bannerbanner
Царскосельский Эйлат (сборник)
Царскосельский Эйлат (сборник)

Полная версия

Царскосельский Эйлат (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Но есть ещё одна строфа, которой грех не воспользоваться. Читаем: «вторая строфа разительно отличается от предшествующей, в ней нет никаких изъянов, впрочем, равно как нет и особых поэтических достоинств… Завораживающая акустика стиха… с лихвой искупает словесную неопрятность, образную скудость и убожество содержания… главная мысль поэта, рекордная по цинизму и густопсовой реакционности, совершенно однозначна. Согласно Пушкину, все народы являются стадом скотов. Тщетно взывать к их свободолюбию и чести, они достойны лишь унизительного гнета и поркипоэт спешит перебежать на сторону победоносного зла. При полном помрачении ума и совести, в кипении злобыстихотворец желчно злорадствует, …с ледяным презрением издевается над угнетенными народамиНедвусмысленно и без колебаний отвергает он ключевые ценности, без которых вообще мертва душа человеческая». Далее Гуданец ходит по кругу, повторяя уже сказанное. «Словесная неопрятность, образная скудость и убогость содержания» вполне характерны для перебежчика «на сторону победоносного зла», отвергнувшего «ключевые ценности, без которых вообще мертва душа человеческая». Риторика, достойная незабвенного А. Я. Вышинского. Правда, объявить привычный – расстрельный – приговор сложно. Во-первых, он уже приведён в исполнение Ж. Дантесом-Геккерном, по-видимому, протеже новоиспеченного прокурора. Во-вторых, на кого, собственно, обрушивается праведный гнев? На некоего «сеятеля свободы», который у Гуданца ассоциируется с Пушкиным. Между тем, об отношении автора и его героя подробно писал ещё В. Ф. Ходасевич: «Онегин по отношению к Пушкину есть многоугольник, вписанный в окружность. Вершины его углов лежат на линии окружности: в некоторых точках Онегин, автобиографический герой, так сказать, простирается до Пушкина. Но площадь круга больше площади вписанного многоугольника: Пушкин > Онегина. Следственно, Пушкин = Онегин + х. Решение этого уравнения подсказывается само собой: х = Поэт: Пушкин = Онегин + Поэт. В более общем виде эта формула может быть заменена другой: А = Г + П, в которой А – автор, Г – герой, П – поэт». (5)

Наш критик «упрощает» формулу Ходасевича: А = Г. Нетрудно понять, что при этом «поэт» исчезает. Действительно, если забыть, что перед нами поэтический текст и воспринимать всё буквально, подставляя вместо «сеятеля» – Пушкина, вместо «народов» – русских, греков, испанцев, если забыть о вневременном смысловом контексте стихотворения, то получится «сущая белиберда». Отметим попутно: не имеющая к «Сеятелю» и его автору никакого отношения. А если воспринимать стихотворение как текст поэтический, то перед нами горькое пророчество, к тому же сбывшееся. Пройдёт без малого 100 лет и в разгар гражданской войны М. А. Волошин напишет:

Они пройдут – расплавленные годыНародных бурь и мятежей:Вчерашний раб, усталый от свободы,Возропщет, требуя цепей.(6)

Прямую связь с пушкинским «Сеятелем» не увидит лишь слепой.

Как мы видим, разбирая стихотворение, поэзию Гуданец игнорирует. А поскольку в его «обработке» стихотворение превратилось в «удручающую ерунду», даже «ахинею», то начинается переход «от частного случая к общему». Вот что мы узнаём: «Многие современники, начиная еще с лицейских педагогов, отмечали бытовую неряшливость и лень Пушкина». Далее перечисляются отзывы, все, как на подбор, отрицательные. Возникает естественный вопрос: ну и что? Чем нам сегодня интересны преподаватели Куницын, Карцов, Пилецкий-Урбанович, гувернер Чириков? Лишь тем, что работали в Лицее, когда Александр Пушкин был его воспитанником. Интересно, как бы отозвались школьные учителя о двоечнике Эйнштейне? Или о второгоднике Бродском? Может ли это «уравновесить» отзывы людей, действительно знавших, понимавших и ценивших гениального человека? Когда заходит речь о Бродском, нас почему-то интересуют мнения Ахматовой, Рейна, Гордина, Волкова, Полухиной, Лосева, Венцловы. Нам глубоко безразлично, что думали о «тунеядце» Лернер, Савельева или Воеводин. Но, говоря о Пушкине-лицеисте, Гуданец «забывает» о Дельвиге, Кюхельбекере, Жуковском, Батюшкове, даже о потрясающем впечатлении, которое произвел пятнадцатилетний мальчик на старика Державина. Цель одна: на поэта ищется (и находится в избытке) компромат: «Перед нами одна из главных загадок Пушкина, точнее говоря, мифа о Пушкине. Биографы дружно восхищаются тем, как глубоко безалаберный ленивец умудрялся создавать несравненные шедевры… парадоксальный разрыв между беспечным неряхой и великим мастером стиха в одном лице, эта дразнящая тайна гениальности, увы, объясняется с обескураживающей простотой… Вопреки общепринятому мнению, пушкинское творчество вполне под стать творцу, оно так же изобилует неряшливостями словесными, умственными и нравственными, как жизнь и быт поэта… наглядно проявился прирожденный, хронический изъян пушкинского мышления… неумение выстраивать композицию произведения… и увязывать ее со смыслом…».

