Полная версия
Свет мой. Том 4
Вот Мишенька убавился в весе на сто пятьдесят граммов – опасаются за его жизнь, врачей тормошат. А в груди у родительницы мало молока – ему не хватает. Опять тревожатся. Постоянно так. Надо ему к груди привыкать, а мама приучила его к соске. Не зная устали, тоже заодно дежуришь у них. На правах беспокойной бабушки.
Двухмесячный, он не может же просморкаться. Сопли у него где-то внутри. Спать не дают ему. Не помогает ни материнское молочко, заливаемое в нос пипеткой, ни прописанные капли – они только расширяют сосуды; дышать ему вроде бы легче становится, но потом все по-прежнему или хуже происходит. Ночью он захлебнулся слюной, закашлялся. Вскочили. Думали, что круп начинается. Утром вызвали детского участкового врача. Она – неприступная – ни одного дельного совета никогда не давала. Нам больше помогала патронажная сестра. Врач заскакивала на две всего минутки, что она могла увидеть? «Нет, я насморка не вижу. Не нахожу. Ребеночек здоров. Только не кутайте». Она ушла в отпуск. Вместо нее пришла по вызову новомодная молодая врач с отполированными лаком ногтями. «У вас ребенок в какой-то прострации». Укол прописала. Противогриппозный. Ампулку в аптеке мы взяли. Назавтра уже третья врач пришла. Чистые легкие обнаружила, обнадежила нас. Укол погодила делать. А ребенку все хуже. Где же опытного детского врача взять? Его нету.
– Но ведь раньше детских врачей вообще не было, – сказала Рая. – Мне мать рассказывала: ее сестра, то есть моя тетя, годовалой выпала из окна, и попросили тогда врача определить, не повредила ли она что, а тот и сказать ничего не может, как у ней позвоночник, пострадал ли, – он, врач, не лечил детей ни разу.
– Ну, раньше люди и пороха еще не изобретали, – вскинулась Нина Федоровна. – Лупили друг друга копьями, пиками, тесаками. Что сравнивать с временами царя Гороха! Мы же передовое общество строим. А все недоделано или часто делается кое-как. В вагонах вон сквозит; новые дома панельные, как решето; в поликлиниках персонал рычит, лучше туда не ходи; в школах учителя устали бороться со школьниками-лентяями и влюбленными. Только и слышишь по радио: на столько-то раньше дней сев закончили, столько-то молока надоили, а все не хватает нам самого необходимого, элементарного. Люди болеют чаще от усталости, либо от физической малоактивности. Нам некогда оглянуться на самих себя. Подобное и с воспитанием детей. Так что же мы за жизнь такую делаем с большим усилием или спустя рукава?
Сначала Мишенька действительно слабенький и тощенький был, когда принесли его из родильного дома. Одни косточки. А спустя два месяца надулся – полненький стал. Кашку с молочком только давай. Семь раз в день нужно кормить. Голосишко уже басовитый. Посидишь, повозишься с ним – о! Он вымотает душу из кого хочешь – захвораешь, лежишь неделю дома.
XXIII
– А тут еще и самих родителей мири; ходи за ними, что за малыми, – рассказывала Нина Федоровна. Поцарапаются они – и Ритуся не кормит Леню неделю кряду. Ну и что! Ведь через неделю будет опять кормить. И у нас с Ритой до сих пор заминка: раз она молчит, так и я молчу. Но она нарочно поступает таким образом, чтобы мне по-матерински отчаиваться и обвинять ее во многих грехах. Леня немало виноват в том, как ненормально все у них идет, – мог бы обозлиться по-хорошему, стукнуть кулаком по столу. У нее ребенок по два часа сидит на горшке – а она про него забывает. А на Леню бубнит без конца, его пилит. Обзывает его унизительно. Почему-то у них является желание что-нибудь доказывать друг другу, когда они оба виноваты в том, что у них случилось все не от большого ума и уважения друг к другу.
