидел, был направленный на него немигающий взгляд Зои. Соловьев перевернулся на живот. Движением крокодила подгреб к себе горячей гальки и снова зажмурился. Он осознал, что на этот раз проснулся человеком, умеющим плавать. Зоя ему определенно нравилась.
7
Вечером она пригласила Соловьева к себе. Он пришел с букетом цветов, но уже с порога понял, что происходить будет вовсе не то, что он предполагал. Помимо Соловьева в Зоиной комнате находился виденный им вчера старомодный господин, а также худенькая старушка. На ней была черная шляпка с откинутой вуалью и черные же перчатки в сеточку. Через несколько минут позвонили, и в комнату вошел человек богатырского вида. На вид ему было за шестьдесят. Несмотря на возраст, под хлопковой, пенсионерского вида рубашкой навыпуск обнаруживались значительного размера бицепсы. Группа показалась Соловьеву живописной. В первый момент он так и не мог понять, что именно собрало здесь людей, столь непохожих друг на друга.
Их собрал генерал Ларионов. Это выяснилось, когда Зоя представила собравшихся друг другу. В первое мгновение Соловьев подумал, что ослышался. Старушка оказалась княжной Мещерской, хотя и – в голосе Зои послышался как бы оттенок извинения – родившейся уже после революции.
– Это никогда не мешало мне быть княжной, – сказала старушка и подала Соловьеву руку.
Он склонился над протянутой рукой и ощутил на губах сетчатую фактуру перчатки. Руку княжны (как, впрочем, дамскую руку вообще) он целовал впервые в жизни. Как и в случае с пляжем, ни в Петербурге, ни – тем более – на станции 715-й километр такой возможности ему не представлялось.
Два присутствовавших господина были детьми белогвардейцев, каким-то образом спасенных генералом от смерти. Последнее обстоятельство им позволило, по их выражению, не только глубоко почитать генерала, но и вообще родиться. Из нескольких произнесенных этими людьми фраз Соловьев заключил, что любовь и преданность генералу они перенесли на Зою, бывшую для покойного своего рода приемной – пусть и не увиденной им – дочерью. Это отрадное вроде бы обстоятельство Соловьева насторожило. Вспомнив о вчерашней встрече с Шульгиным (так его, оказывается, звали), он окончательно расстроился. В условиях опеки, понятой столь серьезно, шансов на развитие отношений с Зоей оставалось немного.
Готовясь подать чай, Зоя попросила Соловьева помочь ей, и они вышли на кухню. Там стоял лысоватый человек, лет на пять – семь постарше Соловьева. Его нельзя было назвать в строгом смысле толстяком – он был скорее рыхлым. Расслабленным. Грозящим то ли обрушиться, то ли сдуться. Он и стоял как-то не в полной мере, наискось, привалившись к твердой опоре у себя за спиной. Зоя едва заметно ему кивнула и включила под чайником газ. Чтобы избежать неловкости, Соловьев поздоровался. С ответным «здрасте» (оно было тихим и, пожалуй, даже стеснительным) неизвестный скрылся в своей комнате. Не будучи с ним знаком, Соловьев тем не менее узнал его сразу же: это был Тарас Козаченко.
Пока чайник закипал, Соловьев с интересом рассматривал просторную кухню, на которой ежедневно, в течение более чем полувека, появлялся легендарный генерал.
– Это был его стол.
Зоя указала на покрытое клеенкой деревянное сооружение, к которому прислонялся Тарас. Клеенка была мелко изрублена (крошили овощи) и обагрена засохшим соусом. У стакана с увядшим укропом лежал неправдоподобных размеров точильный камень, за ним – как иллюстрация его возможностей – два ножа с месяцеобразно сточенными лезвиями. В самом углу стола, перевязанная марлей, размещалась банка с чайным грибом. Это был его стол.
Соловьев осторожно отогнул липкую клеенку и коснулся поверхности стола. Он попытался представить генерала протирающим этот стол тряпкой. Регулирующим пламя примуса, на котором потрескивает яичница-глазунья.
– Генерал почти никогда не готовил, – сообщила Зоя.
По ее словам, во всех бытовых делах генералу помогала Варвара Петровна Нежданова, подселенная в его квартиру в 1922 году. Это была тихая, немногословная девушка, приехавшая в Ялту из Москвы, да так в Ялте и оставшаяся. Устроившись машинисткой в горсовете, она получила комнату в генеральском доме.
– Я могу для вас готовить, – сказала однажды Варвара Петровна.
– Готовьте, – коротко ответил генерал.
Через два года они обвенчались.
За чаем Зоя рассказала присутствующим о Соловьеве. Оказалось, что товарищ Шульгина – его фамилия была Нестеренко – Соловьева уже знал. Будучи по делам в Петербурге, он посетил конференцию в Институте русской истории и слышал там доклад Соловьева Изучение жизни и деятельности генерала Ларионова: итоги и перспективы, произведший на всех столь сильное впечатление. Самого Нестеренко поначалу огорчило, что итогов, подведенных молодым исследователем, оказалось гораздо меньше, чем этого хотелось бы истинным почитателям генерала. Разочаровывающее положение в области итогов компенсировалось, однако, обилием намеченных в докладе перспектив. Это в конечном счете и позволило Нестеренко вернуться домой в состоянии, близком к окрыленности.
Говоря на научные темы, вспомнили и о конференции Генерал Ларионов как текст, которая должна была состояться через несколько дней в Керчи. Ни Шульгин, ни Нестеренко не понимали, отчего конференция проводится в Керчи, а не в Ялте. Они подробно перечислили основания, почему местом посвященной генералу конференции должна была быть только Ялта. Мещерская, проявив неожиданный для княжны практический ум, предположила, что гостиничные цены в Керчи существенно ниже. Наряду с этим (и здесь обнаружилась начитанность княжны в области семиотики) она сокрушенно признала, что, в отличие от Ялты, Керчь для истории жизни генерала не была местом знаковым.[41] Наконец, именно княжна выступила в защиту названия конференции – вопреки нападкам Шульгина и Нестеренко, наотрез отказавшихся представить себе генерала Ларионова в виде текста.
Беседа еще более оживилась, когда присутствующие узнали, что Соловьев собирается на этой конференции выступать. Поскольку не все (в частности, Зоя) имели возможность в дни конференции покинуть Ялту, Соловьева попросили прочесть свой доклад в этом доме. Соловьев – он так резко подвинул чашку, что немного чая выплеснулось на скатерть, – был, конечно же, не против. Читать доклад в таком обществе, а главное – в таком доме он считал для себя честью. Поскольку текста доклада на тот момент у него с собой не было (и, как заверили его присутствующие, обратная ситуция была бы странной), договорились, что чтение состоится в один из ближайших дней. О чтении в более знаковом месте трудно было и мечтать.