Вспомним: это словоизвержение вызвано одним стихотворением, которое критик не удосужился внимательно прочесть. Речь, к сожалению, уже идёт не о «праве на ошибку», которым Гуданец пользуется бесконтрольно: что это, как не попытка «опорочить Пушкина»?

Продолжаем разбор «по Гуданцу»: «Как же могло так получиться, что столько лет читатели не могут разглядеть несусветные залежи абсурда, которые классик оплошно нагромоздил в “Сеятеле”? Худо-бедно, полтора века никто ничего не замечал. (Впервые опубликованное Герценом в Лондоне в 1856 г., это стихотворение увидело свет в России в 1866 г., благодаря публикации Бартенева в “Русском Архиве” писем Пушкина.)»

Выясняется, что «Сеятеля», в котором «поэт спешит перебежать на сторону победоносного зла», впервые опубликовал Герцен в своём «Колоколе», видимо, не считая ни антиреволюционным, ни абсурдным. Бедный Александр Иванович! Так и умер, заблуждаясь. Между тем, как утверждает наш пушкиновед, «стихотворения Пушкина вообще не рассчитаны на вдумчивое прочтение, тщательное осмысление. Их читатель привык довольствоваться лишь приблизительным ощущением того, что именно хотел высказать поэт. Внешняя гладкость, стройность и звучность пушкинского стиха завораживают настолько, что даже самые вопиющие посягательства на здравый смысл оказываются незамеченными… Чтобы насладиться стихами Пушкина, надо разучиться обдумывать прочитанное». А вот это уже не просто интересно, а захватывающе интересно. «Тщательным осмыслением» пушкинских стихов занимались Жуковский, Вяземский, Дельвиг, Баратынский, Тютчев, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Григорьев, Соловьёв, Мережковский, Бунин, Брюсов, Блок, Ходасевич, Ахматова, Пастернак, Цветаева, Набоков, Слуцкий, Самойлов, Чичибабин, Окуджава, Сапгир, Бродский, Рыжий. О Пушкине вдумчиво и точно писали Гершензон, Эткинд, Лотман, Гаспаров. Кстати, В. С. Соловьёв и Е. Г. Эткинд сделали разборы пушкинских стихотворений (Соловьёв – семи(4), Эткинд – двадцати(7)). О Пушкине с наслаждением и знанием дела рассуждали Розанов, Шестов, Бердяев, Булгаков. Уж кто-кто, а Розанов и Бердяев, не говоря о Ходасевиче и Набокове, Лотмане и Гаспарове, умели «обдумывать прочитанное». Но оставим в покое великие тени. Человек, утверждающий: «Чтобы насладиться стихами Пушкина, надо разучиться обдумывать прочитанное», фактически признаётся, что понимание пушкинской поэзии ему недоступно. Думается, признание вырвалось у Гуданца помимо воли.