Правда, они еще покамест не заводятся круто – до драки – и не бьют посуду, мебель. Но от этого, поверьте мне, всем нам ничуть не легче. Раз среди самой ночи, я глаза открываю – стоит Леня передо мной. Белый весь. «Что с тобою? Что»? Сбежал из дому – дурень… До чего допекла она его! Уж на что покладистый он, и то твердит мне – жалуется слезно: «Я разведусь, все равно разведусь; Рита мне вставляет шприц во все места, куда и вставить невозможно…» Теперь ест его за то, что не в Москве с ним живет. Ну, какая худая баба! И по что она грызет его?
Нет, меня мама еще учила: встала – убери себя, потом убери постель и после начинай жить. Все равно нет ничего хорошего в семье, если сама беспутная.
Да, беременность не всегда обновляет организм матери. Я не похвалюсь – с каждой следующей беременностью все хужела и разваливалась буквально по частям. То диета меня замучила. До тошноты. Что даже жить не хотелось. После уже второй беременности пришлось мне срочно штопать все зубы. «А третья может ликвидировать совсем их у вас», – предостерегла меня врач. А когда долго грудью кормишь ребенка, тогда выпадают волосы и отслаиваются (крошатся) ногти на руках. Та же врач меня предупреждала: «Еще полгода покормите сына грудным молоком, еще больше почувствуете это на себе». Надо же, какие силы материнские берет младенец! Как природа все предопределила в этом отношении – позаботилась о нем, в первую очередь.
Иногда, когда меня, беременную, в очередной раз, мутило, я приговаривала для себя, словно утешаясь этим: «Вот уж воистину – рожать опять будешь в муках запрограммированных». Как, бывало, переволнуюсь, даже посмотрев какой-нибудь фильм, – так тошнило сразу. А то соседка кособоко на меня взглянула, – мне до того не понравился ее взгляд пронизывающий, что я тотчас же повернулась к ней спиной и ушла. Одна моя знакомая мне говорила, что на беременную и смотреть-то дурно нельзя, противопоказано. В мире все обусловлено.
Догмы переиначиваются. Временя меняются, и мы меняемся тоже; то, что мы с презрением отвергали когда-то, мы теперь принимаем почти полностью, не кривя физиономию… Это прежде роженицу окружал хоровод заботливых матушек, бабушек, нянек, тетушек; дом был полон услужливых рук, подставлявшихся с готовностью, и матери, собственно, оставалось сделать для новорожденного только то, что в ее силах. А теперь? Куда поисчезали вдруг эти добрые мамаши, бабуленьки, нянечки, тетушки? Навострили лыжи в кино, на посиделки (на скамеечках). Себя они стали беречь что есть мочи: по докторам бегают, лечатся от ничего; хотят подольше пожить в здравии и спокойствии. И поэтому бесконечная возня с дитем для матери, особенно для запоздалой, с первого же дня превращается в пытку. Хорошо еще, если попадется ей муж толковый, понимающий и будет тоже крутиться, как вол. А если нафуфыренный, надутый по-купечески (ангел на работе, а дома – скот?). Если он не ожидал, например, что родится дочь – оскорблен в своих лучших супружеских чувствах? Если – еще хуже – он в этот момент бежит от жены к ядрене Фене? Какой тут может быть расцвет материнского организма? А ведь так происходит нынче у большинства рожающих женщин. Сплошь принесенные эпохой маститы (некачественное питание, выхлопные газы и прочее), аллергия (штучки чудесницы химии); недосыпание, нехватка детских садов или небрежная, что греха таить, обслуга в них, что ведет к частым заболеваниям детей; отсутствие всякой помощи загоняют, в конце концов, роженицу – и она попадает с малышом в больницу.
Вот уж поистине справедливо: девушка мается, а женщина кается.
Да, сначала она, будущая мать, дрожит за то, чтобы все было хорошо с появляющимся на свет малышом, а потом? А если у него еще сепсис, и на ее глазах делаются уколы в вены, и он кричит? Или если нужно его морить голодом – от поноса? А когда жутко груди набухают молоком – не дотронуться до желез, и невыносимую боль причиняет прикосновение к ней ребенка, или когда, наоборот, иссякает молоко (понервничала, то, се), когда у ребенка нет стула, когда у него насморк, который ничем не вылечишь месяцами, и врачи говорят бог знает что утешительное, когда он срыгивает и рвет его, когда он вялый или, напротив, буйный, незасыпающий по двое суток? В это время думаешь: год бы жизни отдала за неделю его сна… Уж ходить сама не можешь – особенно, если рядом нет хотя бы вторых женских рук. На подхвате… Ведь если малыш беспокойный, почти каждую ночь встаешь бесконечно; а когда рваный сон из ночи в ночь – и не высыпаешься хронически; ходишь, как пьяная. Боишься диатеза, щетинки, насморка, перегреть на солнце, недогреть, недокормить, перекормить… Помню, у Колиньки шли зубы. Коренные. Потом – глазные. Такие клыки пробивались с двух сторон, что у него температура поднялась под сорок, и я думала, что стоматит у него: был очень характерный признак – выпученность глаз, рта; он лежал без движения, и уж начались судороги. И я подумала, что это менингит. Натерпелась страху.
А некоторые мамы кинут свое дитя – в гости уйдут, и ничего. Он весь посинеет в плаче. Молока материнского нет, так напихают кефиром – ребенка рвет; но это ничего, пускай себе. Зато по принципу: его развитие идет естественным путем. Но и некоторые нынешние бабки и тещи только помеха в воспитании ребенка. Ничего-то они не умеют, не знают и делать не хотят; лезут они к малышу с грязными, немытыми руками, обращаются с ним небрежно. Приедут с фанаберией, с капризами: дескать, почему их не встречают с хлебом-солью? Молодая мать с ног валится, лица на ней нет, а их встречай любезно, помой, накорми, угоди. Теща на кухне волосы чешет, сушит, трясет ими; потом они везде в доме летают, липнут. От таких помощников не дождаться помощи век.
Но, как говорится, маленькие детки спать не дают, а от больших сам не уснешь. Мне видится теперь отчетливо, насколько же справедлива была возмущавшая меня гинекологичка, которая говорила про дитя: «От чистоты не воскреснет, от грязи не умрет», – видится под напором новых истин, ударов судьбы. Это и Пушкин в «Золотом петушке» предупреждал об опасности женских чар – они страшнее любого врага, которого можно в открытой битве одолеть.
XXIV
– Да, люди поумнели рационально, – хрипловато говорила Нина Федоровна. – Как что, так бурчат повсюду: «Ой, как сложно дите воспитывать!» Отказаться вовсе от этой божеской привилегии? Да будет ли то человечно? Не обесчеловечит ли это нас вконец? А как же раньше матери воспитывали по семь-восемь и больше детей? И еще работали при этом сами. И чтобы раньше в крестьянских семьях кто-то из детей нагрубил, нахамил родителям или не послушался их – ничуть не бывало. А потом всех испортила власть денег и лозунг цивилизации: все можно, все дозволено. Решили друг перед другом в грязь лицом не ударить, перефорсить во всем один другого – платьем или прической, телевизором или автомашиной, походкой или фигуркой, известностью или скандальностью…
Мне рассказывала одна москвичка, отчего она рассталась с мужем. Он – большой строительный начальник. Получал хорошо; большие премии, кутежи… И что он делал? Бросит на пол окурок – говорит шестилетнему сыну: «Володя, подыми». Она пробовала запретить ему. Бесполезно: и ее изобьет, и сына. Володя поднимает окурок. «Володя, отнеси в унитаз. Опусти». Отнесет туда. «А теперь вытащи оттуда». Да это же форменный садизм! А вы знаете, тяжело обстирывать, обхаживать мужчин, когда их четверо вместе с мужем – прямо скажу, муторно.