Первый раздел статьи завершает фраза: «те читатели, кто ценят в русской классической поэзии щедрость мысли, яркую образность, утонченность духа, читают Баратынского, Лермонтова, Тютчева. По счастью, отечественная литература до того несметно богата, что может позволить себе роскошь долго не замечать прискорбные выкрутасы и ляпсусы своего “первого поэта”». «Нюанс» в том, что, по мнению уже упомянутого Эткинда: «Первым учителем Пушкина был Жуковский, первым учеником – Лермонтов». (8) А вот начало эссе Набокова памяти только что умершего Ходасевича: «Крупнейший поэт нашего времени, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии…». (9) Если прибавить известные факты огромного (взаимного, чтобы быть точным) влияния Пушкина на Баратынского, то станет очевидной нелепость противопоставления, которое должно было бы помочь критику «убрать» Пушкина с якобы незаслуженного им пьедестала: ни Лермонтов, ни Тютчев, ни Баратынский не были бы самими собой без влияния на них пушкинской поэзии. С таким же успехом отрицающий существование библейского Авраама может противопоставить ему… его же сына Исаака…

Вся вторая часть статьи посвящена обстоятельствам, при которых был написан «Сеятель». Вот что мы узнаём: «стихотворение “Сеятель” является необходимой заготовкой для письма ТургеневуВ успехе своей интриги Пушкин не сомневался. 16 ноября, за две недели до того, как приступить к тщательно продуманной эпистолярной композиции для А. И. Тургенева, он пишет А. А. Дельвигу: “Друзья, друзья, пора променять мне почести изгнания на радость свидания. Правда ли, что едет к вам Россини и италианская опера? – боже мой! это представители рая небесного. Умру с тоски и зависти”. Обеспечить ему “радость свидания” в столице мог, по всей видимости, лишь один человек. Тот самый вельможа, чьими стараниями Пушкина перевели в Одессу из Кишинёва». Обратим внимание на эту фразу: «Пушкина перевели в Одессу из Кишинёва… стараниями А. И. Тургенева». А теперь раскроем биографию Пушкина, написанную Ариадной Тырковой-Вильямс: «…весной 1823 года Инзов отпустил Пушкина на побывку в Одессу, которая издали, по сравнению с Кишинёвом, казалась поэту Европой. Во время пребывания в Одессе генерал-губернатором Новороссии и Бессарабии был назначен гр. М. С. Воронцов. Он выбрал Одессу своей резиденцией. Северные друзья постарались перевести поэта в штат гр. М. С. Воронцова. Вяземский из Москвы писал в Петербург А. И. Тургеневу: “Говорили ли Вы Воронцову о Пушкине? Непременно надобно бы ему взять его к себе. Похлопочите, добрые люди”(31 мая 1823 года). Это письмо скрестилось с короткой запиской Тургенева. Он писал Вяземскому с Чёрной речки: “Я говорил с Нессельроде и с Воронцовым о Пушкине. Он берёт его к себе от Инзова…”(1 июня 1823 г.). Через несколько дней Тургенев писал подробнее: “О Пушкине вот как было. Зная политику и опасения сильных мира сего, следовательно и Воронцова, я не хотел говорить ему, а сказал Нессельроде в виде сомнения, у кого он должен быть: у Воронцова или у Инзова? Граф Н. утвердил первого, а я присоветовал ему сказать о сём Воронцову. Сказано – сделано” (15 июня 1823 г.)» (10).

Получается, что Пушкин был переведён в Одессу волевым решением министра Нессельроде, поскольку там уже находился. Никаких дополнительных хлопот со стороны Тургенева не понадобилось. Гуданец реконструирует события по-своему. Проще говоря, перевирает их. Но он идёт дальше, обвиняя Пушкина в корыстном расчёте: «Сеятель» якобы был послан Тургеневу, чтобы его «подчеркнуто антилиберальное звучание» облегчило последнему хлопоты о возвращении опального поэта в столицу. Чтобы согласиться с подобной трактовкой, нужно кое о чём забыть. В январе 1823 года поэт послал Нессельроде прошение о предоставлении ему «двух-трёхмесячного отпуска», чтобы посетить столицу. Просьба в феврале была доложена царю и отклонена, о чём 27 марта Нессельроде сообщил Инзову (10). Стало быть, «Сеятель» не мог быть связан с надеждами его автора на возвращение в Петербург: таковых в природе не существовало. Точно так же, как в письме Дельвигу не было ничего, кроме тоски по оставленным друзьям. Понятно, что хитроумная конструкция «обвинения» рушится. Но и это не всё. Несмотря на «подчеркнуто антилиберальное звучание», стихотворение было впервые опубликовано через много лет после смерти поэта, в эпоху Александра II, о чём мы уже говорили. Неужели среди окружения Александра I или вскоре воцарившегося Николая не нашлось никого, кто бы заинтересовался опусом «ренегата», «с циничным малодушием отрекающегося от своих либеральных идеалов»? Или всё обстояло «с точностью до наоборот»: «Сеятель» при всей его горечи и безысходности оказался заведомо «непроходным» стихотворением для своей эпохи. Между прочим, Александр Тургенев был не только «вельможей», но и братом декабриста. К тому же одним из образованнейших русских людей. Ничего удивительного, что он был адресатом Пушкина. Наряду с Дельвигом и Вяземским.