Сколько я ни помню тот период, в который мои ребята особенно усиленно росли, физически преображаясь на глазах, – от четырнадцати до восемнадцати лет, – я не помню такого случая, когда бы они были совершенно сыты. Я пугалась их прожорливости всеядной, их ненасытности. На обед для них всегда ставила две полновесные порции; а спустя какой-то час они съесть могли еще ровно столько же, если не больше. Изумляла еще та быстрота, с какой уничтожалось ими все подряд, без разбору; эта их опустошительная прожорливость, приводившая в неподдельный ужас также всех наших знакомых, ставила меня в полнейшее замешательство: они поступали так, словно я их кормлю впроголодь или не кормила по неделям, не учила этикетку. Представьте себе, их отец, крепкий, сильный мужчина, работающий мускулами, – ел в три раза меньше, чем каждый из них! Непостижимо! Девушка обычно в этот ответственный период может подавить в себе желание съесть побольше; но юноша, видно, затрачивает на свой рост колоссально много энергии. В любую минуту, когда бы я ни спросила у сынков, хотят ли они есть, и ни предложила котлету, пирожки ли, яблоки ли или что-нибудь еще съестное, – всегда незамедлительно протягивались к пище руки, и она в мгновение ока, исчезала у них во рту.
А какими они разуделанными, бывало, приходили домой с гулянья! Ужас! В особенности Саня, такой заводной, что бациллами веселья заражал всех малых и старых; вовлекал всех в игру то в лапту, то в городки, то в футбол, то еще в какую-нибудь свалку. На нем горело все. И подшивать, и штопать. И чистить мне было что. Особенно Саня любил игру с мячом в воде. Мог бросать его часами, здорово работая ногами, чтобы держаться на воде. Он дотаскивался домой такой, что ложку не мог держать в руке.
Помня свою бесконечную возню с сынками и надеясь на их взаимные чувства ко мне, я недавно пришла к Лене – просить деньжат для своей поездки этой. А Рита бессовестно и влезла – отказала: «Нет, мы финансов дать не в состоянии». Но я ее оборвала: я с сыном разговор веду и к сыну обращаюсь. Назавтра он полторы сотни взял из кассы взаимопомощи и привез мне.
А теперь, прикатив в Москву, по Ритиной же просьбе навестила ее родителей; еще б не навестить: ведь мысленно я готовилась пропесочить их за Леню. Однако, надо сказать, они приняли меня и Колю отменно, с распростертыми объятьями: одних закусок накупили уйму; что вторая свадьба – так богато для нас стол накрыли. И язык у меня не повернулся посчитаться…
– Ну, видите! – с оживлением воскликнула Ира.
– Да, но все-таки: зачем же они насильно женили Леню? Так искалечить им обоим жизнь. Не только обоим, но и третьему, Мишеньке (если только больше никого у них не будет). Непоправимо… Какой же сын вырастет, если они заняты собой – все торгуются?
Я видела детей, которые в два с половиной года ходят с соской во рту. Поэтому и много их, необихоженных, ясельных, или, как говорят теперь в медицинских учреждениях, организованных, недомашних. Такие дети сразу бросаются в глаза. В том числе и агрессивностью своей.
Ничто, ничто не понуждает нас иметь детей. Тем более, уж если для молодоженов такой непреодолимой сложностью становится в наш век деторождение и это производится со столькими оговорками, с такой неспособностью и даже злобой, – для чего ж, помилуйте, их иметь, а для этого зачем жениться столь неискренним, негуманным образом? Ведь как просто и понятно это. Ну, если с неохотой рожаешь ребенка и даешь ему неполноценное, извращенное воспитание, если растишь его как бы между прочими своими взрослыми забавами, – это все равно, что выпустить из вуза неподготовленного для народного хозяйства специалиста. Тут только непоправимей все. На школу и общественность нельзя надеяться, что выправят.
XXV
Поезд мчался без передышки. Заметно вечерело. Тускло-желтоватый свет от коридорной лампочки косо освещал усталое лицо Нины Федоровны. Она с предосторожностью полуобернулась к выходу и сильней заторопилась:
– На грех не напасешься. Как говорят в Одессе, ты послушай: ты сейчас будешь смеяться. Но мне не до смеху. Еще не оправилась я от того, что позорно влип один парень мой, как вдруг узнаю, что уже попался на такую же удочку и второй – средний сын. С Саней история еще похлеще. Но всего-то я еще не знала поначалу. Беда пришла – не сказавшись. Счастье бежит, а несчастье летит. Ой, какой кошмар и стыд! Бывало, все в семье шло мирно, своим чередом, безо всяких выматывающих скандалов и осложнений. То все были дружны, предупредительны друг к другу. И за обед садились с ладком, даже похудевший, похмуревший Леня частенько наведывался к нам пообедать вместе с сюсюкающей Ритой. А тут началось невообразимое. И глава семьи вроде б стал ни причем. Добропорядочно улизнул в кусты. Разбирайтесь, мол, сами со своими высокими чувствами. И я-то при нем ни вдова, ни замужняя. Он присказывал не раз, что жена отдаст его за мизинец любого сына и потому смотрел на все сквозь пальцы. Сыновья могли сесть на холку мне – и мне это, представьте, нравилось. Пока меня не поразила… их неразборчивость в средствах. – Она оглянулась, дух перевела.
– Поистратились мы на старшего, обезденежели, а деньги позарез нам были нужны. Это обеспокоивало меня, как хозяйку. Однажды, уставляя обеденный стол тарелками с супом, я углядела в свежей газете таблицу погашения и возрадовалась без надежды: «Дай-ка мне – к Тихону, – проверю облигации… Авось нам повезет…» «Да поешь сначала, ты не сумятись; проверишь после, поспокойнее, – только и сказал мне Тихон. – А то ненароком выиграешь сотен пять, – ведь и есть не станешь от радости, позабудешь об еде». Он был по-всегдашнему прав. Я, действительно, все суетилась. Да все бабы суетятся, как наседки, квохчут около гнезда; все стараются успеть куда-то и чего-то не прозевать. Ну, отлучилась я в другую комнату, сличила номера облигаций с табличными: «У-у, наши облигации еще далече, – говорю погромче. – Мне ничего не надо. Вот когда семья на месте – и тогда моя душа спокойна». «Да? Ты думаешь»? – говорит Тихон как-то значительно. Облигации я убрала обратно в комод и вернулась снова к столу. И здесь у меня аж дыхание перехватило: что ж такое: «Сани нет?! Не может быть! Да где же он»! «А Сашка, мать, как видишь, сорвался, что ветер, и унесся куда-то», – с виноватым спокойствием, жуя, сказал от тарелки Тихон. Доложил…
Значит, пока я сличала облигации, он улизнул от стола, даже не притронулся ложкой к супу. До чего ж припекло его!
В жар меня кинуло. И куда ж он понесся, глупый? На свою погибель верную?! Да, похоже, что он к Миле убежал – к ней вырвался от меня; мне уже не до еды – она стынет на столе нетронутой. А Тихон святотатствует: «Да, и Сашенька скоро уплывет от нас». Ой, худо, горько стало мне в это светлое апрельское воскресенье. Я пролежала полдня. Затемпературила. Но меня заставили снова встать на ноги неотложные домашние дела и новые хлопоты.
Да, главенствовала я в семье. И бить детей не давала мужу. А сама их воспитывала строго. И наказывала. Помню, у Сани в 12 лет сигареты обнаружила: «На, кури»! Посмотрела на него, как он закашлялся. Решала: нет, на сигареты рано – буду давать деньги только на школьные завтраки. Играла с сыновьями даже в кошки-мышки-догонялки.