Следующая статья Н. Л. Гуданца «“Пропасть комплиментов” или Партизан в тылу самодержавия», опубликованная в журнале «Крещатик» (№ 1, 2010 год), посвящена беседе поэта с императором Николаем, состоявшейся 8 сентября 1826 года. Вот что мы узнаём: «основное содержание беседы… стало известным со слов самого Николая I, который в апреле 1848 г. рассказал графу М. А. Корфу: “Я, – говорил государь, – впервые увидел Пушкина после моей коронации, когда его привезли из заключения ко мне в Москву… Что сделали бы вы, если бы 14 декабря были в Петербурге? – спросил я его, между прочим. – Стал бы в ряды мятежников, – отвечал он. На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку, с обещанием – сделаться другим”… Злополучная фраза императора… исчерпывающе разъясняет один из узловых эпизодов жизни Пушкина… Оказывается, никакого секрета нет, и гадать не о чем. Беседа длилась долго, причем говорил преимущественно Пушкин. Он почтительно льстил самодержцу, разгромившему мятеж декабристов… Вне всякого сомнения, 8 сентября Пушкин распинался перед монархом именно в подобном ключе…»

Мы уже знакомы с манерой уважаемого исследователя выражаться категорично, безапелляционно. И всё же «сомнения» остаются. Судите сами: после шести лет ссылки поэт неожиданно оказывается лицом к лицу с новым императором. Пушкин понятия не имеет, что его ожидает. Зато Николай прекрасно подготовлен к беседе и искусно направляет её в нужное русло. «Пропасть комплиментов», по-видимому, была «наговорена» за несколько минут. Пушкин не мог ни «распинаться», ни «говорить по преимуществу». Первое противоречило его характеру, второе – придворному этикету. Не будем забывать, что Николай Павлович, передавая графу М. Корфу содержание беседы, старался представить себя в наиболее выгодном свете. В 1848 году упоминание об обещанных сразу после коронации реформах выставило бы императора либо лжецом, либо человеком, отказавшимся от своих же намерений. А разговор об этом, конечно же, был – и тому есть неопровержимое свидетельство. Речь идёт о стихотворении «Стансы». Гуданец лишь вскользь упоминает о нём. Между тем сравнение молодого царя с неутомимым реформатором Петром I носит явный отпечаток недавней беседы.

Самодержавною рукойОн смело сеял просвещенье,Не презирал страны родной:Он знал ее предназначенье.То академик, то герой,То мореплаватель, то плотник,Он всеобъемлющей душойНа троне вечный был работник.Семейным сходством будь же горд;Во всем будь пращуру подобен:Как он, неутомим и тверд,И памятью, как он, незлобен.(3, том 2, стр. 307)

Послание поэта к новому императору содержит и ожидание грядущих реформ: «во всём будь пращуру подобен», и надежду на облегчение участи ссыльных декабристов: знаменитая последняя строка. Да и записка «О народном воспитании», написанная «вскоре после аудиенции» и оставшаяся нереализованной, писалась в рамках ожидаемой реформы народного просвещения. Вновь приходится констатировать полную несостоятельность версии, предложенной уважаемым критиком. Прежде чем перейти к разбору следующей статьи, обращу внимание на два момента. Первый: критик уделяет массу места разбору противоречий, встречающихся в советской пушкинистике. Между тем ещё в 1932 году её характеристика была дана В. Ф. Ходасевичем в уже цитируемой статье «О пушкинизме»: «…для людей, действительно любящих Пушкина, говорить о нем с марксистской точки зрения невмоготу… Поэтому советскому пушкинизму ничего не остается, как ограничиваться накоплением и регистрацией фактического материала… Никакие рассуждения, никакие обобщения и выводы там сейчас невозможны… Для советского пушкинизма настают времена, когда, как всему живому в России, ему придется уйти в подполье… Это будет вполне естественно, ибо большевикам не нужен и вреден не только пушкинизм, но и прежде всего – сам Пушкин». (1) В свете этого выпады Н. Л. Гуданца представляют собой не более чем «переливание из пустого в порожнее».