Что же может быть несправедливей жребия моего? Для всех работающих на производстве узаконены рабочие и выходные дни, а для стопроцентной домохозяйки, в какую я превратилась давным-давно, такого разделения дней и часов не существует; все дни напролет – настные или ненастные – я вожу от зари до зари по дому. Кроме этого, тащу сад. Оттого все руки мои в ссадинах и мозолях. – Нина Федоровна повертела руками, растопыривая пальцы. И еще-то я должна по-нужному углядеть за детьми, чтобы они как-нибудь чего-нибудь не натворили.
Спрашивается: а за что тогда мужа любить? За какую доблесть?
В ответ ей только слышно «тук-тук-тук», «тук-тук-тук» перестукивали на стыках рельс вагонные колеса.
XXVI
– Через день, когда мы с Саней чуть примирились из-за позавчерашнего, – дрожал и прерывался ее возбужденно-хрипловатый голос, – я нарочно бужу совесть у Тихона, задеваю его: «Все, теперь я на батьку имею зубок». «Какой зубок»? – искренне недоумевает он. – «Ну, сержусь на тебя. Ты знаешь, из-за чего. Не хочешь мне всерьез помочь…» «Да что ты, мать, на меня»?! – вскинется он натурально. И это-то взорвет меня: «Со своим равнодушием, бессердечностью ты человека можешь довести до нервного припадка. Так нельзя, Тихон…» – «Да какая пчела тебя укусила? Нескончаемо пилишь и пилишь меня за что-то». – «Как «за что-то»! Дело касается Сани. Нужно остановить, спасти его». Я сжигаю все мосты. – «А он от нас спастись нынче хочет, – говорит. – Кому что нравится». И ни одного дельного разговора с Саней не проводит. – «Поговорил бы с ним по-отцовски. Куда ж это годится»! – «Ну, и говорил, да он-то, мать, не очень слушает теперь нас: красотка ему ближе». И вот уляжется спать, закроется с головой одеялом, чтоб меня не видеть и не слышать больше.
И чем дальше, тем откровенней и невыносимей становились наши ссоры, чего прежде, в молодости, с нами не бывало. Все время мы держались молодцами, и все нашему согласию завидовали, а тут нас точно прорвало; мы с ним стали капризней, вспыльчивей, недовольны друг другом и тем, кто как сказал, что подумал и что сделал или не сделал. Я его обвиняю в том, что он поставил крест на ведении домашнего хозяйства, отошел от воспитания детей – все переложил на меня, благо я везу, пузынюсь; он – что я его не понимаю и что из-за этого даже не может дела вести; я ему кричу последнее, решительное (аргументы у меня все исчерпаны, и его суждения, порой логичные, ясные, приводят меня в бешенство) – я ему кричу, что больше жить с ним не могу. Но не могла ж я дать ему выставку: больше не являйся. Он замыкается в себе, натягивается. Ия даже ночью во сне доругивалась с ним, умоляла его одуматься: «Ну, Тихон!.. Ну, честное слово… Ты – как маленький ребенок…» Вот до чего дошло.
– У наших родителей тоже эта пора доругания, – сказала Люба.
– Тогда начну с кастрюлями, с посудой на кухне разговаривать: «Расплодились вы здесь, житья от вас нету! Сейчас я вас одна в другую позапихиваю – вы узнаете у меня!..» Начну их двигать, греметь. А то в шитье, в штопанье уткнусь.
Так и повелось у нас. Тихон ничего не предпринимал, весь ушел в работу, во все дополнительные общественные нагрузки: уходил из дома рано (любит пройтись пешочком), возвращался в позднь. А выходные дни тем более превращались для нас обоих в сплошное дерганье нервов. Или молча садимся с ним за стол, он молча смотрит на меня. Своими правдивыми глазами. «Ешь, пока горячее, чтоб не подогревать»! – скажу ему. – Молчит, смотрит – взглядом своим казнит меня. Брошу в сердцах ложку, уйду, в спальню. Лягу, не поевши. Он также уйдет куда-нибудь из дома. Такая пытка на склоне лет!