Второй момент связан с отношением декабристов к Пушкину. Цитируется письмо И. И. Пущина И. В. Малиновскому: «“Кажется, если бы при мне должна была случиться несчастная его история и если б я был на месте К. Данзаса, то роковая пуля встретила бы мою грудь: я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России…”. На этом цитату принято обрывать, потому что дальше говорится: “…хотя не всем его стихам поклоняюсь; ты догадываешься, про что я хочу сказать; он минутно забывал свое назначение и все это после нашей разлуки”». Гуданец вполне обоснованно возмущается, что вторая часть фразы вымарывалась советской цензурой. Но далее следует поистине цирковой кульбит: «Многоопытная цензура и тайная полиция совершенно правы, “своих” отдавать на заклание нельзя. Можно пожертвовать грязной пешкой вроде Булгарина, но покорный и продажный ферзь останется сиятельной фигуройРенегатов и прихвостней следует оберегать, они должны быть сыты при жизни и окружены посмертным почетом… Духовные наследники Бенкендорфа и Красовского свято блюдут ведомственные интересы, и даже спустя полтора века цензура будет отовсюду вычищать ропот нерчинских узников в адрес Пушкина». Мы попадаем даже не в цирк, а в театр абсурда: Пушкин, до конца жизни бывший под полицейским надзором, обязанный давать жандармам отчёт о каждом своём перемещении, даже после смерти считавшийся «опасным либералом», «главой демагогической партии»(11), записан чуть ли не в сотрудники III отделения. Прочитав подобное, сам Александр Христофорович Бенкендорф был бы изрядно удивлён. Фантастика, да и только.

Третья статья Н. Л. Гуданца «“Мертвый сон совести” или Могучее тяготение мифа», опубликованная в том же «Крещатике» (№ 2, 2010 год), наконец-то, проливает свет на литературный источник его метода и стиля. В самом начале критик указывает на него: «Ныне никому и в голову не приходит применить к творениям поэта критерии обыкновенного здравого смысла… Единственную крупную попытку такого рода предпринял Д. И. Писарев, с ошеломляющей резкостью обрушившийся на творчество классика в статьях “Пушкин и Белинский” и “Лирика Пушкина” (обе – 1865 г.). Впрочем, потомки отмахнулись от чрезвычайно метких и остроумных рассуждений Писарева, объявив их издержками вульгарного социального подхода к творчеству гения. Как свысока заметил Р. О. Якобсон, “Писарев испытывал неприязнь к тому Пушкину, которого он сам сфабриковал”. Согласиться с таким заушательским мнением, по-моему, способен лишь тот, кто знаком с еретическими статьями понаслышке. Опровергнуть аргументацию Писарева трудно, гораздо проще прибегнуть к тактике замалчивания. Работы замечательного критика о Пушкине избегают цитировать, и современный читатель может ознакомиться с ними разве что в собрании сочинений, изданном полвека назад и ставшем библиографической редкостью».

Итак, Дмитрий Писарев – предмет обожания г. Гуданца. Но в панегирик вкрались неточности. Во-первых, статьи называются «Пушкин и Белинский. Глава первая. Евгений Онегин» и «Пушкин и Белинский. Глава вторая. Лирика Пушкина». Вторая ошибка гораздо любопытнее: говоря о том, что с работами «замечательного критика» можно «ознакомиться» лишь в его «ставшем библиографической редкостью… собрании сочинений», Гуданец «забывает» об интернете. Наш критик, утверждающий в одном из интервью, что «интернет – это свобода», пользующийся сетью чрезвычайно активно, попросту «водит за нос» гипотетического читателя. В дальнейшем я подробно остановлюсь на статьях Писарева и его «аргументации». А пока что – об истории Писарева-пушкиниста. До 22 лет Писарев относился к Пушкину с пиететом. Вот цитата из его статьи, опубликованной в 1861 году: «забрасывались грязью… литературные авторитеты, у Пушкина отнималось право на название национального поэта… Этих уголовных преступников против законов эстетики и художественной критики редакция «Русского вестника» обещала преследовать со всею надлежащею строгостью».(12) Вот так, не больше и не меньше. Чуть ниже: «Карамзин, Жуковский, Дмитриев и др. отжили для нас, и отжили так полно, так безнадежно, как, вероятно, никогда не отживут люди с действительным, сильным талантом, …подобные Шекспиру, Байрону, Сервантесу, Пушкину. Шекспира мы до сих пор читаем с наслаждением, а Жуковского вряд ли кто-нибудь возьмет в руки иначе, как с ученою или библиографическою целью… Пушкин остался великим русским поэтом, несмотря на сиплые крики булгаринской партии…» (12) Юному ниспровергателю было бы любопытно узнать, что Карамзин и Жуковский «не отживут» и через полтора века, а его «не подлежащий обжалованию» приговор будет восприниматься разве что с улыбкой. Но Пушкин – пока! – на пьедестале. Отношение Писарева к Пушкину круто меняется после знакомства и сближения с Чернышевским. Причём и Чернышевский, и недавно умерший Добролюбов Пушкина «уважали». Желание превзойти учителя, стать «святее папы Римского», вполне естественно для новичка, неофита, а барич Писарев не имел до знакомства с Чернышевским никакого революционного прошлого.