Рассказ Нины Федоровны подтверждал правило, что нигде так откровенны не бывают люди, как в дороге или при любой встрече с незнакомыми людьми; в разговоре с чужим человеком собеседник может досконально проанализировать всю свою жизнь, и похожее было теперь.
XXVII
Заглянул в купе Николай и, почувствовав, наверное, что его приход еще несвоевремен, нежелателен, с ревнивым и грустным подозрением поглядел на мать и сказал, колеблясь, что он хотел взять карандаш – достать с полки.
– Разгадывать ребус я буду, мама.
– Ну, возьми. – Она его скорее умоляла. – Только никуда не уходи, сыноченьку.
Антон свой карандаш достал из кармана и протянул Николаю. Тот, взяв его, исчез.
– А всему-то виной был мой ненаглядный Саня, – вздохнув, продолжала Нина Федоровна. – Я думала: что сделать, что? Думаю: сейчас я пойду за ним следом… Прослежу… И предупрежу плохое… Но что – по-существу, шпионить за ним, взрослым? Позор – следить за кем-то, выслеживать кого-то, вскрывать и читать чужие письма… Так весь вечер или день и промучаюсь в незнании…
А соседка Люба, между тем, злорадно бросала взгляды на меня. Уж удружила она мне, что вовек не позабудется. Даже не припомню уже, из-за чего мы с ней когда-то не поладили. Однако впоследствии все обострилось до крайности, в особенности из-за того матросского ангорского пушистого кота – о нем-то я вчера упомянула также, кажется. Кот жил у нас три года, да, года три в общей сложности. И Люба жаждала его заполучить – для своего сынка Володи. Вроде б вместо заводной игрушки.
Ну, мы по добру временно уступили Любе приблудного кота Ваську – чтобы он и у них домовничал тоже, если сможет; да там его не прикармливали, только тискали. – Любино семейство само питалось впроголодь и безалаберно – здесь с легкостью необыкновенной пропивалось все, что можно пропить. А для того, чтобы не выскочил кот вон, его, голодного, запирали в квартире. Ну, и естественно, что Васька – умница – не потерпел такой прием: он напрочь перестал бывать у Любы – избегал ее. Из-за него она вскорости скандал публичный учинила мне. Обозвала меня вруньей, ханжой и похуже; причем, говорила, дергаясь лицом, что я б должна краснеть. А когда я спокойно спросила у нее: «За что»? – она истошно взвизгнула: «Закрой свою варежку»!
Чтобы вам понятней стало, скажу, что Люба эта, издерганная чем-то женщина, могла запросто переговорить или заговорить сразу дюжину человек, комиссию содействия, куда она регулярно писала на нас доносы, что мы хлопаем дверьми, что мы смеемся, что поем песни, что от нашего Васьки, по ее мнению, у ней в супе оказались рыжие волосы; она могла заговорить и товарищеский суд, куда писались на нее заявления. Она научила сынишку Володю не здороваться ни с кем, высовывать при встрече со мной язык и выкрикивать: «баба Нина – дуля! Дуля»! Любочке подстать и муж Виктор, совершенный алкоголик, слесарь, в подспорье питью промышляющий также сбором и сдачей брошенных бутылок. Не раз он вне себя, тронутый, бегал босиком по лестничным площадкам и кричал, что он больной и очень нервный; не трогайте его, не то он зарежет всех к чертовой матери. И все-то сходило и сходит им с рук – под несгибаемым предлогом необходимого проявления к ним, больным и слабым, жалости со стороны здоровых, сильных – нас. Люба попрекала меня всем: тем, что я вырастила трех сыновей, что они столько учились – зазря, по ее понятию, штаны просиживали, что болели, что даже объедали своих родителей, женившись, хотя отделились, что они не только не пьянствовали без просыпу, как ее муж золотой, а даже в рот не брали спиртное, и не дрались.