Итак, «читаем Писарева»: «В то время, когда Онегин переодевается, Пушкин превращает в поэтические предметы те гребенки, пилочки, ножницы и щетки, которые украшают кабинет «философа в осьмнадцать лет». Философом юный Онегин оказался, вероятно, именно потому, что у него очень много гребенок, пилочек, ножниц и щеток; но и сам Пушкин по части философии не желает отставать от Онегина и вследствие этого высказывает весьма категорически…, что можно быть дельным человеком и думать о красоте ногтей. Эту великую истину Пушкин поддерживает другой истиной, еще более великой. «К чему, – спрашивает он, – бесплодно спорить с веком?» Так как XIX век, очевидно, направляет все свои усилия к тому, чтобы превратить ногти в поэтические предметы, то, разумеется, относиться равнодушно к красоте ногтей – значит быть ретроградом и обскурантом«Обычай, – продолжает философ Пушкин, – деспот меж людей». Ну, разумеется, и притом обычай всегда останется деспотом меж таких философов, как Онегин и Пушкин… Пушкин насказал бы нам еще много философских истин, но Онегин уже оделся…

Онегин остается ничтожнейшим пошляком до самого конца своей истории с Ленским, а Пушкин до самого конца продолжает воспевать его поступки, как грандиозные и трагические события. Благодаря превосходному рассказу нашего поэта читатель видит постоянно не внутреннюю дрянность и мелкость побуждений, а внешнюю красоту и величественность хладнокровного мужества и безукоризненного джентльменства.

Хладнокровно,Еще не целя, два врагаПоходкой твердой, тихо, ровноЧетыре перешли шага,Четыре смертные ступени.Свой пистолет тогда Евгений,Не преставая наступать,Стал первый тихо подымать.Вот пять шагов еще ступилиИ Ленский, жмуря левый глаз,Стал также целить, но как разОнегин выстрелилПробилиЧасы урочные: поэтРоняет молча пистолет.На грудь кладет тихонько рукуИ падает.(Глава VI. Строфы XXX, XXXI)

Господи, как красиво!.. Два человека без всякой надобности идут на смерть и смотрят ей в глаза, не обнаруживая ни малейшего волнения… читатель, замирая от ужаса и преклоняясь перед доблестями храбрых героев, даже не осмелится и не сумеет подумать о том, до какой степени глупо все это происшествие и до какой степени похожи величественные герои, соблюдающие твердость и тишину походки, на жалких дрессированных гладиаторов… Но, кроме общей гладиаторской глупости, поведение Онегина в сцене дуэли заключает в себе еще свою собственную, совершенно специальную глупость или дрянность… То обстоятельство, что он принял вызов Ленского и явился на поединок, еще может быть до некоторой степени объяснено, – хотя, конечно, не оправдано, – влиянием светских предрассудков, сделавшихся для Онегина второю природой. Но то обстоятельство, что он, «всем сердцем юношу любя» и сознавая себя кругом виноватым, целил в Ленского и убил его, может быть объяснено только или крайним малодушием, или непостижимым тупоумием. Светский предрассудок обязывал Онегина идти навстречу опасности, но светский предрассудок нисколько не запрещал ему выдержать выстрел Ленского и потом разрядить пистолет на воздух…

На страницу:
2 из 3